65977.fb2
Дурова, бледная, усталая, убитая горем, чувствовала, как краска стыда залила все ее лицо до ушей и потом снова сбежала со щек.
Что-то пролетело, свистя в воздухе, и с треском упало за забором... Послышался детский крик, и чьи-то слабые стоны...
На конце улицы из дверей аптеки показалась чья-то обвязанная платком голова на гусарском теле - мундир мариупольца. Из-под платка круглое, красное лицо гусара смотрит совсем бабьим, мещанским. Обвязанная голова бросается к Дуровой, со стоном, хватает ее за стремя и припадает лицом к колену девушки...
- Алексаша! что ж это! милый мой!.. О, Господи! оо! - все пропало!.. наш полк перебит до половины... и Денис - милый мой! Денисушка! пропал - а мы отступаем - бежим - ох - ооо!
Это был раненный в голову Бурцев. Он плакал как баба, припав к седлу Дуровой.
8
Известие о битве под Смоленском и о потере русскими этого города произвело сильное, хотя не совсем одинаковое впечатление на Москву и Петербург и вызвало в той и другой столице сильную, хотя опять-таки не совсем одинаковую патриотическую сенсацию и деятельность. И в Москве, и в Петербурге патриотическое движение проявилось жаром благотворительности и порывом приносить жертвы: в Москве - по обыкновению тулупами, валенками, сапогами, рукавицами и шапками в пользу раненых, хотя стояло еще жаркое лето, - затем калачами и молебнами с колокольным звоном; в Петербурге всевозможными увеселениями в пользу убитых и их семейств, концертами, публичными гуляньями с базарами и изгнанием из гостиных французского языка, - причем это последнее было особенно большою жертвою для петербургского света, ибо в нем те, которые были необыкновенно умны и образованны по-французски, нередко оказывались набитыми дураками и дурами по-русски.
Много шуму наделало в Петербурге публичное гулянье и базар, устроенные после смоленского дела княгинею Елизаветою Александровною Волконскою, урожденною княгинею Белесельскою. Местом для гулянья и базара княгиня выбрала самую модную в то время в Петербурге местность, именно Елагин остров и, как скинию его, аристократический "пуэнт" - для базара, которым она главным образом и распоряжалась, хорошо зная, что в базарном буфете каждая грошовая рюмка водки в ее очаровательной ручке и при помощи ее волшебной улыбки превратится в десятирублевую по малой мере, а каждый трехкопеечный пирожок, предложенный этою ручкой и пленительным взглядом, тотчас вздорожает на сто, на тысячу процентов.
На счастье, и день для гулянья и базара выдался великолепный, настоящий петербургский, августовский: хотя дождь принимался в этот день идти раза три или четыре, но дорожки острова так хорошо были утрамбованы и так густо посыпаны красным песком, что по ним безопасно можно было ходить, не рискуя, кроме флюса, насморка и кашля, ничего другого схватить - ни горячки, ни воспаления легких; а самый базар и буфет были устроены в безопасном от дождя месте - под клеенчатым навесом, отороченным красною и черною каймами - эмблемами крови и траура; хотя с другой стороны ртуть в термометре стояла немного выше нуля, но воздух был такой прекрасный и чисто-летний, что достаточно было драпового пальто на вате, чтобы не озябнуть, а для людей зябких буфет предоставлял в полное распоряжение, конечно, за приличное случаю базарное вознаграждение. Зато зелень роскошь: тоже настоящая петербургская - чистая, яркая, блестящая, не тронутая ни пылью, ни засухой, влажная и холодная, как лоб мертвеца.
Толпы гуляющих представляют несколько рядов живых стен, которые двигаются и извиваются по извилистым дорожкам, словно те черви-дождевики, которых так много на прекрасных елагинских дорожках, но которые в этот день все раздавлены мужскими сапогами и женскими ботинками гуляющих. Чего недостает между гуляющими и что особенно бросается в глаза - это отсутствие военных мундиров, которые так редки теперь в этой пестро-темной толпе гуляющих, словно летние цветы среди осеннего поля. Все эти живые стены направляются то к крытому, на самом тычке пуэнта, павильону, где происходит базар, то от павильона по расходящимся дорожкам, обставленным по сторонам полицейскими и жандармскими солдатами на гладких, гладко вычищенных и умно, иногда кажется умнее седока, глядящих на публику лошадях.
Гуляющие не все решаются прямо подходить к прилавкам с винами, закусками и безделушками, потому что за прилавками стоят и приветливо смотрят на толпу такие избранные красавицы Петербурга, как княгиня Волконская, центр и солнце базара, княжна Полина Щербатова, та, которая пять лет назад на этом самом пуэнте маленькой девочкой резвилась с Лизой Сперанской, Соней Вейкардт, Сашей Вельтманом, Вильгельмуш-кой Кюхельбекером и Сашей Пушкиным, неугомонным арапчонком, постоянно декламировавшим "стрекощу кузнецу". За прилавком же стояли красавица княгиня Салтыкова, урожденная кьяжна Долгорукая, петербургская или скорее "елагинская Калипсо", как ее называли; княгиня Долгорукая, урожденная княжна Гагарина; бледненькая, грациозная княжна Лопухина и роскошная красавица Нарышкина.
Одним из первых к буфету княгини Волконской подошел Тургенев, почти силой таща под руку Карамзина. Тургенев смотрел почти таким же молодым весельчаком, каким он был на этом же самом пуэнте пять лет назад, только немножко разве пополнел; зато почтенный историограф казался лет на пятнадцать старше против того, каким мы его видели тут же на пуэнте пять лет раньше: лицо его сделалось еще бледнее и желтее, а добрые глаза смотрели усталыми и часто щурились; лоб обнажился больше, и характерный на нем хохолок как-то отодвинулся назад и полинял - линялостью седины.
- Что вам угодно будет выпить и скушать, почтеннейший Николай Михайлович? - с глубокой вежливостью, как по-заученному, спросила княгиня, обращаясь к Карамзину.
Историк медлил ответом. Ему, собственно, ничего не угодно было ни выпить, ни скушать.
- Николаю Михайловичу, княгиня, надо будет предложить что-нибудь пикантное, историческое, немножко архивное, - отвечал за него Тургенев. Нет ли у вас в буфете, прелестная княгиня, старой, очень старой наливки, которую приготовляла еще сама Марфа Посадница? А если нет у вас исторических пирожков, приготовленных по "Домострою" Сильвестра*, то не найдется ли хоть один из завалящих пирожков, которые кушала "Бедная Лиза"?
Княгиня весело засмеялась, показав ряд белых, маленьких и чистых, как у мышки, зубов.
- Вы все шутите, Александр Иванович, - добродушно улыбнулся историограф.
- Mais... mais - pardon... [Но... но... извините... (фр.)] - Княгиня вспомнила, что теперь не принято говорить по-французски - не патриотично это, а по-русски, "на этом милом, простом, родном русском языке она говорить немножко затруднялась"; но она скоро нашлась - сумела перевести французскую мысль на русский язык. - Но, но, согласитесь", - подбирала княгиня слова, перебирая пальчиками, словно отвечая русский lесon: согласитесь, Александр Иванович, шутить так... так... так грасиозно! нашлась она наконец. - Что же вам угодно будет выпить и скушать, почтеннейший Николай Михайлович? - спросила она опять по-заученному.
- Я попрошу у вас, княгиня, рюмку лафиту, - снова улыбнулся историограф,
- Рюмку... рюмку лафит? - с грасиозным удивлением спросила красавица.
- Да, только рюмку-с, - подвердил Карамзин.
- Наш историограф охотно выкушал бы и полный турий рог, если бы в вашем буфете, княгиня, находился этот исторический бокал, - продолжал шутить Тургенев.
- О-о, Александр Иванович! Vous... pardon... вы... вы - костик! такого слова русский язык не имеет, - торжественно сказала княгиня и налила Карамзину рюмку лафиту.
Карамзин выпил и положил на блюдо червонец, со своей стороны княгиня одарила историграфа рублем - очаровательным взглядом.
- А вам что угодно будет выпить и скушать? - одарила она тем же рублем и тою же заученною фразою Тургенева.
- Я бы, княгиня, выпил очищенной - самый патриотический напиток теперь, но не хочу приносить доход Злобину - он и без того на откупах вышел в Крезы... Английскую горькую (горькую он подчеркнул голосом и гримасой) пьет теперь наша армия - так лучше всего выпить зверобою...
- Зверобой... зверобой? - растерялась хорошенькая княгиня, оглядываясь назад за помощью.
Назади, в почтительном отдалении, стоял знакомый уже нам "малый", Гриша, великан-детина из трактира Палкина, большой патриот, готовый всякого "бить", на кого бы ему ни указали, хотя в душе добрейшее существо и любившее нянчиться с чужими детьми. Княгиня Волконская, устраивая базар с буфетом, просила Палкина, как буфетного специалиста, заняться этим делом, что он с радостью для княгини и для целей патриотических сделал; а как княгиня не могла же знать названий всех водок и вин в буфете, то он и приставил адъютантом к княгине самого расторопного и честного из своих "малых" детину, именно Гришу. Гриша для этого торжественного дня был одет с непременным условием "чисто по-русски" - в белую как снег рубаху и в желтые, ярко-канареечного цвета штаны; русая головая его была тщательно приглажена, на что пошла целая банка помады "резеда", и вследствие чего от головы Гриши так разило помадой, что Иван Андреевич Крылов уверял после и своих знакомых, и Гришу, что, отправляясь к пуэнту на базар, он еще с Каменного острова слышал запах Гришиной головы.
Когда княгиня обратилась к Грише со словами "зверобой-зверобой", Гриша по обыкновению метнулся, как ошпаренный кипятком, тряхнул волосами, словно собираясь спрыгнуть с пуэнта в Неву и плыть к Кронштадту; но потом вспомнил, что хозяин предупреждал его "не кидаться словно на пожар", засеменил ногами и, ступая точно по раскаленным угольям, достал требуемый графин и поставил его перед княгиней, не преминув мотнуть волосами и завонять "резедою" так, что княгиня должна была поднести надушенный платок к носу... Ей показалось даже, что и кружевной платок ее весь пропах "резедой".
Тургенев, выпив рюмку шикарной в то время, самой патриотической, "чисто русской" настойки (ее ввел в моду Иван Андреевич Крылов, рекламируя этот "русский" напиток в "русском" трактире Палкина) - выпив "зверобою" - и самое название патриотическое - зверей, ворвавшихся в Россию, бить-де Тургенев поморщился и сделал гримасу, собираясь вновь острить.
- А закусить мне, княгиня, нельзя ли тартинкой из окорока вестфальского короля? - сказал он, бесцеремонно разумея под вестфальской ветчиной вестфальского короля Иеронима, брата Наполеона, злейшего врага России.
Съев тартинку и бросив на блюдо два червонца, он раскланялся о хорошенькой буфетчицей и увлек с собою Карамзина.
В толпе показалась плотная фигура Крылова, который протискивался к буфету. Нечесаная голова его накрыта была широкополой соломенной шляпой, которая превращала плотное, бритое и лоснящееся лицо российского славного баснописца в лицо немецкого колониста на пашне.
- Мой нижайший поклон княгинюшке, вашему сиятельству, - подошел он, приветствуя своими смеющимися, "воровскими" или "интендантскими", как он сам называл их, глазами хорошенькую буфетчицу и снимая свою шляпу. Конечно, сия шляпа не по сезону, и я приехал сюда в меховой шапке, но из боязни господ газетчиков - а они народ презлой - оставил свою шапку у извозчика... А то сами согласитесь, княгинюшка, завтра господа газетчики будут описывать ваш прелестный праздник, расхвалять, конечно, и прибавят, что сама природа радовалась патриотическому торжеству нашему и погода была великолепнейшая, и солнце согревало всех своими патриотическими лучами - и вдруг Крылов в шапке! - это-де не патриотично, не благонамеренно.
Княгиня сочла долгом мило улыбаться на шутливые речи "российского Лафонтена", которого она хотя меньше знала, чем французского, но слышала, что и Крылов тоже "очень-очень костик", и потому охотно показывала ему свои мышиные зубки.
- А что угодно будет вам выпить и скушать, почтеннейший Иван Андреевич? - повторила княгиня своего "белого бычка".
- О, княгинюшка, я готов весь ваш буфет и выпить, и скушать, особенно из таких прелестных ручек, как ваши...
"Малый", который с того момента, как увидал в толпе знакомую фигуру Крылова, постоянного посетителя их трактира, держал свой рот осклабленным до ушей, при последних словах Крылова о буфете чуть не прыснул со смеху и потому зажал нос кулаком.
- Зверобой угодно? - улыбнулась княгиня: она уже знала теперь, что "зверобой" - самое патриотическое вино.
- Зверобойцу-зверобойцу, княгинюшка! - обрадовался Крылов. - А... Гнедич! и ты за Рубикон стремишься? что бишь я! через Фермопилы пробираешься? Браво, храбрый Леонид*, достойный сын древней
Эллады! - заговорил он весело, увидав в толпе высокого, чопорно одетого, выбритого, тщательно прилизанного мужчину, пробиравшегося к буфету.
Это был Гнедич, длиннолицый, с длинным прямым носом мужчина, с украинским типом и выговором - знаменитый переводчик "Илиады" Гомера. Модный костюм его отличался безукоризненностью чистоты и покроя, которая особенно бросалась в глаза рядом с неряшливым, засаленным костюмом Крылова. Гнедич подошел к буфету.
- Имею честь рекомендовать древнего эллина, - продолжал болтать Крылов, который сегодня был особенно разговорчив: - Настоящий грек, доложу вам, кня-гинюшка, - "суть бо льстиви греци и до сего дни" - на язычок златоуст...
Речи из уст его вещих сладчайшие меда лиются...
- J'ai l'honneur... pardon... [Честь имею... извините... (франц.)] заторопилась княгиня, поправляя себя: - Я имею честь быть знакома с почтеннейшим Николаем Ивановичем.
Гнедич церемонно, совсем по-светски поклонился, Крылов в это время уплетал разом селедку и масло.
- Что вам угодно выпить и скушать? - последовал стереотипный вопрос.
- Ему, ваше сиятельство, как древнему эллину - рюмочку нектару и тартинку с амврозией следует, - отвечал Крылов за Гнедича, накладывая себе на блюдечко икры.
- Из ваших прелестных ручек все будет нектар и амврозия, - топорно ссалонничал переводчик "Илиады", расшаркиваясь.