66015.fb2
«Общество движется, идет вперед через свой вечный процесс обновления поколений… На Руси все растет не по дням, а по часам, и пять лет (отделяющих гибель Пушкина от гибели Лермонтова. – В. М.) для нее – почти век», – писал Белинский. И действительно, даже если судить только по литературным героям (а русская литература XIX столетия – чувствительный социальный барометр), видно, что в общественном мироощущении начинают совершаться кардинальные изменения. Важнейшее из них заключается в том, что на смену романтической приподнятости приходит прозаическая трезвость.
Лермонтовский Печорин – последний из незаурядных литературных персонажей, наделенных энергией и волей, но и его уже начинает подтачивать рефлексия. А в середине столетия он и вовсе будет вытеснен Рудиными, Агариными, Адуевыми и Обломовыми. За ними уже придет поколение людей нового образа жизни и мышления.
Прототипы романа
В образах ранних произведений Лермонтова легко угадываются друзья и знакомые из ближайшего окружения поэта. Он и сам признавал: в драме «Странный человек» (1831) «лица, изображенные мною, все взяты с природы…».
В «Герое нашего времени» склонность писателя к «зарисовкам с натуры» также дает себя знать, правда, преимущественно при изображении персонажей второго плана. Так, например, в черновом варианте «Фаталиста» сохранена в неприкосновенности фамилия офицера, послужившего прототипом Вулича – Вуич. Сослуживец Вуича в воспоминаниях о службе на Кавказе описывает его как «идеального юношу»: «красавец строгого греческого или сербского типа, с изящными светскими манерами, умный, скромный, добрый и услужливый – Вуич был такой личностью, которой нельзя было не заметить». Сохраняя приметы внешности реального лица, Лермонтов усиливает в этом портрете загадочное романтическое начало. «Он был родом серб, как видно было из его имени. Наружность поручика Вулича отвечала вполне его характеру. Высокий рост и смуглый цвет лица, черные волосы, черные проницательные глаза, большой, но правильный нос, принадлежность его нации, печальная и холодная улыбка, вечно блуждавшая на губах его, – все это будто согласовалось для того, чтобы придать ему вид существа особенного…»
Содержится в романе и ряд упоминаний о других реально существовавших лицах, что придает произведению достоверность хроники. В «Княжне Мери» фигурирует фокусник Апфельбаум и даже воспроизводится содержание афиши, извещающей о его выступлениях. Такой иллюзионист существовал на самом деле, и Лермонтов мог видеть его представление еще в 1837 г., когда тот гастролировал на курортах Кавказских Минеральных Вод.
Печорин встречает мать и дочь Лиговских в магазине Челахова. И последнее имя подлинное. В Пятигорске в конце 1830-х – начале 1840-х годов существовал универсальный магазин нахичеванского купца Н. Челахова, в котором курортная публика могла удовлетворить все свои потребности.
Печорин, вместо того чтобы провести вечер с штабс-капитаном, «остался ужинать и ночевать у полковника Н…» («Максим Максимыч»). Большинство биографов и исследователей творчества Лермонтова видят за этим инициалом П. Нестерова. Правда, есть данные, что в те годы, когда писатель встречался с Нестеровым, тот был не полковником, а майором, но вряд ли уж это так существенно.
Бесспорным прототипом доктора Вернера является хорошо известный обитателям Пятигорска доктор Н. Мейер (1806–1846), служивший в Пятигорске и Ставрополе, где с ним и встречался Лермонтов. Изображение Вернера-Мейера проникнуто несомненной авторской симпатией. «…Его имя Вернер, но он русский. <…> Вернер человек замечательный по многим причинам. Он скептик и матерьялист, как все почти медики, а вместе с этим поэт, и не на шутку, – поэт на деле всегда и часто на словах, хотя в жизнь свою не написал двух стихов. <… > Обыкновенно Вернер исподтишка насмехался над своими больными; но я раз видел, как он плакал над умирающим солдатом. <… > Вернер был мал ростом, и худ, и слаб, как ребенок; одна нога была у него короче другой, как у Байрона; в сравнении с туловищем голова его казалась огромна: он стриг волосы под гребенку, и неровности его черепа, обнаженные таким образом, поразили бы френолога странным сплетением противоположных наклонностей».
Фактически Лермонтовым «дан документальный портрет Мейера; совпадают как внешние (маленький рост, хромота), так и психологические характеристики (любовь к парадоксам, мягкость под маской саркастичности)… сохранены даже детали биографии (история любви Мейера) и поведения Мейера (привычка рисовать карикатуры)» (Лермонтовская энциклопедия).
Сходство было настолько велико, что Мейер даже обиделся на Лермонтова и под влиянием этого чувства отзывался о писателе и его таланте как о «ничтожных».
Быть может, введение в повествование реальных лиц и побудило в дальнейшем стремление отыскивать для каждого персонажа конкретный прототип, с которого «списывался» тот или иной герой. Особенно много претенденток находилось на роль княжны Мери. Самым разным дамам хотелось быть запечатленными в памяти современников и потомков (Э. Клингенберг, Н. Верзилина, Е. Быховец, Н. Реброва, какая-то помещица Киньякова из Симбирска, Иванова из Елизаветграда и даже некая госпожа В., спустя сорок лет после опубликования романа с удовольствием отзывавшаяся на прозвище «княжна Мери»). «Однако, по-видимому, княжна Мери, в еще большей степени, чем Грушницкий, образ собирательный, обобщающий впечатления поэта, полученные им в разное время от разных лиц» (В. Мануйлов).
Следует заметить, что в характере Мери отразилась прежде всего глубокая сердечная привязанность Лермонтова к красавице и умнице Вареньке Лопухиной, в которую он был влюблен еще в студенческие годы. Это не означает, конечно, что Лермонтов встречался с ней на Кавказе или воспроизвел один из эпизодов ее биографии. Просто он видел в Лопухиной своего рода идеал женщины и, как замечает биограф поэта (П. Висковатый), наделил ее чертами и Мери, и Веру: «характер Вареньки Лопухиной раздвоен и представлен в двух типах».
При создании образа Грушницкого Лермонтов относится к прототипу как к материалу, подлежащему переосмыслению и переделке. Прежде всего в этом персонаже дает себя знать восприятие автором романа прозы А. Бестужева-Марлинского, чьи произведения совсем недавно были предметом всеобщего восхищения, а затем превратились в олицетворение ложной патетики и напыщенной мелодраматичности. Ко времени создания «Героя нашего времени» Марлинский, по словам Белинского, «пролетел в литературе ярким метеором, который на минуту ослепил всем глаза и – исчез без следа…». Белинский первым заметил в Грушницком родство с героями Марлинского, подчеркнув, что Грушницкий и подобные ему молодые люди «страх как любят сочинения Марлинского, и чуть зайдет речь о предметах сколько-нибудь не житейских, стараются говорить фразами из его повестей».
И все же современники Лермонтова неоднократно предпринимали попытки найти первоисточник этого образа, уж слишком колоритна была фигура Грушницкого. Ряд мемуаристов сходятся на том, что Лермонтов «списал Грушницкого с Колюбакина». В самом деле, в биографии и поведении Н. Колюбакина (1811–1868), уланского поручика, разжалованного в рядовые за пощечину полковому командиру, было сходство с биографией Грушницкого. Колюбакин был сослан на Кавказ рядовым и после участия в нескольких боях (в одном из них он получил ранение в ногу) вновь был произведен в офицеры и награжден солдатским Георгием. Лермонтов познакомился с Колюбакиным в Пятигорске – еще один момент совпадения биографии последнего с жизнеописанием Грушницкого. По молодости лет и вспыльчивости Колюбакин имел несколько дуэлей, в речах и поступках стремился подражать героям Марлинского. Вместе с тем знающие Колюбакина отмечали и незаурядную образованность его, и храбрость, и честность. Эти качества помогли ему впоследствии дослужиться до сенатора и стать одним из видных военно-административных деятелей на Кавказе.
Возможно, что отдельные черты характера и биографии Колюбакина Лермонтов при создании образа Грушницкого и использовал, но зеркальным отражением его данный образ, конечно же, не является.
С большим основанием как об одном из прототипов Грушницкого можно говорить о Н. Мартынове (1815–1875), от руки которого Лермонтов пал на поединке. Мартынов учился вместе с Лермонтовым в школе юнкеров, а впоследствии в чине ротмистра Гребенского казачьего полка участвовал в тех же экспедициях на Кавказе, что и автор «Героя нашего времени».
Мартынов был хорош собой, однако за душой у него было всего лишь две страсти: успехи у женщин и желание поскорее продвинуться по служебной лестнице. Если у Колюбакина склонность к позе была продиктована молодостью и приверженностью моде, то у Мартынова это составляло стержень его натуры. Можно сказать, что Мартынов был сродни Хлестакову, о котором Гоголь, объясняя характер персонажа, говорил, что Хлестаков «принадлежит к тому кругу, который, по-видимому, ничем не отличается от прочих молодых людей. Он даже хорошо иногда держится, даже говорит иногда с весом, и только в случаях, где требуется или присутствие духа или характер, выказывается его отчасти подленькая, ничтожная натура».
Лермонтову в Пятигорске привелось часто общаться с Мартыновым. Ограниченность и непомерное самолюбие, постоянная рисовка однокашника раздражали поэта, бывшего непримиримым врагом всяческой фальши. Лермонтов частенько подшучивал над Мартыновым, рисовал на него карикатуры и писал эпиграммы, насмешливо величая его «горцем с большим кинжалом». Мартынов пытался отвечать тем же, но его эпиграммы и остроты не достигали цели, что еще больше усиливало взаимную неприязнь.
Вдобавок ко всему Лермонтов и Мартынов одновременно ухаживали за одной девушкой, что, естественно, делало их соперниками. В конце концов постоянная потребность ограниченного человека в самоутверждении и зависть к поэту и стали причиной трагедии, разыгравшейся 15 июля 1841 года у подножия горы Машук.
В глазах некоторых современников на роль прототипа Грушницкого мог претендовать и П. Каменский (1810–1875). В «Литературных воспоминаниях» И. Панаева о нем говорится: «Интересный молодой человек, явившийся с Кавказа с повестями a la Марлинский и солдатским Георгием в петлице». На Кавказе Каменский встретился с Марлинским и сделался его близким приятелем, подражая ему во всем, прежде всего в манере речи. Две повести Каменского из кавказского быта вышли в 1838 году и были крайне негативно оценены не приемлющим напыщенности Белинским. Указав на очевидную зависимость произведений Каменского от манеры Марлинского, критик заключал: подражатель «совершенно доказал славу своего образца, показав, как легко упражняться в этом ложном роде литературы, даже и не имея таланта, и особенно как смешон этот род».
То, что в Грушницком видели отражение сразу нескольких персон, как и в княжне Мери, симптоматично, но доказывает, скорее, именно то, что Лермонтов не рисовал с конкретной натуры, а воспроизводил определенный тип мироощущения. Тип поведения? la Марлинский в светском обществе 1830-х годов был явлением довольно распространенным, и писателю вовсе не было нужды создавать карикатурный портрет реального кавказского знакомого: в Грушницком сплавились лермонтовские наблюдения над многими «марлинистами».
Мы знаем, что подобная ситуация возникала не только после опубликования «Героя нашего времени». И в «Горе от ума» современники обнаруживали портреты многих известных москвичей, меж тем как сам Грибоедов такое сходство решительно отвергал, настаивая на типичности подобных характеров.
По принципу типизации организованы и центральные персонажи романа – Печорин и Максим Максимыч.
Особенности характера штабс-капитана Лермонтов очертил еще ранее в очерке «Кавказец», в котором как бы дан один из возможных вариантов развернутой биографии героя: «настоящий кавказец» – не индивидуальный характер, а предельно обобщенный социальный тип кавказского армейского офицера, близкого к солдатской массе, чернорабочего войны.
В романе этот характер обрел индивидуальность, сохранив все типовые черты. Насколько показателен был такой тип старого служаки, говорит в своих мемуарах ссыльный декабрист А. Розен. Встретившийся ему штабс-капитан Черняев тотчас вызывает у мемуариста литературную ассоциацию («совершенно вроде Максима Максимыча, описанного Лермонтовым»). А по поводу своих бесед со старослужащими офицерами Розен замечает: «…кавказцы почти все мастерски и красноречиво рассказывают: красоты природы, беспрестанная опасность, презрение смерти, продолжительное уединение при стоянке в отдельных крепостях придают им особенную живость, ловкость выражения и охоту высказаться хоть редко, но зато метко».
Остановимся лишь на одном эпизоде романа, который отчасти раскрывает натуру штабс-капитана и который нуждается в комментарии. Узнав о похищении Бэлы Печориным, Максим Максимыч заявляет своему подчиненному: «Господин прапорщик, вы сделали проступок, за который и я могу отвечать», то есть берет часть вины Печорина на себя, а исполнив официальный долг, сразу же меняет тон («Послушай, Григорий Александрович, признайся, что нехорошо»).
Максим Максимыч отбирает у Печорина шпагу. Его действие В. Мануйловым комментируется следующим образом: «Без шпаги офицер не имел права выйти из дому. Если старший по службе отбирал у офицера шпагу, это означало домашний арест. Такая же сцена со шпагой есть в «Капитанской дочке» Пушкина…» Здесь необходимо кое-что уточнить. Действительно, в XVIII веке офицер и в захолустной Белогорской крепости должен был постоянно ходить при шпаге. Через шесть с лишним десятилетий ношение шпаги стало обязательным лишь в торжественной официальной обстановке. На Кавказе, в стычках с горцами шпага была малоэффективна, и большинство офицеров заменяли ее более подходящим к местным условиям оружием – шашкой или саблей, которые постепенно негласно утвердились и в военном регламенте. [25] В «Кавказце» Лермонтов отмечает, что настоящий кавказец «даже в Воронежской губернии… не снимает кинжала или шашки, как они его ни беспокоят».
Шпага же, оставаясь атрибутом официальной обстановки, свидетельствовала также и о принадлежности к дворянскому сословию. У современного читателя может создаться впечатление, что непритязательный в быту и в манерах Максим Максимыч не является дворянином. Однако это не так. Мы не знаем, был ли он потомственным дворянином или выслужил свое дворянство, но как штабс-капитан по Табели о рангах он имеет X класс и принадлежит к обер-офицерству, что дает ему право потомственного дворянства.
Правда, образ жизни и потребности старого служаки мало чем отличаются от солдатских, разве что физической работой он не занимается. Как сказано об офицерах, подобных Максиму Максимычу, в «Кавказце»: «чуждый утонченностей светской и городской жизни, он полюбил жизнь простую и дикую…»; «…он франтит своею беспечностью и привычкой переносить неудобства военной жизни, он возит с собой только чайник, и редко на его бивачном огне варятся щи».
Как и Максим Максимыч, Печорин – образ собирательный, и свести его к «портрету» какого-либо реального лица невозможно. Можно лишь заметить, что в этом персонаже угадываются и черты личности самого автора, и его жизненные наблюдения над окружающими.
Одним из тех, кто принадлежал к лермонтовскому поколению и отчасти дал поэту материал для создания образа Печорина, был А. Карамзин, сын прославленного писателя и историка. Они познакомились в 1838 году и, по всей вероятности, Лермонтова заинтересовали скептический ум и тонкий литературный вкус Карамзина. Да и принадлежность обоих к военному сословию способствовала их сближению (Карамзин был артиллерийским прапорщиком и имел университетское образование).
В доме Карамзиных Лермонтов повстречался и с графом А. Шуваловым, сослуживцем поэта по армии. Шувалов вместе с Лермонтовым был участником оппозиционного кружка аристократической молодежи в 1838–1840 годах, хотя какой-либо законченной идеологической или политической программы этот кружок и не имел. Современники полагали, что с Шувалова Лермонтов мог списать внешность Печорина, но в целом этот персонаж конечно же не сводим ни к одному, ни к нескольким прототипам.
Военный быт на Кавказе
По напряженности сюжет лермонтовского романа не уступает авантюрному: здесь и столкновение с контрабандистами, и похищение женщины, и заговор, и дуэль… И при этом в романе практически отсутствует экзотика, хотя сам материал повествования просто просится стать экзотичным. У Лермонтова же схватка с «ундиной», дуэль, гибель Бэлы и смерть Вулича лишены романтической окраски и объяснены вполне прозаически. Избегает Лермонтов и другой крайности – бытописательства, которое вскоре станет доминирующим в произведениях писателей «натуральной школы».
Основное внимание в «Герое нашего времени» уделено психологии героев, лишь на втором плане изображена картина кавказского военного быта. При этом Лермонтов не дает пространных описаний и авторских пояснений, он оперирует прежде всего яркими деталями, которые воссоздают время и место действия.
Вот Максим Максимыч замечает: «Нынче, слава Богу, смирно; а бывало, на сто шагов отойдешь за вал, уж где-нибудь косматый дьявол сидит и караулит: чуть зазевался, того и гляди – либо аркан на шее, либо пуля в затылке». В этих словах нет преувеличения. «В Азии жизнь человека висит ежечасно на волоске, особенно в Дербенте…» – сообщал в 1833 году брату Петру А. Бестужев.
И в описанное в лермонтовском романе время передвижение по горным дорогам было небезопасно. Повествователь в «Максиме Максимыче», направляющийся из Владикавказа в Екатериноград, вынужден ждать три дня, «ибо «оказия» из Екатеринограда еще не пришла и, следовательно, отправиться обратно не может». Смысл понятия «оказия» разъясняет в «Записках декабриста» А. Розен: «Дважды в неделю отправлялись почта, проезжающие, провиант и казенные вещи из Екатеринограда во Владикавказ; это расстояние в105 верст называется военною дорогою, а отправки с вооруженными проводниками называются оказиями».
Дабы обезопаситься от постоянных набегов и засад немирных горцев, еще в XVIII веке создается так называемая Линия, неоднократно упоминаемая в романе. Воевавшим на Кавказе это слово было привычно, а читающей публике оно разъяснялось так: «По общему выражению «Кавказская линия», по военно-техническому «Кавказская кордонная линия», есть протяжение от Черного моря до Каспийского, тянущаяся сначала вверх по правому берегу Кубани, потом недлинною сухою границей – и, наконец, по левым берегам Малки и Терека. По этой линии проложена большая почтовая дорога, почти круглый год безопасная. На противолежащих же берегах русскому нельзя и носа показать без прикрытия, не подвергаясь опасности быть схвачену в плен или убиту…» (Е. Хамар-Дабанов. «Проделки на Кавказе», 1844).
Для поддержания безопасности движения на Линии были расположены военные посты, форты и крепости. Правый фланг Линии, на котором происходит большинство событий романа, «простирался от границ Черноморья до Каменного моста на реке Малке и состоял из трех «кордонных линий – Кубанской, Лабинской и Кисловодской; последняя, охранявшая Минеральные Воды, в военном отношении имела второстепенное значение» (В. Мануйлов).
Что представляли собой укрепления, призванные сдерживать натиск горцев, явствует из уже цитированных «Записок декабриста». «…Часу в пятом пополудни пришли на ночлег в Пришибскую крепость. Только не воображайте себе крепости с каменными стенами, глубокими рвами и подъемными мостами. Земляной окоп с четырьмя бастионами, [26] окружающий казарму, два-три дома и духан, или постоялый дом, или кабак – вот крепость на военной дороге. При въезде и выезде поставлены палисады, [27] на валу – пушки и денно и нощно старательный караул, который мало надеется на вал и пушку, но много на штык свой. Весь гарнизон такой крепости состоит из одной или двух рот, из двух офицеров и доктора. <…> Офицеры и солдаты, кроме самих себя и неприятеля, никого не видят; не знают прогулки вне крепости; а если нужда велит идти за дровами или пищею и кормом, то выходят не иначе как с вооруженными проводниками».
В одной из таких крепостей и служили Максим Максимыч и Печорин, но, видимо, обстановка там была более или менее спокойная, так как офицеры совершали дальние прогулки, охотились и посещали соседа, кумыкского князя.
Помимо крепостей вся Кавказская линия – от Черного до Каспийского морей – ограждалась еще и цепью казачьих постов. Серьезного сопротивления малочисленные казачьи отряды противнику оказать не могли, они выполняли другую задачу: предупреждали основные войска о подходе неприятеля. О таком посте упоминает Печорин: «Я думаю, казаки, зевающие на своих вышках, видя меня, скачущего без нужды и цели, долго мучились этой загадкой, ибо, верно, приняли меня за черкеса». Описание подобного поста сделано сослуживцем Лермонтова М. Цейдлером: «…на высоких столбах сторожки, открытые со всех сторон, с небольшими камышовыми или соломенными крышами в защиту сторожевому казаку от солнца или дождя. Тут же сделан маяк; это высокий шест, обвитый осмоленною соломой… С возвышения сторожевому казаку видна вся местность на далекое расстояние, а внизу, у поста, два или три казака держат в поводу коней, и по первому выстрелу зажигается маяк и сигнал тревоги передается быстро на далекое расстояние. Верховой казак в то же время летит к ближайшему посту, сообщая, в чем дело: замечена ли переправившаяся партия черкесов, или угнан у станичников скот».
Возможно, именно на таком посту начинал службу черноморский урядник, упомянутый в «Тамани», то есть унтер-офицер казачьего Черноморского войска (в современном значении это чин, приблизительно соответствующий сержанту).
Пребывание русских в иноплеменной враждебной среде поневоле заставляло их усваивать некоторые стороны горского образа жизни, отвечающие природным условиям. Офицеры перенимали у горцев их одежду и оружие и так входили во вкус, что старались перещеголять друг друга в сходстве с кабардинцами или черкесами. В этом смысле не отстает от других и Печорин. «Мне в самом деле говорили, что в черкесском костюме верхом я больше похож на кабардинца, чем многие кабардинцы. И точно, что касается до этой благородной боевой одежды, я совершенный денди: ни одного галуна лишнего; оружие ценное в простой отделке, мех на шапке не слишком длинный, не слишком короткий; ноговицы и черевики пригнаны со всевозможной точностью; бешмет белый, черкеска темно-бурая. Я долго изучал горскую посадку: ничем нельзя так польстить моему честолюбию, как признавая мое искусство в верховой езде на кавказский лад».
Точен Лермонтов и в передаче таких подробностей, которые сначала могут показаться неправдоподобными. Советуя Печорину уехать, не дожидаясь конца праздничного пира, Максим Максимыч говорит: «Да уж, верно, кончится худо; у этих азиатов все так: натянулись бузы и пошла резня!» Общеизвестно, что Коран запрещает мусульманам употребление вина, а буза – это хмельной напиток, приготовленный из различных круп. Однако запрещение это без особого труда обходилось: многие горцы, когда в этом возникала необходимость, руководствовались в повседневной жизни не шариатом (свод мусульманских правовых и теологических нормативов, признанных плодом божественных установлений), а адатом (неписаный закон, основанный на обычае) (В. Мануйлов). Поэтому на праздниках с общего молчаливого согласия этот и подобные ему запреты как бы переставали существовать.
И еще одну «неправильность» отмечают исследователи в лермонтовском произведении. «Печорин и Максим Максимыч говорят о семье Бэлы как о семье черкесской, а Бэлу называют черкешенкой. Но черкесы обитали в западной части Северного Кавказа, на левом берегу Кубани, действие же повести «Бэла» происходит в укреплении Таш-Кичу (Каменный брод) и в окрестностях этого укрепления на Кумыкской плоскости, на самой границе с Чечней и в непосредственной близости к чеченским аулам. …Географическое указание в рассказе Максима
Максимыча противоречит его же этнографическим указаниям. Противоречие разрешается тем, что под черкесами в обычном словоупотреблении в 20—30-х годах XIX века зачастую разумелись все вообще кавказцы мусульманского вероисповедания». [28]
И тем не менее национальная принадлежность Бэлы может быть уточнена. Так, девушка с гордостью заявляет, что она дочь князя. Однако чеченцы «не имели князей и были все равны между собой, а если случалось, что инородцы высших сословий селились между ними, то и они утрачивали свой высокий род и сравнивались с чеченцами». [29] Поскольку место действия в романе располагается на границе с Чечней, то, значит, речь идет о князе, сохранившем свой род и принадлежавшем к племени кумыков. В этом убеждает и описание песни-игры, характерной именно для кумыкской свадьбы. Вот как описывает этот момент Максим Максимыч: «Сначала мулла прочитает им что-то из Корана; потом дарят молодых и всех их родственников; едят, пьют бузу; потом начинается джигитовка… потом, когда смеркнется, в кунацкой начинается, по-нашему сказать, бал. Бедный старичишка брянчит на трехструнной… забыл, как по-ихнему… ну, да вроде нашей балалайки. Девки и молодые ребята становятся в две шеренги, одна против другой, хлопают в ладоши и поют. Вот выходит одна девка и один мужчина на середину и начинают говорить друг другу стихи нараспев, что попало, а остальные подхватывают хором». Здесь воссоздана обрядность именно кумыкской свадьбы, на которой разыгрывается песня-игра – «сарын». С разрешения отца-хозяина одна из его дочерей (не невеста) могла приветствовать почетного гостя стихотворной импровизацией, хотя в повседневном быту девушка-горянка не имела права общаться с незнакомым мужчиной. [30]
Сама история увлечения цивилизованного молодого человека «дикаркой», выросшей в «естественных условиях», была подготовлена давней литературной традицией (повесть А. Шатобриана «Атала», поэмы Байрона «Гяур» и «Корсар», Пушкина «Кавказский пленник» и «Цыганы» и др.). Случалось такое и в жизни. Один из подобных романов был известен и Лермонтову: его приятель князь А. Долгорукий увлекся черкешенкой Гуашей.
Расставаясь с романтическим мироощущением, Лермонтов и те эпизоды, которые словно заимствованы из сочинений «неистовых» романтиков, обосновывает вполне трезвыми житейскими соображениями.
Вот сжигаемый страстным желанием получить коня Казбича Азамат пытается соблазнить его: «Хочешь, я украду для тебя мою сестру? Как она пляшет! как поет! а вышивает золотом – чудо! Не бывало такой жены и у турецкого падишаха…» Хотя по тональности речь Азамата и близка к восточной поэзии, все в ней и, прежде всего, побудительный мотив продиктованы горским бытом. Хороший конь для воина, постоянно участвующего в набегах и стычках, являлся высшей ценностью. От коня зависели и жизнь, и состояние, и престиж. Хороших коней берегли и холили так же заботливо, как и детей, их украшали богатой упряжью, о них слагали песни (одну из них и исполняет Казбич).
Женщину у горцев, как и коня, покупали (калым за невесту), но в семье она исполняла в первую очередь роль работницы. Барон Ф. Торнау, проведший два года в плену у черкесов, в «Воспоминаниях кавказского офицера 1835, 36, 37 и 38 годов» отмечал, что даже в богатых семействах на женщине «лежит обязанность смотреть за хозяйством», а «умение хорошо работать считается после красоты первым достоинством для девушки и лучшею приманкою для женихов». Высоко ценилось и умение невесты петь и плясать.
И остальные сцены горского быта у Лермонтова этнографически точны. Например, Максим Максимыч рассказывает о смерти отца Бэлы от руки Казбича. «…Старик возвращался из напрасных поисков за дочерью; уздени его отстали, – это было в сумерки, – он ехал задумчиво шагом, как вдруг Казбич, будто кошка нырнул из-за куста, прыг сзади его на лошадь, ударом кинжала свалил его наземь, схватил поводья – и был таков…», причем, по словам штабс-капитана, «по-ихнему… он был совершенно прав».
Не станем останавливаться на обычае кровной мести, не исчезнувшем на Кавказе и до настоящего времени. Разъясним лишь одно из понятий, употребленных тут автором: уздени. У дагестанцев и кабардинцев так называли феодальное дворянство, составляющее военное окружение князя. У чеченцев «слово это… имеет другое значение, чем у их соседей. У последних узденство делилось на степени, слово «уздень», заимствованное ими от соседей, означает у чеченцев «человек свободный, вольный, независимый», или, как они сами выражаются, «вольный, как волк». [31]
Итак, уздени составляли почетную свиту и охрану владетельных горских особ. Праздными они оставались редко. В преисполненной превратностями жизни горца постоянно возникали такие ситуации, когда приходилось браться за оружие. В случае смертельного исхода для кого-либо из участников конфликта убийца вынужден был скрываться от мести друзей и родственников, переходя на положение абрека.
Абрек, по всей вероятности, от осетинского «абрег» – скиталец, изгнанник из рода, разбойник. В русском обиходе так стали называть всех горцев, враждующих с Россией. Ф. Торнау свидетельствовал: «Для десяти или двадцати абреков ничего не значило, в долгую осеннюю ночь, переправиться тайком через Кубань, проскакать за Ставрополь, напасть там на деревню или на проезжающих и, перед рассветом, вернуться с добычей за реку». Кубанские казаки, которых абреки постоянно тревожили, говорили о них: «Свинцом засевают, подковой косят, шашкой жнут». Так что толки о ночном нападении черкесов на Пятигорск («Княжна Мери») не были такими уж беспочвенными.