65977.fb2
Давыдов не особенно дружелюбно блеснул на него глазами, но сдержался.
- Вы что разумеете, ваше сиятельство, под нашим смирением? - спросил он с холодным почтением.
- Я разумею, молодой человек, наш смиренный мир с Бонапартом.
- Такова, граф, воля государя... Мы же все, офицеры да и солдаты, того мнения, что рано или поздно мы должны быть в гостях у Наполеона, а то иначе он сам пожалует к нам, чтобы шеломом Яузы испити...
- Треуголкой, - вставил Козлов.
- Мы этой треуголкой трубу заткнем в последней пекарне, - резко сказал Ростопчин. - А что вы изволили заговорить об Иоанне д'Арк? - любезно обратился он к Давыдову.
- Подозревают, ваше сиятельство, что у нас в армии находится молоденькая девушка из хорошей фамилии и в качестве охотника несет вое трудности войны... Но кто она - этого никто не знает... Теперь о ней рассказывают невероятные вещи: она бросается в самую жаркую сечу спасать своих раненых - и таким чудом спасен офицер Панин, которому спасительница, как раненому, отдала и своего коня, а сама пошла пешком под градом пуль и картечи. Да и конь у нее удивительный: говорят, раз французы нечаянно напали на их отряд, когда отряд спешился и отдыхал, а кони паслись в стороне, охраняемые часовыми. Все побросались к коням, а она только крикнула своим детским голоском: "Алкид!" - это имя ее коня - и конь, заржав бешено, во весь опор примчался к ней.
- Да, правда, удивительная девушка, - сказал Рос
топчин. - Недаром я всегда верил в необычайные доблести русского народа.
- Ах! да как же не могут узнать, кто она, как ее фамилия, откуда! волновалась Аннет. - Ведь с кем-нибудь же она дружна, откровенна...
- Ни с кем... Есть у нее старый дядька, улан Пуд Пудыч, ворчун и резонер большой, который отзывается о ней, как о дворянчике, у которого на губах материное молоко не обсохло, а под сердитую руку называет ее щенком белогубым.
- А из офицеров она ни с кем не дружна?
- С Грековым немножко, с молодым донским офицером, но и этот ничего не знает, а только подозревает. Он говорит, что какой-то мальчик пристал к их полку, когда они шли с Урала, где-то за Казанью...
- Да это, вероятно, воскресшая татарская княжна Суюмбека, - заметил Козлов.
- О ком это вы так горячо рассказываете, молодые люди, что даже нам, старикам, завидно стало? - зашамкало вдруг что-то позади кружка, столпившегося вокруг Давыдова.
Все оглянулись. Перед ними, поддерживаемая хозяином дома, стояла согбенная старушка. Это подползла к ним княгиня Дашкова, с летами не утратившая любознательности и внутренней пытливости. Много думавшая на своем веку седая голова старушки дрожала. А когда-то эту трясущуюся ныне, старую голову, а тогда молоденькую, красивую головку, гладила, буквально гладила костлявая рука Вольтера, рука, гладившая весь мир против шерсти, рука, игравшая сердцем и совестью всей Европы как мячиком, рука, залившая одною чернильницей костры инквизиции. Эта костлявая рука гладила эту голову, которая так бессильно трясется теперь,
- Кто это, молодые государи мои, так интересует вас? - повторила она, опускаясь в кресло рядом с Софи Давыдовой.
- Господин Давыдов, ваше сиятельство, рассказывает о необыкновенной девушке, которая, прикрыв свой нежный пол одеждою воина, делала чудеса в последнюю кампанию, - нагибаясь к старушке, отвечал Ростопчин.
- А кто она такая? - любопытствовала старушка.
- Имени ее никто не знает, ваше сиятельство.
- Любопытно, любопытно... Это напоминает мне мою молодость... И я когда-то в гвардейском мундире скакала впереди блестящих войск... (Старушка закашлялась.)
- Вообразите эту каргу старую в мундире... вот картина! - шептал Козлов на ухо Софи Давыдовой. - Да еще верхом на коне!
- Да, и обо мне когда-то говорили... вся Европа говорила, продолжала старушка грустно, тихо качая и без того трясущеюся головой. - А теперь мой гробовщик уже дни считает, когда он увидит, как повезут на кладбище сделанный им гроб, а в том гробу - вот это старое, покрытое пергаментом тело... А по этому пергаменту много писала рука времени!..
Все почтительно молчали, с грустью глядя на это изгрызенное временем жалкое существо.
- Зачем, княгиня, предаваться мрачным мыслям? Вы сделали бы нам большую, несказанно большую честь и доставили бы величайшее удовольствие, если бы вы припомнили то время, когда и вас Россия видела на коне, - сказал хозяин дома. - Воспоминание светлых дней вашей жизни оживит вас.
- О, мой друг! Nessun magior dolore [Нет большей грусти (итал.)]...Знаете?
И старушка грустно махнула рукой. Все молчало, даже Козлов присмирел. Дашкова, опираясь на руку хозяина, приблизилась v дивану л тихо опустилась на него.
- Впрочем, государи мои, отчего не отвернуться на несколько минут от могилы, чтобы, сорвав несколько цветов воспоминаний, бросить их ъ онуго, сказала она раздумчиво.
- Сорвите, ваше сиятельство, сорвите, - настаивал хозяин.
- Ин будь по-вашему... вызову светлые призраки моего прошлого... отслужу по ним панихиды...
Все тихо заняли места около дивана и по сторонам. Дашкова, обведя собрание своими старческими, выцветшими от времени и горя глазами, начала свой рассказ.
18
- Это было, государи мои, ровно сорок пять лет назад - полстолетия почитай... Давно-давно было, тогда еще не родился этот Бонапарт, что ныне всем миром как ящиком с марионетками играет... Давно было, ох, давно, а кажется, точно вчера... Как время-то летит! Какие крылья-то у него широкие - широко машут, быстро несут мир от жизни к могиле... все, все к могиле несут крылья времени... Да, давно было... а будто вчера только... Будто я уснула вчера и видела сон молодости, видела всю жизнь мою долгую, а сегодня опять проснулась старушкой... Да и была ли эта жизнь в самом деле? Не сон ли это был, и сладкий, и горестный, а пробуждение - на краю могилы...
Старушка остановилась и грустно поникла головой. Все благоговейно молчали, тан благоговейно, как только умеют молчать люди в присутствии смерти.
- Нет, не сон... Как теперь вижу я - сидим это мы, я да граф Никита Иванович Панин, обои молоды, а мечты-то, мечты-то, Господи! так и обнимают крыльями вселенную, весь мир душат в горячих объятиях... Как теперь вижу эти старческие, теперь уже исторические лица - Дидерота и Вольтера.. Ох, я их уже давно нет, и под их умными черепами осталось только по горсти. нету, государи мои, - где по горсти! - то щепоти могильного праха... Сидит это у меня Дидерот старик, слушает о нежностию отца мое молодое щебетанье, и слезы умиления на глазах у старика... А я-то, Боже! мир целый в его глазах обнимаю моими молодыми крыльями -крыльями мечты моей, вселенную согреваю в своих объятиях... А он только головой качает, да так-то любовно... "И я-то, говорит, княгиня, молодею с вами, и мои старые ноги, что стоят уже на краю могилы, за вами бредут..." А теперь уж и они не бродят... И Вольтерово злое лицо так вот и стоит передо мной - да злое ли, полно? Нет, не злое, не злое! доброе это лицо, улыбающееся, только так, что будто бы он всю вашу душу выиспов"-дал и улыбается ее слабостям... А и его нет... одна я осталась, как забытая на земле... Да, забытая, забытая всеми...
Снова молчит и думает о чем-то. Губы шепчут без-звучно, словно жуют мысль. Говорит про себя:
- Запамятовала, запамятовала... Ах, жизнь, жизнь! Кто-то носится в воздухе, какой-то всемирный хищник, я выкрадывает у нас молодые грезы, молодые сны... выкрадывает из нас сердце, его теплоту и вместо жаркой крови вливает холодную... свет и блеск у глаз выкрадывает... волос по волосу выкрадывает, а невыкраденные подменяет белыми, "мертвыми... и память выкрадывает...". О, хищник, великий хищник!.. А на чем это я остановилась? - спрашивает, опомнившись и оглядываясь на слушателей.
- Вы о Вольтере говорили, княгиня, - подсказывает хозяин.
- Да, да... о Вольтере, точно... Стар уже он был, вот как я, - очень, очень стар и не выходил из своего халата: так и принимал меня в своем халате да в своих креслах - в "вольтеровских креслах", которые, кажется, бессмертнее и популярнее его бессмертных творений!.. Да-да, бессмертны кресла и мысли, а он - мертв, он сгнил... А то, бывало, придет к нему Губерт*, "Птицелов" - так называли его: уж очень любил он соколиную охоту... Вольтер любил и боялся его... да, государи мои, боялся: это был единственный человек в мире, которого Вольтер побаивался... Да и разбойник же был этот Губерт, скажу я вам: бывало, в одну минуту набрасывает карандашом такую злую карикатуру на Вольтера, что тот сразу присмиреет, лишь бы Губерт не пустил ее в свет. Любил с ним Вольтер, государи мои, в шахматы играть и всегда проигрывал... И Боже мой! как же он злился при этом, какие делал гримасы, какие едкие стрелы сарказма бросал в своего победителя! А тот возьми да и научи свою собачонку делать совершенно такие же гримасы, какие делал Вольтер, когда проигрывал... Все узнают в Этих гримасах гримасы великого человека и смеются... И я, государи мои, смеялась, потому - молоденькая была. А теперь вот я развалина, и над моими гримасами бмеются, поди, молодые повесы, как я смеялась над Вольтером... А давно, ох, как давно это было!..
И снова эта давность как бы давит рассказчицу, гнет к земле, к могиле. Старая голова склоняется, руки непроизвольно шевелят пальцами. Глаза закрыты, глубоко, глубоко ушли уставшие глядеть глаза.
- Бай-бай, бабуся, - вот так рассказ! - шепчет Козлов, нагибаясь к уху кузины.
- Перестаньте! она не спит.
Действительно не спит. Глаза открываются и осмысленно смотрят на слушателей.
- Да, да, государи мои, Вольтеры в земле, их забывают, а по земле ходят вместо них какие-то Бонапарты, й земля дрожит под их ногами - чудное дело, - продолжала она говорить как бы сама с собою.
- Да Наполеон, княгиня, - родное чадо вашего Вольтера, - вмешался Ростопчин.
Княгиня встрепенулась. Подбородок ее, словно отпавший от верхней челюсти, вдруг подобрался, задрожал, и седая голова старушки ходуном заходила от правого плеча к левому.
- Кто тебе сказал, что этот капрал чадо Вольтера? - спросила она с особенным блеском в давно потухших глазах. - Кто? Сила Богатырев?
- Да, княгиня, пожалуй, и он...
- А ты прежде прочти Вольтера да тогда и говори, - продолжала сердиться старушка.