- Что ж, разве это вещь невозможная?
- Почти... Нас приходится, как сухую дичь салом, шпиговать Европой; а все мы остаемся дичью и пахнем дичью... Нас не скоро вываришь в Европу - в десяти водах не вываришь.
- Почему же? Я вижу, напротив, просвещение очень прививается в России.
- Как к вербе груши... А верба все вербой и остается... Вон посмотрите.
И Крылов указал из окна на Невский. Сальватори глянул в окно. Глянули и купцы. Среди Невского стояла коляска, запряженная парою вороных, а в коляске сидел какой-то генерал, несколько сутуловатый, с сухим, точно деревянным лицом. Около коляски стоял солдатик, бледный, дрожащий, готовый упасть от ужаса.
- Что это? - спросил Сальватори.
- Это Аракчеев, граф из солдат.
- О! кто же не знает графа Аракчеева, любимца государя!
- Так видите: вероятно, солдатик не успел отдать ему честь или у солдатика одной пуговицы не оказалось, так Аракчеев, наверно, грозит прогнать его сквозь строй - и прогонит.
- Не может быть!
- Все может... У него в имении бабы по ранжиру маршируют, и он их сечет по-солдатски... Он всю Россию хочет превратить в пехотного солдата... Вот вам и Европа Сперанского.
- Но, может быть, влияние Сперанского осилит, - заметил Сальватори.
- Вряд ли. Разве Наполеона черти с квасом объедят. Купчики осклабились от удовольствия.
- Подавятся и черти, - процедил сквозь зубы "политик".
- Ну, вот и селянка! такой, наверно, и Наполеон пе едал, - сказал Крылов, увидев "малого" с шипящей кастрюлькой.
- Куда Наполеону! - осклабился "малый". - С суконным рылом-с...
- А может, и сунется в калашный ряд, - процедил опять "политик".
- А вот! на-ко-сь!
И "малый" показал свой кулак - с голову Наполеона.
14
Москва еще больше, чем Петербург, ворчала на тильзитский мир и в особенности на Наполеона. Он иначе и не назывался там, как "исчадие ада", "геенна", "корсиканский волк", "виук сатаны", "кум асмодея", "бешеная собака", "французская болезнь" и иное неудо-борекомендуемое. Москва давло считала себя сердцем России, и это сердце распалялось, и Москва засучивала рукава всякий раз, как только ей казалось, что кто-нибудь задевал честь России, наступал на ее мозоль, пе здравствовался на ее чиханье. "Мы-ста им покажем", "мы-ста утрем ему нос", "нет, шалишь", "рылом не вышел", "сунься-ко", "узнаешь Кузькину мать", "как Сидорову козу" - и тому подобные бесчисленные аргументы сыплются с уст Москвы в доказательство ее величия и в предупреждение того, что всякому дерзкому она покажет и себя, и те места, где "козам рога правят", и "куда Макар телят не гоняет", и "куда ворон костей не заносит", и так далее, и так далее.
Когда в Москве получены были известия о битве при Фридланде и об отступлениях русской армии на всех пунктах, никто не хотел верить, что это были не победы наши, а поражения, и все были убеждены, что русские "заманивают" корсиканского волка, чтоб он сам попал в капкан. Победы Суворова так избаловали московское мнение, что оно не позволяло никому говорить о поражениях: "в бараний рог корсиканца - и баста". К тому же эту патриотическую уверенность сильно подкрепил граф Растопчин своими "Мыслями вслух на Красном крыльце" - "Мыслями", которые сделались московским евангелием. "Раз его, корсиканца, ударить - и мокренько стало!" И вдруг получается весть, что корсиканец не в капкане, а напротив - на свободе, да еще и мир с ним заключен. Читают в соборе эту весть, никто верить не хочет. У всех на лицах недоумение и смущение. Вон и сам граф Ростопчин стоит: как ни гордо глядят его глаза из-под высокого лба, несколько драпированного напудренным париком, однако стоящий недалеко от него бакалавр Мерзляков, Алексей Федорыч, видит в них некое смущение.
- Что, граф, - виноват - Сила Андреич, как вам сие нравится? - шепчет Мерзляков.
- Что, господин бакалавр и песнотворец? - отвечает Ростопчин вопросом.
- Да мир-то с "Мужичишкой корсиканским, что в рекруты не годится", как говорит почтенный Сила Андреич?
- Мир-то? Да! Царю Петру Первому правнучек на мозоль наступил - через девяносто восемь лет на мозоль наступили.
- Как, граф?
- Да, знаете, которого числа мир подписан?
- Не знаю.
- Июня 27-го... Ох, повернулся, Петр Алексеич в гробе!
- А! догадался, догадался... Это день Полтавской победы - да, да! неловко, очень неловко... И для Силы Андреича обидно, - прибавил Мерзляков, лукаво улыбаясь.
- Обидно-то, обидно ему, а бакалавру Мерзлякову должно быть еще и того обиднее, - также лукаво отвечал Ростопчин.
- Почему, граф, мне-то обидно?
- Да все же за царя Петра Великого.
- Не понимаю вас, государь мой.
- А кто сию кантату сочинил на восшествие на престол Александра сию:
Лучами феба оживленный, Счастливый север пред тобой Свергает днесь одежды снежны, И в новой радости святой, Блистая ранними цветами, Гласит и сердцем и устами, Что ты - отец его, покров, И дух, Петром в него вложенный, Минервой сердце просвещенно Слились в одно - к тебе в любовь.
- А? - продолжал тихо Ростопчин. - И за этот "дух Петра" да Петру же и на мозоль!
Мерзляков, видимо, был озадачен неожиданным поворотом.
- Однако, ваше сиятельство, какая у вас память - можно сказать, лестная для сочинителей, - говорил оп сконфуженно. - Я и сам это забыл, а вы изволите помнить.
- А вы думали небось, почтеннейший, что я только и помню вашу канту
Среди долины ровный, на гладкой высоте...
- Ну, ваше сиятельство, вы совсем меня разбили, как Наполеон пруссаков...
- Однако пора по домам: служба кончилась, все расходятся... До свидания, почтеннейший Алексей Федо-рыч, заходите как-нибудь вечерком, всегда рад - и Глинка будет, и еще кое-кто из вашей братьи, сочинителей... Споем "Среди долины ровныя...".
И они вышли из собора. Но в церкви еще оставалось довольно народу. Это были те, которые пришли отслужить - кто благодарственный молебен, кто панихиду по усопшим, по убиенным. Последних было больше, чем первых. Тоскливые, убитые, иногда плачущие лица и черные платья с белыми, режущими глаз, обшивками говорили сами за себя. Особенно же резали глаза эти белые обшивки на двух крошках, на мальчике и девочке, беззаботно игравших около старой, тоже в черном, няни а нренаивно отвечавших на вопросы соболезновавших женщин в то время, как мать их, припав головой к холодному полу, исходила, по-видимому, тоской и слезами.
- По ком это, матушка, панихида? - спрашивают няню сердобольные бабы.
- По папе панихида, - весело отвечает девочка-крошка.
- Да, по родителе по ихнем, милая.
- Что ж, помре волею Божиею или убит?