66191.fb2
* * *
Сколько раз Юлий II приказывал своим приближенным отписать мне и посоветовать вернуться в Рим. Устав меня ждать, он теперь обратился прямо к Синьории. Вся эта возня с моим возвращением к папскому двору, чему я решительно противлюсь, начинает меня тяготить. Папа неоднократно обещал, даже через посредство моего друга Джульяно, "простить" мне бегство из Рима, если я "немедленно" к нему возвращусь. Я же думаю, если он оставит меня в покое, это будет самое разумное с его стороны. У меня нет никакого намерения возвращаться, чтобы вновь страдать от подлости Браманте.
Ведь он и его приспешники растащили весь материал, собранный для монумента на площади св. Петра. А что предпринял Юлий II, чтобы помешать этому? Что он отвечает Браманте, когда тот выставляет меня человеком безответственным, на которого ни в чем нельзя положиться?
В отношении меня даже молчание папы я считаю вероломным. Он должен был бы закрыть рот "первому архитектору" и заставить его побольше думать о своих делах, а уж о моих собственных я как-нибудь сам побеспокоюсь. Он мог бы, в конце концов, не слушать его, что послужило бы хорошим уроком льстецу. Это наверняка подрезало бы ему крылья. Но папа никогда так не поступит. Он благоволит к этому лицемеру и наушнику, прожигателю жизни и вельможе. Папский двор и все кардиналы оказывают ему княжеские почести - ему, а не мне. Возможно, потому, что я всегда говорю только правду и не иду на сделки с совестью. Моя цель - служение искусству, и я неизменно ей верен, даже если это идет вразрез с интересами целой шайки рвачей и вредит их предводителю. Но не стоит об этом говорить: пока внакладе один лишь я.
Меня не покидает беспокойство. На днях гонфалоньер Содерини советовал мне покориться папской воле, иначе из-за меня мир всей республики может оказаться в опасности. Я ответил ему со всей прямотой, что никуда не двинусь из Флоренции, покуда не получу от него самого и от Ватикана все гарантии моей неприкосновенности и защиты моих интересов. Неужели меня вправду могут заставить вернуться в Рим? Нет, не верю.
Говорят, что горе ходит по пятам за всеми. Однако это, к счастью, не всегда так. Но есть люди, которые сами накликают на себя несчастья, а иные невзначай оказываются в беде. Мой родитель Лодовико считает, что я-де сам нарываюсь на неприятности и лезу на рожон. Но я с ним не согласен. Отцовы слова скорее бы подошли для Леонардо, с которым случилась непредвиденная беда: написанная им фреска в зале Большого совета целиком погибла. Не успев просохнуть и закрепиться, краска слоями отвалилась от стены. Таков печальный итог двухлетнего труда Леонардо - все пошло прахом.
Одержимый поисками нового, он изобрел особый способ настенной росписи и собственноручно уготовил погибель своему творению. Разве могла стена, покрытая смесью льняного масла, цинковых белил и мела, впитать и закрепить краски, разведенные на растительных маслах и травяных настоях?
Как ни крути, а один только известковый раствор способен схватить водяные краски и навечно закрепить их на стене. Эта техника завещана нам патриархом Джотто и другими мастерами, и вряд ли стоило отказываться от старого и испытанного не одним поколением флорентийских живописцев способа ради весьма сомнительного новшества.
В затее Леонардо я усматриваю гонор и ошибку, но не стану распространяться на сей счет. Каждый может ошибиться, даже когда глубоко уверен, что поступает правильно. Хочу, однако, отметить, что о неудаче, постигшей Леонардо, сейчас много толков во Флоренции и вся эта история стала притчей во языцех, которую каждый пересказывает - в зависимости от настроения - в комических или трагических тонах. Леонардо получил горький и унизительный урок, из-за чего старается теперь держаться подалее от обычных мест сборища художников. Он не выходит из дому, хотя Содерини не раз призывал его на этой неделе к себе во дворец. Гонфалоньер настаивает, чтобы он взялся за дело и написал сызнова битву при Ангьяри. Но Леонардо уже остыл, утратил веру и ничего определенного не обещал.
Мне известно, однако, что он обратился с просьбой к своим миланским друзьям, чтобы те уговорили французского наместника Карла д'Амбуаза востребовать его у нашей Синьории. Письмо такого рода от знаменитого французского маршала вынудило бы гонфалоньера отпустить Леонардо в Милан, что дало бы ему возможность выкрутиться из труднейшего положения, в каковом он оказался во Флоренции.
Однако еще неизвестно, кому из нас более не повезло. Я оказался в опале, и мне приходится иметь дело с Юлием II и его двором. А у Леонардо трения с Содерини и неприятности с деньгами, которые он должен вернуть Синьории, так как фреска не удалась. У каждого из нас свои причины быть недовольным жизнью. Однако случившееся с Леонардо в значительной мере охладило мой былой интерес к написанию битвы с пизанцами.
В моей мастерской несколько лет стояло изваяние мадонны, которое я на днях уступил двум флорентийским купцам. Возможно, они увезут скульптуру во Францию или Фландрию. Я изваял ее по собственному усмотрению сразу же по возвращении домой из Рима, где завершил работу над "Пьета". И на это произведение меня вдохновило воспоминание о моей матери. Обе мадонны во многом схожи, как юные сестры, и представляют собой вариант одного и того же образа. Июнь 1506 года.
* * *
Сегодня ко мне в мастерскую заходил Анджело Дони, чтобы взглянуть на "Святое семейство", которое почти закончено. Я не очень был рад его приходу, тем паче что он может сравнивать мою работу с двумя портретами, написанными для него Рафаэлем. Мне пришлось быть в несвойственном для меня положении "защищающегося" и отстаивать картину от неуместных замечаний, звучавших порою оскорбительно. Я вложил собственный труд и не намерен выслушивать нарекания. Никто не вправе меня критиковать. В искусстве я воплощаю собственные идеи, и вкусы частных граждан меня не интересуют, о чем я нынче дал понять Анджело Дони. Посмотрим все же, что его не устраивает. Постараюсь изложить все по порядку.
Прежде всего, Дони нашел, что "обнаженные руки" богоматери выглядят на картине вызывающе. Считая себя знатоком в таких вопросах, говорил он со знанием дела и заявил, что во всей Флоренции не сыщется богоматери, изображенной с обнаженными руками. Но более всего его поразила фигура св. Иосифа, которая нисколько не похожа на "старца, задумчиво опирающегося на клюку", что, по мнению Дони, явно противоречит сложившемуся традиционному представлению о святом. По правде говоря, он у меня играет второстепенную роль и почти упрятан за спину богоматери. В довершение ко всему я усадил богоматерь между ног стоящего старца, что, оказывается, может быть превратно понято. Подобное решение показалось Дони излишне смелым и может "вызвать скандал". Ему хотелось бы видеть ковер или лужайку, поросшую цветами и травами, на которой расположилось бы все семейство.
Дони считает, что мне следовало бы проявить большее "уважение" к избранной теме, а я, мол, действовал "крайне независимо" и вопреки тому, как обычно сюжет "святого семейства" трактуется в живописи.
Как я сказал вначале, мне пришлось решительным образом отстаивать свою работу. Но когда мне было сказано, что Рафаэль вел себя иначе, создавая свое "Святое семейство *" для Каниджани, у меня опустились руки.
* ... создавая "Святое семейство" для Каниджани - находится в Старой пинакотеке, Мюнхен (ок. 1505).
- В картине, написанной для моего друга Каниджани, - сказал Дони, каждая фигура проникнута глубокой верой, вызывает на размышление и задумана в согласии с добрыми старыми традициями, которые уважаются всеми художниками, как это повсюду можно видеть во Флоренции.
Дони наговорил немало глупостей, но в последних его словах прозвучала правда. К сожалению, он не понял, что я очеловечил героев моей картины, добиваясь, чтобы в ней присутствовал прежде всего человек. Тем хуже для него. Стало быть, ему более по вкусу протухшее живописное варево, подаваемое на блюде с золотой каемкой.
Зато он ни словом не обмолвился о юнцах, заполняющих фон вместо привычных деревцев, хижин и прочей ерунды. Мне они понадобились для создания атмосферы человеческой теплоты и сердечности, которая должна окружать святое семейство; кроме того, я хотел показать присутствие человека и подчеркнуть, что жизнь продолжается, в том числе и наше обычное земное существование, о котором не следует забывать. Я остался верен своей идее, и, если бы написал картину иначе, это означало бы отрыв искусства от нашей повседневной жизни.
Получив отпор, Анджело Дони почувствовал, видимо, что несколько переборщил в своих замечаниях. Дабы сгладить неприятный осадок, он перешел на шутливый тон и под конец заметил:
- Во всяком случае, я вас более ценю в ваянии и вашим Давидом восхищаюсь безоговорочно.
Когда приходится вступать в подобные разговоры, я на время забываю даже о приказе Юлия II немедленно вернуться в Рим и советах Содерини покориться папе. Но иногда меня охватывает желание отправиться во Францию или Венецию, лишь бы не возвращаться в Рим. Я опасаюсь, что под давлением папы Синьория будет вынуждена отправить меня в Рим против моей воли. "Как смел, однако, Микеланджело, противиться подчиниться папе Юлию", - говорят многие, не ведая при этом, что мое упорство вызвано страхом предстать перед папой и вновь оказаться во вражеском стане,
В то же время я все более опасаюсь, что сама моя жизнь и мой характер, неспособность заручиться симпатией людей еще более усугубят мою отчужденность и ни с чем не сравнимую грусть, которая в конце концов заглушит во мне всякое желание творить. Вижу пока, что, если буду писать и далее в таком тоне, не знаю, чем все это кончится. Да и к чему такие излияния? Не лучше ли внимать веселой беспечности Анджело Дони, нежели терзать себя столь безрадостными мыслями?
* * *
Вновь обратился с просьбой к гонфалоньеру Содерини дать мне возможность приступить к росписи битвы с пизанцами в зале Большого совета, но в ответ услышал общие слова и нескончаемые советы поскорее отправляться в Рим. Мне кажется, что Содерини утратил прежний интерес к этой работе. Еще недавно он сам торопил меня скорее приступать к делу. Неудача, постигшая Леонардо, заставила его проявлять большую осторожность в отношениях с художниками. Вот отчего он предпочитает вести со мной разговоры о Юлии II, который вновь обратился к Синьории с требованием отослать меня в Рим.
На сей раз Содерини говорил более решительно, и я настолько растерялся, что не смог собраться с мыслями. Помню, что при расставании я пообещал в ближайшие дни принять окончательное решение. Лишь бы они повременили немного, набравшись терпения: он и папа. Мне нужно спокойно все взвесить, прежде чем решиться на столь важный шаг. Я все же нашел в себе силы высказать ему это.
- Вы заблуждаетесь, полагая, что попали в немилость папы, - сказал Содерини на прощание. - Разуверьтесь... Но вас действительно могут ждать неприятности, если не поспешите покориться ему.
По дороге к себе в мастерскую я все раздумывал над сказанным и понял, что Содерини прав. Если бы я впал в немилость, неужели папа стал бы поторапливать Синьорию направить меня в Рим? Но если именно так обстоят дела, как меня стараются убедить все: Синьория, гонфалоньер Содерини, мои друзья Джульяно и Якопо Галли, папский казначей и другие, - то стоит ли противиться? Да к тому же, как я понял, мне не позволят приступить к фресковой росписи в зале Большого совета, прежде чем я не направлюсь в Рим. А там, если верить заверениям Синьории, меня "простят и не накажут". Возможно, и это верно. Но позволительно будет спросить: что же я натворил такого, чтобы меня следовало простить? Скорее всего, он, Юлий II, не сдержал данного слова. Если бы он дал мне спокойно трудиться над памятником и заткнул бы рот канальям, предводимым Браманте, я никуда не двинулся бы из Рима.
Как бы хотелось, чтобы он наконец решился и запретил всем тамошним стервецам отравлять мне жизнь. В то же время мрамор, который с таким трудом был добыт и доставлен на площадь св. Петра, весь разворован, а папа даже пальцем не пошевельнул, чтобы пресечь произвол и беззаконие. Вот что меня особенно огорчает. В своих посланиях он пишет, что готов предоставить мне возможность работать над памятником. А с чем я буду работать, коли весь мрамор и другой необходимый материал словно в воду канул? Я вовсе не собираюсь сызнова торчать в каменоломнях. Это тоже было высказано в ответе папе, направленном Синьорией.
Хотелось бы еще немало порассказать, особенно об отце, моих братьях, служанке в нашем доме и семейных перепалках. Но к чему писать об этом? Скажу только, что всякий раз начинаются неприятные сцены, едва мне стоит не согласиться с намерением Сиджисмондо покинуть дом и стать наемником в войске какого-нибудь предводителя или пожурить Джовансимоне за его ночные похождения и ничем не обоснованную блажь заниматься литературой. Меня неимоверно огорчает, что все мы являем собой недружную семью, где каждый действует во что горазд.
Хочу также сказать несколько слов о получаемых приглашениях. Назавтра, скажем, мне надлежит быть на званом ужине в доме Строцци. Днями ранее был в гостях у Таддеи и Питти. По правде говоря, эти посещения доставляют мне мало радости. Когда идешь в такие дома, то следует быть чисто выбритым, "прилично" одетым: там уж не покажешься в мужичьей сермяге.
Я лишен возможности принимать такие приглашения, да еще на подобных условиях. И все же, дабы не обижать хозяев, порою вынужден поступиться собственными привычками. Обычно я ложусь пораньше, коли наутро хочу с толком потрудиться. А со званых вечеров приходится поздно возвращаться, да и часто мне бывает не по себе. В таких домах оказываешься вынужденным потакать детским капризам, как это было на днях в доме Винченцо Нази, или с серьезной миной на лице выслушивать жалкие потуги доморощенных пиитов. Словом, я делаю над собой неимоверные усилия, чтобы не ударить в грязь лицом и, послав всех к дьяволу, не отправиться восвояси. Порою это замечают окружающие, назойливо пристающие ко мне с пустяками, которые невозможно выносить. Нет, на такую пытку я совершенно не способен. И уж если у меня срывается с языка откровенное словечко, нередко я рискую испортить весь вечер и себе, и другим. Вот отчего я стараюсь всячески уклоняться от подобных приглашений. И каждый раз стараюсь найти для этого благовидный предлог.
Как-то я был в доме Компаньи, что неподалеку от Троицкой церкви. Там я встретил красивейшего юношу, который напомнил мне Давида. За приятной наружностью угадывался гордый и сильный человек, а его глаза, казалось, старались прочитать на лицах собравшихся их подлинные мысли. Я начал так пристально его разглядывать, что уже не замечал присутствия хозяина дома и его жены.
Этот юноша вызвал во мне желание изваять без всякого заказа доселе невиданную статую и выставить ее для всеобщего обозрения. Но неожиданно одна из его фраз, случайно оброненная за столом и обращенная ко всем и ни к кому, а возможно, даже ко мне или произнесенная им про себя, резко изменила его образ, который я успел создать. У меня тут же пропало желание работать над статуей. Не исключено, что его слова были услышаны только мной. Кто меня убедит, что бедняга действительно что-то сказал?
* * *
Узнал сегодня, что Юлий II оставил Рим и двинулся с войском в сторону Перуджии и Болоньи, дабы привести в повиновение тамошних правителей Бальони и Бентивольо. Эту новость сообщил мне нотариус при Синьории, друг моего отца.
Столь неожиданная и важная для меня весть настолько обрадовала меня, что я поспешил к себе домой на улицу Моцца, чтобы немного прийти в себя, прежде чем обсудить это событие с Содерини. Когда же я зашел к нему и сообщил об отъезде папы, он нисколько этому не удивился.
- Я уже с месяц знал о намерениях Юлия II, - сказал он и тут же спросил: - Вам более нечего мне рассказать?
Я понял, что гонфалоньер очень занят и мне следует его оставить. Но я все же решил высказаться до конца:
- Но теперь-то я могу приступить к росписи в зале Большого совета... Ведь мне более не нужно возвращаться в Рим. У папы полно других дел, и ему не до меня.
- Разве он не может призвать вас к себе в Болонью или другое место?
Наша беседа продолжалась еще некоторое время, но по ответам Содерини чувствовалось, что он нарочно старается досадить мне. Не припомню случая, чтобы я покидал дворец Синьории с таким тяжелым чувством. Идя туда, я надеялся, что гонфалоньер поведет разговор в ином тоне или по крайней мере проявит ко мне большее понимание. Возможно, он даже не подозревает, какую причиняет мне боль, не разрешая приступить к росписи, когда все рисунки полностью готовы и я свободен от других обязательств. В моем воображении фреска уже создана во всех своих деталях. Вижу, как мои обнаженные купальщики выскакивают из Арно близ Кашина. Столпившись на берегу, воины торопятся облачиться в доспехи, чтобы дать отпор пизанцам, а другие уже трубят сигнал тревоги... Небо сплошь затянуто тучами, а земля словно горит под ногами. Все это я очень явственно вижу... нет только желания гонфалоньера дать мне указание приступить к делу.
- Оставайтесь в распоряжении папы, - сказал мне сегодня на прощанье Содерини. - Считайте лишь временным ваше нынешнее пребывание во Флоренции.
Вот так и закончился для меня сегодняшний день. И на сей раз все мои старания оказались напрасны, но уже по вине Синьории, с которой мне не совладать. Если бы я мог что-либо предпринять супротив ее воли, лишь бы осуществить во фресках свои замыслы, я бы ослушался и восстал. Как хочется выпалить им в лицо со всей откровенностью: "Все вы лицемеры. Дайте же мне работать. Ни о чем другом я вас не прошу!"
У меня такое ощущение, что я стал поперек горла гонфалоньеру Содерини и еще дюжине лиц, заправляющих делами в нашей республике. Я даже подозреваю, что нахожусь под надзором. Видимо, эти господа побаиваются, как бы я не сбежал во Францию или Венецию. Они хорошо знают, что, куда бы я ни направился, меня повсюду с радостью встретят. Вот отчего им не терпится препроводить меня к папе. Но если бы я и захотел бежать из Флоренции, предо мной открылся бы единственный путь, ведущий к Юлию II. Я не волен в своих действиях, да и не так хитер, как Леонардо, которому удалось покинуть Флоренцию в полном согласии с властями. Чтобы вернуться к своим миланским друзьям, он оставил под залог свои флорины в госпитале Санта Мария Нуова *. Мне бы тоже хотелось заплатить наличными за собственную свободу, но я приговорен сидеть здесь почти в полном бездействии и ждать, пока меня призовут то ли в Рим, то ли в Перуджию или Болонью. Мне надлежит ждать распоряжения папы и Синьории. Мои желания в расчет не принимаются, словно я не способен отвечать за собственные поступки или настолько поглупел, что меня надо водить чуть ли не за руку.
* ...свои флорины в госпитале Санта Мария Нуова - монахи, содержавшие госпиталь, принимали на хранение деньги, давали ссуды под заклад, оформляли купчие на движимое и недвижимое имущество.
Таково житье-бытье у нас, художников. Тебя нередко открыто расхваливают и окружают почетом, поскольку вынуждены учитывать настроения народных масс, которые тебе удалось взволновать своим трудом. Хотя потом продолжают относиться к тебе по-прежнему, принимая тебя чуть ли не за дворцового шута.