66191.fb2
Ничего не ответив, я пошел к себе в комнату. Брат не отставал от меня:
- Когда же ты наконец угомонишься?
У меня не было охоты разговаривать.
- Ты постоянно не в духе, - вновь сказал Буонаррото, - хотя сам в этом виноват.
- Я виноват?
- Да, ты сам виноват. Уж коли не доверяешь другим, то почто нами гнушаешься и не пошлешь в каменоломни? Как-никак, мы тебе родные братья.
- В таких делах вы мне не помощники, - пробормотал я в ответ.
Уж не знаю, что взбрело в голову Буонаррото и к чему он затеял весь этот разговор. Мне и без того тошно.
- Хочешь откреститься от нас - вот в чем загвоздка. А дела не клеятся оттого, что тебе не угодишь. Вечно ты недоволен, и никто тебя не устраивает; тебе не по нутру даже бедняга Баччо д'Аньоло. А ведь он тебе друг, как и нам.
Я промолчал и остановился лишь затем, чтобы лучше понять, каково его отношение ко мне. Затем я прошел к себе, не мешая его излияниям. В таких делах между мной и братьями не может быть никакого понимания. Мы настолько разные люди, что никогда толком не договоримся. Они идут своей дорогой, а я - своей. Было бы по меньшей мере глупо перекладывать собственные заботы на плечи братьев. Пусть уж лучше по отношению ко мне они остаются в роли сторонних наблюдателей. Нет, никогда не введу их в свои дела. И к сказанному мне более нечего добавить.
* * *
Изо дня в день озлобляюсь все более и более. А эти господа из Урбино и Флоренции, для которых я обязался сделать надгробие и фасад Сан-Лоренцо, продолжают на меня давить.
Пока не примусь высекать изваяния, мне не отделаться от раздирающей душу тоски и подогреваемых ею сомнений. Сколько раз я похвалялся создать для Медичи доселе невиданное в мире творение. Каждодневно убеждал себя, что смогу разом работать над гробницей и фасадом Сан-Лоренцо. А все обернулось против меня. Видимо, я обещал невозможное и подверг себя неоправданному риску.
Меня все более страшит зияющая нагота фасада Сан-Лоренцо, который предстоит одеть в мрамор. Не стоит забывать о нежелании трудиться моих подопечных и срывах с поставкой мрамора из-за козней, которые подстраивают каверзные люди. Мои неудачи порождены ошибками других и стечением обстоятельств, которые вечно складываются не в мою пользу.
И все же не теряю надежды выполнить данное слово. Буду трудиться и сделаю все от меня зависящее, чтобы римляне и флорентийцы увидели оба моих произведения.
Для своего же успокоения хочу добавить, что каррарские каменотесы и маркиз Маласпина сменили наконец гнев на милость и перестали дуться на меня. Это позволило мне тут же заключить контракт с Поллина и Белло, и они вскоре подготовят восемь глыб, которые пойдут на скульптуры для украшения фасада Сан-Лоренцо. К тому же Джироламо Барделла обязался доставить мрамор из Авенцы и Пьетрасанта в Пизу. О них у меня сложилось впечатление как людях вполне достойных, отличающихся от остальных.
Я беспокоюсь за огромные колонны, которые должны доставить со дня на день. Душа за них болит, и я в постоянной тревоге. Ведь судьба ко мне не благоволит и тешится, лишая меня покоя. Если колонны расколются или окажутся на дне Арно, кто тогда спасет меня от неминуемого краха?
Кто никогда не был в каменоломнях и не смыслит в мраморе, тот не может даже вообразить, что значит извлечь мраморную глыбу из скалы. Ему не понять, каких это требует невероятных усилий. Порою достаточно одной трещины, или, как говорят каменотесы, "прожилки", чтобы загубить всю глыбу. Но что может быть ужаснее, когда у тебя на глазах глыба раскалывается из-за плохо отлаженного ворота или оказывается под водой по вине нерасторопных лодочников!
Уже начали крепить фундамент под фасадом Сан-Лоренцо, а на площади перед церковью ждут своего череда груды наваленного мрамора. Распорядился возвести навес из добротных досок, полученных с лесопилки, чтобы разместить с десяток глыб, предназначенных для статуй. Конец августа 1519 года.
* * *
Из шести колонн, доставку которых ожидал во Флоренции, четыре раскололись в пути, а одна - при разгрузке на площади Сан-Лоренцо. Думаю, что последнюю ждет та же участь.
Я стал жертвой всех этих бездельников, каналий и сводников, способных только клянчить у меня деньги. Сколько же несчастий они мне принесли! То, что случилось в эти дни, поистине непоправимо. Пошли прахом все мои труды за два года, на ветер брошены огромные деньги. Я в полном отчаянии. А ведь всего этого можно было избежать, если бы они следили за подпорками и креплениями, действовали осторожно и глядели в оба. Отчего я сам не занялся перевозкой? Мне нужно было идти по пятам, следить за каждым их движением.
Что теперь, спрашивается, подумают обо мне Медичи после такой катастрофы? Что я им отвечу? Непостижимо, пять колоссальных колонн оказались утраченными столь плачевно. Слишком многое мне непонятно. Все это настолько невероятно, что порою кажется, словно и не произошло ничего, хотя несчастье ошеломило и раздавило меня. Не знаю, о чем думать и к какому святому взывать о помощи. Чувствую себя так, словно меня вывернули наизнанку и вытрясли душу. Одно только желание - бежать и броситься в Арно, чтобы всему положить конец. Это было бы самое лучшее решение, которое избавило бы меня от всех страданий. И я бы наконец обрел свободу...
Смерть - избавленье от темницы мрачной.
* * *
Своим указом папа отменил контракт от 19 января 1518 года, освободив меня от поручения работать над фасадом церкви Сан-Лоренцо.
Такое решение принято в Риме Львом X, о чем мне было сообщено Попечительским советом, который по указанию папы направляет своих рабочих в Пьетрасанта, где им предписано заменить, а вернее, изгнать меня из каменоломен. Папа пошел на этот шаг, даже не предупредив меня и не выслушав моих объяснений.
Это сущий произвол с его стороны, ибо ни кардинал Джулио, ни Попечительский совет не могли знать моих дел. Мне следовало бы вначале переговорить с ним лично, показать счета и отчитаться за израсходованные средства. А теперь весь мрамор, добытый мной в Серравецца и Пьетрасанта, будет использован Попечительским советом для нужд собора. Тем самым Медичи покрыли все свои затраты, а я остался ни с чем. Труд, деньги, престиж - все пошло для меня прахом.
Особенно довольны Делла Ровере, которые теперь могут быть уверены, что я вплотную займусь скульптурами для гробницы папы Юлия.
Меня покидают последние силы, и человек я конченый. Никого не хочу видеть, а тем паче кому-то доставлять удовольствие. Заботы и труд прочертили семь глубоких борозд на лбу, оставив отметину на челе. Да, чрезмерный труд старит, как не раз говаривал мой отец Лодовико. А он меня "вовремя предупреждал", я же "никогда его не слушал". Он и нынче говорил мне то же самое.
Мне сорок пять, а чувствую я себя, как будто мне семьдесят. Весь облик мой исказился. Плечи и бедра утратили былую прямоту. Голова клонится назад, как у горбуна, а кадык торчит вверх. Выгляжу настоящим лешим. Глаза почти вылезли из орбит, зрачки покраснели и отдают желтизной. Череп у висков раздался вширь. Руки окостенели, как у молотобойца. Я уж не говорю о том, что меня постоянно бьет как в лихорадке и мучат какие-то необъяснимые чувства, порывы... Все это делает меня похожим на безумца, находящегося во власти галлюцинаций.
Хотя мне уже сорок пять, но после фресок в Сикстинской капелле я ничего более не создал. Одни лишь тени, наброски, груды бесплодного мрамора. У меня рождались идеи, но их тут же умертвляли. Я растратил все свои силы.
Если окинуть взглядом последние годы, то моя жизнь представляется крахом, унижающим достоинство, хотя и незаслуженно. Жизнь полна горечи, обмана и разочарований. Ни одного мгновения счастья, ни минуты покоя для моего мятежного духа. Работал впустую, нажил себе врагов, заказчики во мне разуверились. Я вконец придавлен, и чтобы подняться, мне следовало бы заново родиться...
Душа напрасно ищет исцеленья.
Путь отрешенья сам избрал.
Все в прошлом - нет спасенья.
Огонь и море, горы и кинжал
Вот ныне сотоварищи мои.
Мне дерзкие порывы не даны,
Поскольку я лишен и разума, и воли.
Флоренция, март 1520 года.
* * *
Писать мне было не о чем, да и всякое желание продолжать эту хронику событий пропало. Но произошло столь неожиданное, что я не мог не взяться за перо. Об этом сейчас говорят повсюду. Весть вышла из дворца Медичи на улице Лярга. Уверен, что Италии и всему миру уже известно о смерти Рафаэля.
Ему было всего тридцать семь, и он даже не успел подумать о письменном завещании. Однако ему удалось привести в порядок все свои дела с помощью лиц, не отходивших от него в дни этой скоротечной болезни, которую считают редкой и необычной.
Прежде всего он позаботился о своей душе: причастился, получив отпущение грехов, и попросил похоронить себя в римском Пантеоне. Оставил даже некоторую сумму на строительство собственного надгробия. Затем он побеспокоился о наследниках, учениках и бедняках. Бальдассарре Турини, папский датарий, и Джованни Бранконио, один из ближайших приближенных папы, были призваны Рафаэлем, и им он отдал последние распоряжения.
Итак, Рафаэль оставил нас в полном ладу со всеми, как, впрочем, и жил. Он подумал и о Маргарите из Трастевере. Ей он оставил дом и наследство, которого хватит на всю жизнь. Он был щедр ко всем, но из жизни ушел так внезапно, что люди до сих пор не могут примириться с этой мыслью. То и дело можно слышать разговоры о том, что "он мог бы еще жить, но был слишком неосторожен и сгорел, не щадя себя". По Флоренции распространяются еще более глупые суждения и слухи.
И здесь бы самое время отложить перо в сторону, ибо, как мне кажется, все уже сказано о кончине Рафаэля. Но хочется сказать еще об одном, и, возможно, наиболее важном. Я хорошо знал Рафаэля во Флоренции и столь же хорошо - в Риме. Мы не общались, и каждый из нас жил своей жизнью. Но мы хорошо знали о делах друг друга, обо всем, что каждый из нас делал и говорил. Мы знали все друг о друге. Даже намерения и желания.
Высказываются два предположения относительно его смерти. Одни рассказывают, что, когда он расписывал одну из зал во дворце Агостино Киджи на набережной Тибра, папа Лев X вдруг срочно затребовал художника к себе. Как всегда во всем исполнительный, Рафаэль не хотел заставлять себя долго ждать и, тут же отложив кисти в сторону, помчался к папе, желая поспеть вовремя. Ему пришлось проделать бегом весь неблизкий путь от набережной до Ватикана. В папский дворец он заявился обессиленный и весь в поту. Возможно, ранее ему никогда не приходилось так бегать. Папа пожурил его за такую спешку, дал ему возможность отдышаться и прийти в себя, затем уж приступил к беседе.
Говорят, что с аудиенции он вышел очень ослабевшим и предпочел не возвращаться к прерванной росписи, а поскорее лечь в постель. В тот же вечер у него поднялся жар, который не спадал несколько дней кряду, пока не измотал его вконец.