66427.fb2 Евреи и Евразия - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 3

Евреи и Евразия - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 3

Основным политическим феноменом, выкристаллизовавшимся в процессе революции, явилось установление государства на началах не только чисто светских в смысле современной конституционно-правовой теории европейской демократии, но и в том смысле, что из теоретического и идеального понятия государства окончательно и радикально, с беспощадностью и фанатической последовательностью выброшено было все то, что связывает в умах граждан реальность и ценность существования государства с реальностями и ценностями, выходящими за пределы чисто земной, ограниченной во времени и пространстве сферы. Ибо всякое государство, не исключая и тех, которые возникли еще на свежей людской памяти и в основу устройства которых легли «ультрасовременные» и «прогрессивные» начала, не может в условиях земного несовершенства не притязать (именно в силу своей иной раз даже без особенных жертв и усилий добытой суверенности) на конечную и непререкаемую святость своего авторитета. Конечно, в известной области неоспорима тенденция современного государственного права создать концепцию государства, целиком умещающуюся в пределах утилитарно-телеологических предпосылок справедливости и общего блага; тенденция эта восходит теми или иными путями к теориям общественного договора, созданным французскими просветителями; и английскими утилитаристами конца XVIII-го и начала XIX-го века. Не подлежит, однако, сомнению, что некоторые явления, как, например, наличность очень сложных и Острых гражданско-политических эмоций, связанных с абсолютным (даже вопреки международной справедливости и экономической выгоде) ценением святости и неприкосновенности государственной территории от вожделений соседей, — обличают с достаточной ясностью, что в то же время государство, будучи внешней и исторической оболочкой определенной во времени и пространстве культуро-личности, в своих отношениях и проявлениях выказывает интенсивное стремление выйти в известном смысле за пределы своей пространственной и временной ограниченности и проецировать некие твердые контуры своего реального политического бытия в обоих направлениях временной беспредельности. Государство не только проявляет несокрушимую даже величайшими неудачами и разочарованиями волю к самоувековечению и самоутверждению в грядущих веках человеческой истории даже ценою самых тяжелых материальных и человеческих жертв, и проявляет эту волю во всех актах и усилиях своей внешней и внутренней политики: оно и в ценении своего прошлого, в созерцании и возвеличивании туманного героического мифа о своем земном установлении и происхождении, в эсхатологических чаяниях своего грядущего мирового призвания упирается в область метаисторического и металогического. Что эту область совершенно проглядели творцы рационалистически-утилитарных теорий происхождения и назначения государства, можно объяснить тем, что при всей бурности событий, потрясавших человечество на грани XVIII-го и XIX-го столетий, такие вопросы, как территориальные границы и этнографический состав государств, в общем оставались вне области внимания и критики со стороны основных течений и стремлений тогдашней политической мысли (такие события, как раздел Польши, возникновение С.-А. Соед. Штатов и т. п. тоже больше расценивались с точки зрения борьбы различных социально-политических сил и устремлений). Только наше время, в котором социальная борьба сопровождается и осложняется чрезвычайным обострением отношений междугосударственных и междунациональных, обнаружило всю односторонность и недостаточность отвлеченно-рационалистических теорий для обоснования и защиты существования государства как своеобразной и неповторимой формы выявления некоторой, национальной или наднациональной, симфонической культуро-личности.

Здесь, в этой области ближайшего схождения и пересечения земного и потустороннего, временного и вечного, в которой кроется для государства и величайшая, губительнейшая опасность самопоклонения и самовозвеличения паче меры, опасность искажения правильной перспективы ценностей и срыва в пропасть, выпадает из рядов взыскующих, Царствия Божия и поклонения князю мира сего, — здесь источник извечного и неизбывного трагизма в отношениях человека к Богу и кесарю, трагизма, кровавый след которого стелется по всему страдальческому пути истории человечества от времен мифических и библейских и до наших дней.

Русский большевизм впервые на памяти людей произвел в масштабах поистине планетарных попытку самовыключения из этой непрерывно-трагической цепи истории, совершенно отбросив в официальной своей коммунистической теории всякие притязания на преемственность своей власти от какой бы то ни было предшественницы, которая могла бы связать его с мифическим преданием о заложении того государства, территории которого суждено было сделаться ареной и экспериментальной станцией его социально-революционного опыта. Большевизм впервые выбросил из логического построения своего социально-утопического замысла всякие намеки на мистические и иррациональные субстраты государства, как устарелый и зловредный предрассудок, стоящий на пути универсального осуществления социалистического общества, и открыто провозгласил государство орудием господства и торжества над всеми классами общества одного избранного, выбрав для себя в качестве такого господствующего класса на переходное время до полного осуществления уравнительной утопии класс рабоче-пролетарский. В этом смысле большевизм впервые обосновал существование и цель государства, покуда обладающего известной национально-культурной и территориальной индивидуальностью, на началах, сознательно устремленных к растворению и самоликвидации этого государства. С этой стороны самым, быть может, революционным и парадоксальным пунктом конституции советского государства является, конечно, пункт о праве выхода любой части советской федерации из ее состава, чем количественный объем государства становится a priori неопределенным и границы его — бесконечно емкими. То, что на самом деле попытка такого выхода была бы подавлена и жестоко наказана центральной властью, хотя бы и под предлогом пользы для «социально-прогрессивного» диктаторского класса — это только ярко иллюстрирует утопичность утилитарной концепции государства, не лишая в то же время территориально-политическую часть советской конституции значения поистине необозримого. Критика этой части должна была бы выходить далеко за пределы доводов против априорной неопределенности количественного состава государства как субъективно-правового деятеля и контрагента, на которые направлено внимание европейских исследователей советской конституции. Но именно от последних, конечно, менее всего можно ожидать важных выводов и прозрений в этой области; и только некая будущая, независимая от европейской юридическая наука, не помутненная мертвым осадком старых рационалистических предрассудков и произвольностей, сможет различить и тут, в безбрежно-утопическом максимализме коммунистического изуверства, в исступленном пафосе его идоложертвенного человекоистребления во имя химеры осуществления земного рая, — все те же вечные, неистребимые в сердцах и умах людей устремления к утверждению пространственно и временно ограниченной власти земной на началах иррациональных и потусторонних, пусть и искаженных в данном случае до неузнаваемости гримасой конвульсивного богоборчества.

Вот этот-то метафизический соблазн устроения общества на началах исключительно рациональных и грубо утилитарных, снятия с материальной плоти государства последних украшающих риз и низведения его на степень временной организации, осуществляющей в наличных условиях политической действительности определенное и выразимое в позитивных терминах задание — отозвался гулким, всезаполняющим эхом в опустошенной, лишенной всяких религиозных устоев и религиозно-нравственных установок дряблой и слепотствующей душе еврейского периферийного интеллигента. Вытравив упорной и планомерной работой нескольких поколений из своего сознания последние остатки принесенной в мир еврейским народом великой, основоположной для исторической динамики всякой культуры идеи о грозном и благодатном завете, данном человеку Богом, еврейская интеллигенция лишает этим свой же еврейский народ права на признавание этой своей исконной заслуги перед человечеством. Она обратила неистребимую в человеке духовную жажду поклонения и благоговения перед высшим Существом в постыдный порок автоидолатрии, самопоклонения и самообожания, подведения некоторого лжерелигиозного фундамента под голый факт плотского существования народа Израильского и бессознательного, инстинктивного оправдания самых некрасивых форм национальной нетерпимости и исключительности, уживающейся с самыми крайними формами социального и политического радикализма. Утеряв вместе со всеми другими богатствами религиозного опыта исторического еврейства способность постижения его мессианских судеб только в живой сыновней связи с Божеством, она низвела значение и ценность мирового явления еврейства в область ценностей, лишь в земном и ограниченном плане первейших и важнейших, но в плане высшем, sub specie aetemitatis, подчиненных и предпоследних, каковы власть, национальность, государство и его земное, утилитарное назначение. Так возникла, неизбежным и фатальным образом, как уже отмечалось выше, лживо-трагическая коллизия между признанием ценности государства, справедливости требования им усилий, тягот и подвигов со стороны своих членов для своей защиты и внешне-исторического проявления — и притязаниями со стороны обмирщенной и обесцвеченной, лишенной мессианского ореола, по существу схожей с шовинистическим самообожанием так называемых малых самоопределяющихся народов, современной идеи еврейства. От этой коллизии периферийный еврей попытался отделаться самым простым образом: он низвел родину-государство, его значение и ценность из области ценностей предпоследних и в вышеуказанном смысле второстепенных — еще дальше, в третьестепенную область ценностей чисто житейских, технических и утилитарных. Исторические и житейски-бытовые условия до войны и революции и не требовали с его стороны особенно тщательной и твердой установки правильной перспективы ценностей, а его относительно бесправное положение при старом порядке даже подводило под его ложное построение прочное, казалось, этическое основание. Война и революция с небывалой дотоле остротой и воистину трагической прямолинейностью поставила перед ним ребром необходимость постановки проблемы власти, государства и земного отечества на подобающее место. И лишь очень немногие еврейские интеллигенты, пережив среди ужасов революции вместе со всей Россией всю тяжесть катастрофических бедствий, испытали в своих социально-политических убеждениях переворот, принявший, как и для столь многих дотоле неверующих христиан, форму переворота лично-религиозного. Огромная же, подавляющая масса их с фанатическим, нерассуждающим и самозабвенным восторгом, воистину как приход некоего вожделенного лжемиссии, восприняла демоническую мистерию появления коммунистической власти. Голос, с высоты самой деспотической власти возвестивший окончательное упразднение всяких иррациональных и потусторонних элементов в понятии и проблеме государств и власти, прозвучал для еврейской интеллигенции как иерихонская труба, свалившая здание старых «патриотических предрассудков» и принесшая упразднение греха в грядущем и индульгенцию от греха в прошлом.

Появление большевизма как раз в весьма напряженный момент истории человечества освободило еврейского интеллигента от трагической необходимости дать ясный и точный ответ на поставленные историей проблемы власти и отечества тем, что коммунизм самым радикальным образом отбросил в сторону самую идею отечества, власти и государства как культуро-личности и как ценности в земных, посюсторонних масштабах наивысшей. Таким образом большевизм сыграл на самых тонких и чувствительных струнах периферийного еврея, подверг приятной усыпляющей щекотке его дух, по самой сущности своей лжерелигиозной природы всемерно избегающий претерпения и постижения трагедии и трагического элемента в жизни. (Здесь нас не должен вводить в заблуждение бесспорный факт действительно трагически-бедственной в житейски-бытовом плане судьбы огромной массы еврейской интеллигенцией которая, однако, очень редко разрешалась в каких-нибудь истинно трагических и глубоких переживаниях и внутренних преодолениях, а больше проявлялась в жалобном нытье и утопической отчужденности по отношению к историческим судьбам и жизненной практике государства.) Именно поэтому подавляющая часть еврейской коммунистической и коммуноидной периферии, пребывая в духовном плену у лживой европейско-большевистской позитивной и науковедческой социологии, так до конца и осталась бесконечно чуждой идее великой русской революции как события в своих конечных онтологических корнях и по своей единственной в летописях исторического человечества катастрофичности не поддающегося истолкованию и объяснению в пределах и терминах каких бы то ни было конкретно-исторических причинно-следственных рядов. Она до сих пор не живет более или менее ясно сознаваемой внутренно и выявляемой наружно верой в вечность и несокрушимость призрачного марева коммунистической утопии; в ее скудном, сером сознании, не способном к коренным и глубоким различениям, столь характерным для истинной культурности, русская попытка осуществления утопии земного рая представляется чем-то таким, что при ином сочетании внешних социально-политических условий могло бы быть предпринято, и с гораздо лучшим успехом, в любой другой стране! С изуверской извращенностью мысли и ощущения реальности она ищет в фактах революции, самым явным и убедительным образом изобличающих ложность и лживость марксистских мудрствований, какой-то конечной их проверки и утверждения и обливает грязью и издевательствами тех, кто ставит перед собой проблему России, ее искательства и страстотерпчества, в конечном, неизбывном трагизме российского мессианского призвания, его неповторимо-своеобразных характерологических и эмпирико-исторических предпосылок и его предустановленной судьбоносности.

X

Политический лжеидеал государства, построенного исключительно на рациональных и утилитарных началах и устремлениях, является, однако, далеко не самым главным по силе притяжения лжерелигиозным соблазном, которым большевизм привлек к себе сердца и умы еврейской интеллигенции. Да и в самой большевистской концепции пролетарского государства принцип государственно-политический, в собственном смысле этого слова, целиком и без остатка намеренно принесен в жертву началам классово-социальным. В ней, наряду с полным непризнанием самодовлеющего значения за государством как носителем и внешне оформленной оболочкой определенного культурно-личностного содержания выдвигается на передний план общественно-политической мысли и делания задуманная в гигантских, вселенских чертах и проводимая с крайним напряжением административного, агитационного и устрашительного аппарата социальная утопия.

В сети этого утопического замысла оказался уловленным, за весьма малым числом исключений, как уже было говорено выше, весь наличный состав еврейской периферии, — в смысле если не практически-политической деятельности, то — теоретико-идеологических притяжений и симпатий. Позиция немногочисленных безусловных противников большевизма среди еврейской периферии может быть объяснима мотивами материального характера вроде потери конфискованного имущества, вынужденной эмиграции и т. п., вследствие чего эта позиция много проигрывает в своей нравственной ценности[8] (что, скажем мимоходом, верно также и для многих русских деятелей ультраправого, и конституционно-европействующего лагеря). Но было бы величайшей ошибкой мерить той же меркой повальное увлечение еврейской периферии экстремистскими утопиями, прилагать к нему что-нибудь вроде марксистского метода и объяснять его неблагоприятным экономическим положением бесправной и забитой при старом порядке массы. Коммунистические кормильцы и благодетели еврейского населения из евсекций любят подолгу, скучно и напыщенно ораторствовать на тему о воспоминаниях из недавнего прошлого, столь жестокого и несправедливого к этой забитой и нищей массе, доведенной именно сейчас, в результате «удавшейся» революции, до положения поистине кошмарного и непредставимого. Но все это делается больше по служебной обязанности и по привычке; в глубине же души, в каких-то остатках совести такой «строитель социализма» не может не быть до известной степени смущен тем обстоятельством, что, происходя сам в очень многих случаях (для еврейской части коммунистической массы позволительно будет сказать — в большинстве случаев) из среды отнюдь не пролетарской, он не может приложить столь фанатично им боготворимого марксистского метода к объяснению жизненного пути своего собственного и столь многих ему подобных. Явление фанатической преданности коммунистической утопии со стороны сыновей фабрикантов, банкиров и ростовщиков именно для нас, которым материалистическая доктрина не только религиозно-нравственно отвратна, но и теоретически предстает как нечто ложное и надуманное, и ценящих как раз реальность идеалистической стороны человеческой природы и характера, — именно для нас оно еще само по себе не заключало бы в себе невозможного или необъяснимого, представляясь неким запоздалым аналогом старого дворянства. Но в том-то и дело, что вся нравственная отвратительность описываемого явления заключена здесь вовсе не в сомнительности персонально-классового происхождения того или другого коммуниста, а в полной, кричащей несогласованности его утопических теорий с типично буржуазным личным образом жизни. Но внутри Советской России специфически еврейские явления этого рода тонут в море всероссийской свистопляски сов-буржуазного и нэпманского разгула; поэтому указываемое противоречие между догмой искренно исповедуемой лжерелигии и житейски-бытовым обликом ее адепта с гораздо большей частотой своего классического образа может быть наблюдаемо здесь, за границей, на учащейся еврейской молодежи как из Сов. России, так и в гораздо больших количествах из лимитрофных государств и на еврейских служащих, которыми забиты всяческие полпредства и торгпредства. Здесь — и притом отнюдь не только в совести самих обладателей марксистского «миросозерцания» в счастливом соединении с недурными карманными средствами — вхождение в разного рода комсомолы, межрабкомы и прочие т. п. организации вовсе не несовместимо с правом вести широкий «буржуазный» образ жизни. Что замечательнее всего, яркое, кричащее противоречие, здесь обнаруживаемое, отнюдь не расхолаживает их даже действительно бедняцкого и пролетарского происхождения и состояния товарищей, и мы наблюдаем здесь повсеместное проявление совершенно непонятной широкой терпимости, вопреки и принципам коммунизма, и практике обожаемой коммунистической власти внутри России. Здесь положительно можно видеть преодоление классической марксистской догматики с постулируемой ею непроходимой пропастью между классами и состояниями в результате отчужденности и антагонизма материальных интересов, на путях некоторого нового явления, которое, кажется, без особых натяжек может послужить неожиданной и курьезной иллюстрацией к устанавливаемому и выдвигаемому евразийством принципу идеократии. Конечно, в большей степени это явление, лишь на первый взгляд кажущееся странным, может быть введено в общие рамки снисходительного и более чем терпимого отношения к воинствующему коммунизму, проявляемого, например, здесь, на Западе, в кругах явно и беспримесно «буржуазных», от которого опять-таки, наверное, переворачиваются в гробу кости старого Маркса. Будучи совершенно необъяснимо с точки зрения ходячей теории марксизма и даже являясь для нее известного рода experimentum crucis, оно заключает в себе мало удивительного для наблюдателя; вооруженного широкими культурно-историческими обобщениями, выдвинутыми шпенглерианством и евразийством и ставящими и буржуазность и социализм внутрь одних и тех же скобок заполонившего весь Запад фаустовско-европейского, эпигонствующего мещанства.

Тем не менее явление исповедания одних и тех же воззрений, да еще в такой фанатически-исступленной форме, на сущность общественно-экономических и политических отношений со стороны людей, причисляющих себя к экономически весьма различным группам и классам общества, а также факт сравнительно весьма мирного и взаимно-снисходительного общественного сожительства главных идейных течений среди еврейской периферии, хотя принципиально очень сильно расходящихся; далее, неспособности всех их одинаково воспринимать катастрофическую трагичность переживаемой эпохи, глубину и широту ее сдвигов — все это только для поверхностного взгляда должно представляться чем-то положительным и достойным подражания со стороны других народов (подобные голоса приходится иногда слышать). На самом же деле оно свидетельствует о полном нравственном и умственном оскудении и опустошении еврейской души, об утрате ею способности к зрячему и решительному различению, о позорном рабстве ее у лживой и человеконенавистнической утопии, о полном отходе на самый задний план ее сознания важнейших религиозных и культурно-исторических проблем нашего страшного настоящего. Проявляющееся вовне национальное единство и спайка есть, может быть, вещь весьма почтенная и заслуживающая всяческой похвалы, но обнаруживающаяся в столь наивных и элементарных формах сила «голоса крови» слишком громко свидетельствует о том, что, несмотря на свой неистово-шумливый коммунистический, демократический или сионистский — смотря по обстоятельствам — фанатизм, бескрылая, дряблая душа периферийного еврея вследствие основного порока ее религиозной природы не способна ни на сильную любовь, ни на сильную, мужественную и зрячую ненависть. Ей не по плечу настоящее, героическое увлечение важною и значительной идеей, требующей от своих приверженцев не только великих усилий и преодолений, но и тяжелейшей, может быть, жертвы, мыслимой в жизни человека: отхода и отчуждения от близких, домашних и единокровных его во имя властно зовущего в сторону от них идеала, во исполнение одного из самых трагических заветов Библии (Матф. X, 35, 36).

На взгляд наблюдателя, эта духовная инертность, несмотря на внешнюю экспансивность и суетливость, столь часто нас неприятно поражающую в еврее вообще, а в периферийном — в особенности, только накладывает новые сочные мазки на старый, давно всем известный и приевшийся портрет последнего; она придает правдоподобие и обоснованность попытке кратко охарактеризовать его во всей полноте его серого, безблагодатного явления, как существо поистине вечнокомическое. Это вечнокомическое в существе еврейско-периферийного типа часто ошибочно принимается за некоторое подобие элемента трагического — как вследствие необычности сочетания комичности с вечностью, так и вследствие неправильного и неразборчивого перенесения на его трафаретную, лишенную положительного содержания и определенной биографии личность идей и реминисценций, навеваемых созерцанием действительно и имманентно трагической судьбы религиозного и исторического еврейства.

Проявляя в гипертрофированных размерах все ту же мощь национальной спайки и «голоса крови», те представители еврейской периферии, которых их собственные официально проводимые взгляды и воззрения не поставили за пределы возможности общения с русской некоммунистической интеллигенцией, всячески пытаются представить максималистско-утопическое неистовство, явленное нашими соплеменниками в процессе и осознании революции, как результат многолетнего и систематического правового гнета, этого действительно исполненного чувства безвыходности и обреченности окаменения, в котором держал периферийного еврея грозный василиск довоенного самодержавия. Нет сомнения, что известная часть этого явления, если отвлечься от глубины его идейного захвата и от широты его количественного размаха, может быть объяснена и понят в силу печальных ассоциаций прошлого. Но успокоиться на подобном однобоком и недостаточном объяснении, оставляющем далеко в стороне настоящую, глубинную суть дела, не может и не должен никакой еврей, не желающий быть сопричисленным к прозаическому ордену еврейской периферии и дорожащий тем, что есть истинно ценного и непреходящего в религиозно-культурном и историческом наследии его многострадального народа. Такой еврей должен прежде всего признать, что ряд ошеломляющих метаморфоз, претерпленных традиционным нравственно-бытовом ликом периферийного интеллигента, именно своей неожиданностью, своим появлением в полном смысле ex abrupto, ставит непреодолимые препятствия на пути всякой попытки связать его некоторым причинно-следственным рядом со всем известными явлениями хронологически недавнего прошлого. Ибо принципу е nihilo nihil fit подвержена, прежде всего, именно всякая внешне-каузалисгическая прагматика наличной данности, от которой ускользает смысл и объяснение явлений, аналитически несводимых к исходной группе исходных феноменов и в ней вперед не заданных. Мы выше постарались показать, какое разнообразие отрицательных и отвратных черт, прежде, казалось, ему абсолютно чуждых, выказал периферийный еврей в своем активном и даже пассивном соучастии в процессе революции. Черты эти мы поэтому всецело исключаем из области возможности какого бы то ни было сведения к чисто механической реакции и последействию на прежде оказываемое правовое и бытовое ущемление и отталкивание. Мы ищем истинных онтологических оснований явленного в наши дни периферийным еврейством изуверски-кликушеского самопожертвования ради зла не вне, а внутри его духовного существа, нравственно искаженного и душевно изломанного тяжелым, длительным кошмаром некоей лжерелигиозной и лжемессианской эсхатологии. Последняя есть не что иное, как грубоматериалистический суррогат тех истинных и идеальных мессианских упований на конечное, метаисторическое завершение судеб земли и человека, которое свойственно еврейскому религиозно-культурному примитиву так же, как и остальному религиозному человечеству. И поэтому мы верим, что истинное, конечное и высшее благо самого же еврейского народа требует от него мужества, достаточного для того, чтобы, отбросив малодушные и трусливые оправдания и самооправдания исторического и нравственного детерминизма, без умалчиваний и двусмысленностей, признать и подъять на свои рамена все бремя того его тяжелого греха перед Богом, Россией и самим собой, который олицетворен в его периферийном, доныне передовом и водительствующем слое и явлен был с небывалой, предельной отчетливостью как некоторая ясно видимая и отделимая струя в зловеще-феерическом зрелище великого русского распада наших дней.

XI

Отрицательное отношение периферийного еврея к власти в ее историческом преемстве, государственно-политических заданиях и реально-общественных проявлениях; его Целыми поколениями прививаемый и пестуемый пассивный анархизм и внешнее (многими ошибочно принимавшееся за внутреннее) непротивленчество в связи с ужасами, безобразиями и насилиями, проявленными в революции от самого ее начала, — все это заставляло скорее ожидать, что он отнесется к ее восторжествовавшему аспекту по меньшей мере с пассивным воздержанием отвращения и осуждения. Неожиданно он обнаружил волю и вкус к активному участию в отправлении функций революционной власти, когда провозглашенный коммунистами социальный соблазн абсолютно и всецело земного устроения судеб человечества, вне всякой зависимости от религиозных, иррациональных и идеалистических начал, встретился с издавна утвержденной в сознании периферийного еврея лжемессианской утопией осуществления некоего тысячелетнего царства еще здесь, в земной юдоли, еще в условиях пребывания в оболочке земной персти и в подчинении законам времени и пространства, но уже в наставшем для человечества потустороннем, метаисторическом состоянии. Ибо провозглашенный революционным марксизмом пресловутый прыжок из царства необходимости в царство свободы, призыв к которому столь громко отозвался, в частности, в сердцах еврейских радикалов и социалистов, собственно и означает на талмудическо-фокусническом языке марксистско-диалектической эквилибристки именно этот, покуда с большей или меньшей полнотой осуществленный в большевизме, метафизический прыжок. Из царства и стихии истории, издревле, насколько хватает памяти и прозрения людского, существенно свойственных человеку как творцу и осуществителю в ней и из нее героически-страдальческого мифа о самом себе, произведен прыжок в царство предисторическое, дочеловеческое и нечеловеческое, в царство ничем не возмущаемой растительной сытости, в молчаливое, никакими устремлениями, усилиями и преодолениями не тревожимое, плоское и рационалистическое, двухмерное царство смерти. То чувство нездешней жути, какой-то полной, конечной потусторонности и отделенности от остальных линий развертывания исторических судеб человечества, испытываемое нами здесь при попытке духовной установки на интуитивное созерцание и освоение картины жизни советской страны, конечно же, не сводимо в последнем счете ни к ужасу, внушаемому предельным деспотизмом власти, ни к чувству страшного понижения ценения человеческой жизни и личности или всеобщей материальной дороговизны, трудности и скудости жизни, ни к ощущению ее всеобщей неуверенности и неустойчивости. Но лежит в основе этого чувства именно непосредственное ощущение вырванности и удаленности громадной и великой страны из русла вселенского протекания исторической стихии, в которой и которой живо человечество; и гнетущее сознание достаточности и адекватности чисто биологических и естественноисторических категорий и терминов для вмещения происходящих в ней процессов и экспериментов, при всей их важности, основоположности, глубочайшей интересности и поучительности для всей суммы грядущего исторического опыта человечества.

Всякий, кто не упускает из области прочно усвоенных его сознанием фактов предзаключенность доктрины большевизма во всех ее сторонах и выводах — если только отвлечься от максималистической концентрированности и изуверства ее русских идеологических и социальных проявлений — в старых европейских рационалистических и позитивистских учениях, — с небольшой затратой труда, при априорной уверенности в полном успехе своих поисков, найдет и в духовных течениях современной Европы это упорное и систематическое стремление к выводу человечества из его извечной заключаемости и специфической определимости стихией и категориями историческими. Если даже не иметь в виду всем известных просветительских и материалистских догм, унаследованных от «прогрессивных» воззрений XIX века огромным большинством европейских социалистических партий, то это сознательное стремление к выводу грядущих судеб человечества из сферы имманентной исторической трагики и к замене ее состоянием обеспеченности мещански-сытого спокойствия, можно проследить и в пацифистских, консолидационных и паневропейских движениях нашего времени. До чего истончился и выдохся некогда могучий идеалистический порыв к великой, хотя и утопической цели насаждения на земле вечной treuga Dei, как много чудовищного лицемерия или обманчивого самоусыпления в пацифистских речах о предотвращении кровопролитий грядущих войн, — можно видеть из терпимого, сочувственного и хвалебного отношения к ужасным кровопролитиям, сопровождавшим доныне все великие революции, столь характерного для среднего демократического европейского пацифиста, прочно воспринявшего мнение о революции как о «варварской форме прогресса». Впрочем, стремление к «консолидации» отношений политических и территориальных, возникших по мирным договорам, закончившим великую войну, и противодействие попыткам пересмотра этих договоров свойственно в первую очередь правящему слою государств, в результате войны возникших или увеличивших свою территорию без всякой соразмерности ни с направлением и интенсивностью довоенных национальных устремлений соответствующих, ныне «большинственных» и господствующих народов, ни с размерами произведенных ими в войне усилий и понесенных жертв, — и от новой войны могущих только либо потерять, либо, в лучшем случае, ничего не выиграть. Пацифистские же настроения среди народов, испытавших ужас и унижение поражения, поскольку, они и там распространены во многих, даже не социалистических кругах общества, являются точным показателем размеров и интенсивности национально-государственной деморализации этих народов в результате поражения и зачастую проявляются в самозабвенно-изуверских и нравственно-отталкивающих формах самооплевания и доносительства. Паневропейство, которое в русской среде часто сближается и сопоставляется с евразийством на основании мнимой общности поверхностно понятного и усвоенного признаков культурно-исторического самоосознания и самоограничения некоторых более или менее точно установленных географических миров, — паневропейство на самом деле глубочайшим образом от евразийства отличается полным отсутствием активно-творческой воли к выполнению каких-либо подлинно великих заданий мирового размаха. Оно является на самом деле открытой манифестацией всеевропейского пораженчества и оформлением ликвидации претензий на былое — действительное или мнимое — водительство исторических судеб земного человечества. Оно пытается организовать спасение жалких остатков всеевропейского патриотизма времен культурного цветения гордой цивилизации Запада и его самоутверждения и самовозвеличивания во вселенских масштабах, но в то же время отнюдь не подвергает старых европейских лженачал космополитического насильничества и мнимого универсализма какой бы то ни было ретроспективной критике и пересмотру в свете тяжкого исторического и нравственного опыта пережитой катастрофы. Тем менее склонен паневропеизм призывать к освежению и преображению старых европейских философско-исторических умозрений новыми метаисторическими и религиозномистическими точками зрения, преодолевающими обветшалые позитивно-рационалистические шаблоны, будучи в этом смысле эпигоном и последышем старой линии развития европейского интеллекта и мирочувствования.

После сказанного выше становится понятным увлечение интеллигентных слоев западного еврейства (исчерпывающих, в сущности, весь наличный человеческий состав его) пацифизмом, паневропеизмом и глубоко упадочным явлением Лиги Наций, являющейся, в сущности, организацией утверждения созданного в Европе мирными договорами положения, надзора за этим утверждением крупнейших европейских держав, внушения побежденным и униженным необходимости примирения со своим положением, да еще тревожного и недоверчивого наблюдения за глубоко непонятной и ненавистной Россией и закрепления ее политического и территориального ослабления[9]. Дифирамбы еврейских верхов Лиге Наций и связанность с нею англо-сионистских проектов даже дали сильный козырь в руки крайних антисемитов, считающих Лигу одним из орудий осуществления пресловутых еврейско-масонских планов захвата владычества над человечеством.

И вот этот свирепый, злобно-утопический лозунг вывода, в планетарном масштабе, человечества из царства истории в царство рационального учета, экономики, биологии даже просто травоядно-сытой зоологии, оказался идеальным разрядителем для энергий, аккумулированных в охолощенной и озлобленной душе периферийного еврея. Утилизируя с присущим ему неоспоримым практическим чутьем всяческие оказавшиеся в России под рукой инородческие массы (латышские, венгерские, китайские, немецкие и т. д.), большевизм широко использовал лжемессианский пафос еврейской периферии, быстро и верно оценил его надежность в смысле возможности неожиданно-рецидивных увлечений какими бы то ни было метафизическими, иррациональными, патриотическими и пр. «предрассудками» и возложил на нее задание быть избранным сосудом для хранения некоторых из самых ценных специй и составов кухни коммунистической благодати. Мы считаем, что было бы огромной ошибкой связывать с периферийно-еврейской стихией в большевизме все проявления этого гигантского и многообразного феномена, и некоторые его стороны, например бесшабашный разгул почуявшей полную свободу разрушения низовой народной стихии, упоение солдатско-матросской вольницы массовым истреблением невинных, огромный территориальный размах и пафос дерзновения воистину планетарного, — все это только искусственными ухищрениями застарелого предубеждения можно было бы связать с проявившим себя в революции элементом par excellence еврейским. Тем не менее некая струя этого элемента, которую мы выше попытались посильно очертить, и притом струя идейно и персонально-количественно (как в абсолютном, так и в относительном смысле) достаточно значительная и выделяющаяся среди бурных и мутных перекатов грандиозного прибоя, — может быть отчетливо различена, и притом во всех отраслях и областях социалистического разрушения и «строительства» — хозяйственного, политического, дипломатического, военного, технического и т. д.

С другой стороны, для дрябло-скептического и глубоко негероического и нетворческого духа периферийно-еврейского революционера осталось, даже post factum, навеки скрытым и непостижимым чудом нарождения нового инстинкта и пафоса национально-государственного делания[10], забрезживших по ту сторону бездонного окаянства, бунтарского похмелья больной русской души, как выход сквозь глубочайший провал, через жуткий мрак ахероновых водоворотов — к антиподам, к звездам, на дневной свет солнца истории. И мы убеждены, что именно здесь скрыт под бушующей поверхностью взбаламученного российского моря тот духовный водораздел, с которого будущие изыскания обнаружат и проследят расхождение двух, от начала разноокрашенных, но прежде слитых и перемешанных до нераспознаваемости духовных стихий, представительствующих оба главных национальных ингредиента, сыгравших свою роль в великой смуте наших дней. И именно в проявившейся здесь неспособности периферийного еврея до конца сопутствовать своему русскому собрату и соучастнику не только в изуверском рабствовании началам зла и разрушения, но и в преодолении их из глубин собственного творческого духа для выхода в новую жизнь, в этой органически ему присущей духовной ущербленности и половинчатости — коренится основание грядущего сурового исторического приговора над его замыслом и делом.

Мы надеемся, что достаточно определенно наметили ту область и те планы, в которых может быть поставлен вопрос об ответственности и размерах еврейского участия в революции. Мы по совести убеждены, что уже одни внешние пространственные и численные масштабы и эффективный размах революции в сопоставлении с истинными размерами численности еврейской периферии и идейной значительности ее духовно-культурного творчества исключают возможность рассмотрения этого вопроса в плане причинно-следственном, то есть том плане, который так часто стоит в центре внимания вульгарно-антисемитских исследований корней и причин российской катастрофы. Присутствуя при споре между русским и евреем о генезисе русской революции, об ответственности евреев и т. п., чувствуешь вчуже неловкость — прежде всего от грубого смешения планов и точек зрения, проявляемого с обеих сторон, и уже потом от недооценки истинных размеров культурно-бытового расхождения русского правящего слоя старого порядка с основным народным примитивом и возникших отсюда трагических недоразумений и тупиков — со стороны русского; и от потуг на детерминистское оправдание и выгораживание еврейских тяжких грехов всяческими действительными и мнимыми страданиями при старом порядке и от всего остального устаревшего и легковесного арсенала доводов — со стороны еврея. И необходимо когда-нибудь и нам, евреям, понять, что голос истинной совести, поскольку она еще сохранилась в тех из нас, кого не смыли и не унесли в пропасть изуверского материализма мутные волны периферийного, безбожия, — этот голос повелительно диктует необходимость открытого и искреннего признания того, что во многих ужасных сторонах и явлениях революционной катастрофы проявились начала, в которых при внимательном и беспристрастном наблюдении нельзя не заметить их слишком компрометирующего родства с продуктами религиозно-культурного вырождения и распада еврейской души в связи с утратой ею живого чувства мессианского призвания в этом мире перед лицом Божьим и человечества. В этом смысле была бы проявлением нестерпимого духовного высокомерия, лишним подтверждением давнего мнения об «иудеев роде, строптивом и лукавом», совершенно безнадежная попытка отрицать нашу вину и ответственность за эти явления, не в плане количественном и причинно-следственном, но в порядке отношения между некоей платоновой идеей и ее пусть неявственным и несовершенно адекватным, но реальным земным осуществлением; в этом смысле вина наша рано или поздно будет поставлена на суд истории и совести религиозного человечества.

Наша настоящая попытка обосновать необходимость, для нас, евреев, оставить столь привычную и давно облюбованную позу угнетенной невинности и воспринять наличность тяжелой, больной и многосложной русско-еврейской проблемы, прежде всего, как обращенный к нам самим призыв к действенному подвигу покаяния и очищения от своих собственных духовных немощей, — примыкает если не в принципиальной мотивировке, то в конечных стремлениях и чаяниях к призыву И.М. Бикермана. Привычно ассоциирующемуся с этим именем выступлению его политического и литературного соратника Д.С. Пасманика поскольку мы имеем здесь, главным образом, в виду его книгу «Русская революция и еврейство», нам приходится, наоборот, отказать в какой бы то ни было принципиальной ценности, и писать об этой книге нам тяжело и неловко — той неловкостью от чужого нежелания понимать до конца, о которой мы только что писали. Г. Пасманик недаром еще и до сих пор причисляет себя к приверженцам сионистической утопии, значительно порывающей смысл и ценность его, по-еврейски немного слишком шумной и суетливой, «активистской» деятельности. Не отсюда ли черты утопического высокоумия и надменности в этом с виду мирнейшем апологете прогресса, культурности, европейскости и конституции с весьма ясно выраженными самоопределенческими и полонофильскими симпатиями и подозрительно-снисходительным отношением к территориальному разграблению России в уплату за вожделенную интервенцию или даже просто ни за что. (Это положительное и вполне прогрессивное отношение г. Пасманика к последнему крику европейской политической мысли — самоопределению «вплоть до» — пропагандируется им с большой и, по нашему мнению, именно для еврея несколько излишней и неуместной настойчивостью.) В противоположность И.М. Бикерману, у которого пафос патриотического обличительства обращен к его собственным единоверцам, г. Пасманик даже и на немалой высоте своего общественного и политического авторитета не забыл ничего из наших старых и скверных провинциально-местечковых привычек, самой худшей из которых была априорная уверенность в собственной правоте и проистекавший отсюда апломб обличительного поучения, обращенного всегда только к чужому лагерю «притеснителей» и «недоброжелателей». Не обладая чувством меры и такта, столь мало, к сожалению, свойственным нам, евреям, г. Пасманик не замечает, что весь пафос его книги направлен не столько против большевизма и антисемитизма, сколько против христианства, обращающегося под его пером чуть ли не в сокровенную причину и исток большевизма; он не только любит обличать своих христианских оппонентов в плохом повиновении заветам Христа, но и не воздерживается от бестактных и даже вчуже раздражающих шпилек против религиозной догмы христианства вообще. Весьма похвальные патриотические чувства г. Пасманика по отношению к России, конечно, выгодно отличают его от остальной богооставленной и безблагодатной, серой массы еврейской периферии, о которой так много говорилось на этих страницах, но все же не избавляют его от сопричисления к ней по ряду существенных признаков, из которых важнейший состоит в полной слепоте и нечувствительности к истинным, онтологическим корням иудейско-христианского спора во всей его сложной многозначительности и тысячелетней длительности. В своих воззрениях на сущность, значение и жизненность евангельских истин г. Пасманик не возвышается над скудоумными воззрениями уничтожающего большинства еврейской интеллигенции на христианство и его мировую роль и от трагически-неизбывных проблем богочеловечества, искупления, непротивления и аскетизма пытается отделаться, как и они, плоской шуткой. Но это высокомерно-пренебрежительное отношение к христианству и его трагическим судьбам в этом мире не проходит для Пасманика и его собственного дела безнаказанным, и он не задумывается и свою собственную религию свести к простому агрегату нравственно-практических максим. Вся преисполненная неизбывным, высочайшего напряжения трагизмом символика и мифология Ветхого Завета под его рукой рассыпается мелким бесом ложных заветов суетливого оппортунизма и устроительства малых дел мира сего: Убежденный поклонник прелестей европейско-демократического юридизма в области общественных отношений и связанного с ним глубокого внутреннего отъединения человека от человека, г. Пасманик, впадая в гордыню ложного минимализма, не просит для евреев от будущей России ничего лучшего, чем пресловутое равноправие, и вместе со всей надменной и строптивой еврейской периферией всячески подчеркивает во всеуслышание свое нежелание и непрошение «любви» и более задушевных и человеческих отношений. Не только общий тон и стиль его книги, неприятный, высокомерный и широковещательный, но и его упорное стремление поставить всю многотрудную сложность русско-еврейского спора в плоскость какого-то судебно-состязательного процесса и характерная для его фанатического, но неглубокого западничества тяга к проведению характерно-европейской, индивидуалистической точки зрения на исключительно персональную ответственность большевиков-евреев — вряд ли посодействуют достижению Д.С. Пасмаником цели его и чрезмерных, и слишком скромных устремлений.

С тех пор как были написаны предыдущие строки, Д.С. Пасманик скончался в изгнании, не дождавшись крушения столь остро им ненавидимой большевистской утопии. Печать международно-периферийного еврейства встретила эту трагическую смерть хором плохо скрытого злорадства и оскорбительных двусмысленностей. Ужаснее всего в этой свистопляске было то, что сам покойный при жизни так до конца и не решился открыто и навсегда порвать сношения с большевизанами из стана еврейских «вождей» и «деятелей»; потому столь беззащитной оказалась память этого незаурядного человека перед ляганием копыт расходившейся улицы.

Известное правило de mortuis nihil nisi bene мы понимаем в его первоначальном и правильном словоупотреблении (обыкновенно оно толкуется в смысле nisi bonum и в этом виде, конечно, никогда не соблюдается). И в сознании верности этому правилу мы ничего не изменяем из того, что написали о покойном по чистой совести и крайнему разумению — в ожидании того, что написанное дойдет до него самого.

Перед одинокой могилой политического борца, уделом которого было снискать ненависть тех, в защиту которых он в последние годы положил так много усилий, уместно вспомнить с благодарностью о его честной службе, в числе весьма немногих, своему народу и своему отечеству в грозах войны и революции. Настанет время, когда ничтожества, поносящие ныне его память, вспомнят еще раз о его делах — не с большей симпатией, чем сейчас, но с корыстной задней мыслью — и представят их с обычной нескромной шумливостью, как счет к уплате и к погашению своих собственных грехов.

Одна из трагедий человечества в том, что ненависти, даже самой справедливой, дана сила ослеплять даже дальновидных. От такого ослепления не был избавлен и Д.С. Пасманик, и в ненависти к социальной утопии он не раз терял чувство живой реальности и правильную перспективу ценностей, не раз платил дань другим утопиям. Не духом партийной злобы продиктованы наши укоры, как ни враждебен и упорен в слепотствующем нежелании понять был покойный к идеям о судьбах России, которые разделяет пишущий эти строки. Еще не пришло время суда над делами и думами поколения первых лет после российской катастрофы, да и придет ли еще когда-нибудь время для этого пресловутого суда истории, столь редко произносящего окончательные приговоры?

Есть один оттенок общественной мысли пореволюционных лет, которому, по-видимому, осудительный приговор обеспечен, во всяком случае, не в меньшей степени, чем крайностям революционно-утопического фанатизма. Это — то беспримерное пораженческое изуверство, которое, до конца отчаявшись в спасении, жаждет окончательного ухода России в небытие и осуждает ее на роль навоза для произрастания небывалых жатв воинствующей европейщины в ее самом современном проявлении — утопического сепаратизма «угнетенных народов». В наиболее беспримесном виде этот род политического сатанизма пестуется в среде одной группы эмиграции, обосновавшейся в столице государства, непримиримо и наследственно враждебного России. Именно в этот стан толкнуло Д.С. Пасманика ослепление ненависти, и не раз голос его был слышен в хоре словоблудных оргий национально-самоубийственного сладострастия, когда вслух обсуждались очередные проекты спасения России «по частям» при благосклонном содействии бескорыстных друзей-соседей.

Так атрофия живого чувства неприкосновенности национально-государственного достояния проявилась у деятеля с патриотическим закалом — Д.С. Пасманика. Но маятник исторического чувства всей живой России ныне движется в сторону безусловного ценения этого достояния и, верим, эта черта деятельности покойного еще не раз будет поставлена ему в суровый укор.

Судьба Д.С. Пасманика по-новому, не совсем обычным путем напоминает о злом роке вождей русского еврейства — неумении остановиться вовремя перед чертой, отделяющей реальность Предмета от злых чар утопического марева.

XII

Пытаясь набросать духовный портрет современного еврейского интеллигента, мы до сих пор пользовались прекрасным термином Л.П. Карсавина, характеризующим «периферийное» положение ассимилированного целиком или наполовину интеллигента как такого элемента, который из всей массы основного этнического и вероисповедного примитива вступает в наибольшее число культурно-бытовых прикосновений с окружающей христианской средой. Термин этот не подчеркивает, однако, с достаточной ясностью водительское, в социальном и политическом смысле, положение, занимаемое именно этим окраинным слоем по отношению к простонародной массе, и с этой точки зрения отношение еврейской интеллигенции к народу могло бы быть точнее выражено морфологемой, несколько отличной от карсавинской — в виде острия и боковых граней некоей движущейся пирамиды или косого строя, с которым можем мы сравнивать образ еврейского религиозно-культурного массива в его стремлении к нахождению достойной формы самопроявления среди иных религиозно-культурных субъектов в среде человечества. Другими словами, периферийная окраина еврейства представляет собою в то же время, худо ли, хорошо ли, единственный имеющийся в наличности правящий слой восточноевропейского народа, понимая это выражение в том смысле его, который проводится и утверждается в евразийском мировоззрении, в частности в учениях Н.Н. Алексеева, Л.П. Карсавина и кн. Н.С. Трубецкого, и который вовсе не всегда предполагает определенные, в ясных государственно-юридических терминах дефинируемые формы социально-политического возглавления. Иных слоев, могущих претендовать на такое возглавление и представительство в настоящее время в среде восточноеврейского народа не имеется. Более крепкие в экономическом, например, смысле элементы нашего народа не взяли на себя этого водительства, — по крайней мере, во всенародном и отечественном масштабе, — может быть, по тем же причинами общегосударственного характера и в той же исторической связи, в которой это не удалось сделать соответствующим элементам народа русского, так что, осуществляя свою экономическую гегемонию над нищей и забитой массой в формах весьма притеснительных и хищнических, они выказали крайне ничтожные диапазоны и итоги социально-культурного творчества, вполне исчерпываясь в этом отношении» периферийной интеллигенцией, в той части последней, которая генеалогически с ними связана. Слои же, проникнутые духом носительства и сохранения живых преданий, религиозно-этических идеалов и мистико-исторических идей прошлого пребывают в плену у мертвящего схоластического духа талмудической старины с ее бездушным законничеством и скептицизмом и с узколобым фанатизмом воздерживаются от общения с окружающей иноверной стихией с ее многочисленными и грозными соблазнами иноверия и безверия. Хуже всего то, что имеющийся у них в наличности запас опыта, идей и традиций слишком скуден сокровищами настоящей, живой, ориентирующейся на многомятежную современность религиозной мысли, чтобы они оказались в состоянии выступить с претензией на духовное уловление и водительство молодежи, поголовно зараженной уравнительно-утопическими европейскими началами во всех их социалистических и самоопределенческих разновидностях. Передовые хранители нашей национально-религиозной традиции поэтому ничего лучшего не могли придумать, как уйти в общие ряды простонародной массы и очистить поле для «правящего слоя» совсем иного сорта — для нашей обезличенной, от ворон отставшей, а к павам не приставшей, духовно опустошенной многообразно-утопическими соблазнами интеллигенции, лишенной каких бы то ни было твердых устоев в отношениях как к собственной национально-религиозной стихии, так и к культурно-политическим и государственным проявлениям и определениям окружающей среды — реально данного российского отечества.

В итоге миллионные массы восточного еврейства в наши дни представляются совершенно лишенными настоящего, прочного и в истинном, высшем смысле реалистического культурно-национального водительства и оставленными положительно без руля и без ветрил на произвол разбушевавшихся революционных стихий. Периферийная интеллигенция, в течение нескольких последних десятилетий перед революцией хотя бы на словах иногда притязавшая на творческое возглавление народа, в настоящее время, даже и при самой снисходительной оценке, должна считаться лишенной последних остатков этого и прежде очень тускло сиявшего ореола.

В Советской России наша периферийно-интеллигентская верхушка ужасающе быстрым темпом проходит и в значительной части уже закончила процесс приобщения к новообразованию общероссийского правящего слоя из представителей всего многонародного населения, слоя, объединенного исключительно общей материальной заинтересованностью в удержании и использовании власти над страной и фанатическим исповеданием коммунистической лжеверы. Лишь нехотя и спустя рукава уделяется там внимание настоящей, творческой работе среди национальностей, зато всеми мерами искусственно обнажаются и обостряются центробежные эгоизмы, вместо благотворного и общеполезного сближения на основе фактической и предустановленной принадлежности всех их некоторому великому культурно-историческому целому. Еврейские интеллигенты и полуинтеллигенты, поскольку они входят в состав этой правящей верхушки, разбросаны по всей необозримой стране условиями и прихотями служебной карьеры и, оседая на новых местах, национально и даже идеологически рассасываются окружающей средой и бытовой стихией, культур, но и житейски все более отрываясь от своей исходной области — Западного, Юго-Западного и Степного краев, в которых сосредоточены основные этнические пласты русского еврейства. Революция и гражданская война довели тамошнее еврейское население до последней черты разорения, разгрома и запуганности, и оно пребывает в перманентном состоянии пугливо-чуткого, сторожкого ожидания каких-то концов и пределов. Не может быть никакого сомнения, что пронесшиеся над народом кровавые вихри и шквалы вызвали в народной душе какие-то ответные отклики, какие-то, пусть смутные, религиозно-мистические переживания, какую-то переоценку старых упований и пересмотр прежних жизненных и социально-политических основ, какое-то более тесное сплочение вокруг своего древнего Бога, единственной защиты и прибежища в грозу и бурю. Но эти настроения и чаяния некому уловить и оформить, и их протекание и развитие совершается, как и весь глубокий подземный процесс России вообще, под пеленой глубокой тайны.

Не менее безотрадную картину являет положение основных слоев еврейского населения и на окраинах, ныне не входящих в состав СССР. Выброшенные неожиданно и резко из привычного бытового, политического и экономического оборота великой империи, запихнутые глубоко в недра «меньшинственного» человеческого мусора, еще великодушно терпимого большинственными заправилами из вчерашних провинциальных неудачников и проходимцев, пребывая не временно и преходяще, а постоянно и безнадежно, как то следует из самой концепции мелконационального государства, на положении партии, еврейские массы пребывают в таком же, как и в Советской России, состоянии катастрофического разорения и приниженности, и в этом отношении новое время принесло великие разочарования и огромное ухудшение в сравнении даже с не особенно добрым старым, отняв и те положительные стороны быта и деятельности, которые связаны были с самим фактом пребывания в составе великого государства, с его огромными пространствами, скрытыми богатствами и неограниченными возможностями. В то же время еврейские интеллигенты на этих окраинах, для которых к прежним социально-утопическим соблазнам коммунизма прибавилась тяга к СССР как к современной инобытийственной личине России, ушедшей от них политико-географически, но сохранившей в сердцах незыблемую о себе память, — предаются привычному делу политического бунтарства и подрывательства, навлекая ярость шовинистской демократии на головы исконно-профессионального козла отпущения — еврейских народных масс. Сионисты проповедуют этим массам идею самостийно-еврейской Палестины и шлют за тридевять земель наивных ремесленников и доверчивых юнцов погибать от малярии и от пуль арабов, которым полагается быть осчастливленными английским «мандатом». Сами же сионистские агитаторы сидят крепко на насиженных местах, все еще смакуя пункты Вильсона и воспоминания о падении старого царства азиатского кнута и процентной нормы и играя со своими большинственными демократическими соратниками в разные хитроумные парламентские комбинации и блоки.

К тем унизительным и пренебрежительным формам, в которых проявлялось грубо-эксплуататорское отношение еврейских материально и интеллектуально господствующих слоев в забитой и бесправной массе и от которых последнюю нередко хоть отчасти спасало только вмешательство государственной власти (осуществлявшееся, к сожалению, в слишком мягких и патриархальных формах), в результате революции, поскольку вообще сохранилось значение еврейской средней и крупной буржуазии, прибавились новые, специфически присущие господствующим ныне в области политики формам профессионально-демократического надувательства. Это обстоятельство дает могущественный толчок для пересмотра старых рутинных представлений об отношениях между общегосударственной властью и еврейским народом в России с точки зрения различности и особенности отдельных слоев этого народа. Вглядываясь сейчас задним числом в картину этих отношений, начинаешь подмечать в ней многое такое, чего раньше почему-то не замечал никто — ни из еврейской среды, ни из поборников вульгарного антисемитизма, что кажется тем более удивительным, что тут же рядом, в среде русской интеллигентской общественности, шли нескончаемые споры на темы о несоответствии и чуждости политических и культурных идеалов высших слоев вековым воззрениям и чаяниям народа и что естественная аналогия напрашивалась сама собою.

Еврейский народ, в глубине своего основного культурно-этнического массива, всегда был и по сей день остался враждебным или, по меньшей мере, далеким и чуждым утопически-беспочвенной настроенности и изуверски-фанатическим увлечениям нашей периферии как химерой материально-политического овладения Св. Землей, так и заманчивым соблазном даровых благ коммунистического рая. Внутренно слышимые звуки каких-то основных струн душевного настроя влекли религиозного еврея к уважению и ценению онтологически сродных проявлений православного благочестия в окружающей иноверной среде, и он умел также по достоинству оценивать слабые стороны и ложный блеск той самой европейской культуры, которая приводила нашу периферийную интеллигенцию в такой нерассуждающий и неистовый восторг. Нескрываемому и высокомерному презрению, с которым Запад, в лице своей наиболее нам, евреям, близкой исторически и генеалогически персонификации, то есть в лице европейского еврейства, относился к насквозь религиозно-ритуальным устоям бытия восточного еврейства, и особенно к его материальной нищете и беспомощности, — последнее умело противопоставлять идущую из глубин непосредственно религиозного и практического смысла насмешливую сатиру на «дейча» (немецкого еврея). Еврейский дух глубоко воспринимал пафос российского органического великодержавия, с большой степенью отчетливости постигал этическое и эстетическое величие той огромной и многоцветной совокупности народов, пространств и богатств, которая помещалась под куполом России. В душе еврейского простолюдина жила та же самая непрерывно творимая религиозно-историческая легенда о Белом Царе, самом могущественном, подлинном и законном из царей мира сего, которая объединяла его с каким-нибудь кочевым киргизом, пасшим свои табуны на противоположном конце государства. Еврейские народные массы ясно отдавали себе отчет в упадке и потускнении великодержавной идеи в среде русского правящего слоя и следили за этим упадком с тревожным, а отнюдь не злорадным вниманием. Еврейское население пограничной с Австрией полосы, из которого происходит пишущий эти строки, которому первому угрожала опасность иноземного нашествия в случае неудачной войны, уже давно с тревогой шепталось о том, что после Николая I пошли царствовать какие-то ненастоящие цари, что настают какие-то последние времена, и что, пожалуй, правы наши интеллигенты, и уже не наш «кесарь», а австрийский Франц-Иосиф начинает получать преобладание в этом мире, и что ничего хорошего это обстоятельство бедным евреям не обещает. В это самое время наши периферийные интеллигенты предавались розово-пацифистским мечтаниям о невозможности войны при нынешнем прогрессе, всеобщей образованности и «сознательности» и неминуемости всеобщей рабочей забастовки в ответ на объявление войны хищниками мирового империализма. Действия просвещенных, немцев и мадьяр во время войны и оккупации русского Юга и Запада по отношению, в частности, к еврейскому населению основательно отучили нашу массу от той дозы европомании, которую, может быть, успели внушить ей наши периферийные слои, а та часть ее, которая сейчас нежданно-негаданно очутилась в звании свободных граждан окраинных, уже по-настоящему европейских государств, проходит сейчас еще более наглядную и длительную, но зато несравненно дороже оплачиваемую школу.

Для тех, кто склонен судить о политических вкусах и симпатиях еврейской низовой массы по выходцам из нашей периферии, этого до сих пор единственного, к сожалению, соединительного канала между глубиной нашего этнического массива и окружающим инородным и иноверным миром, покажется неожиданным, смелым и натянутым утверждение, что еврейской народной массе всегда было свойственно ценение мистической силы монархического начала и вера в представительство законного монарха за своих подданных (в частности — еврейских) перед престолом Предвечного[11]. Богатая восточная фантазия еврея изукрашивает пышными цветами легендарного домысла небесное происхождение царской власти и ее земные отправления и проявления (один из многих примеров: легенда о долголетии, которое приносит человеку вид лица царя и исчисление приобретаемых этим путем добавочных лет жизни). В частности, отдельные фигуры российских монархов (Петр, Екатерина, Александр I и Николай I) облекались чертами сверхчеловеческого могущества и близости к небу, достигшими апогея в личности последнего подлинного Белого Царя — Николая Павловича, которому народное представление приписывает дар чудесного укрощения природных стихий и даже восхождения в плотской оболочке на небо и трагическая смерть которого в разгаре неудачной войны потрясла наше народное чувство необычайно. Надо иметь в виду, что по отношению к Николаю I эти чувства восторженного удивления со стороны еврейской массы менее всего могут походить на пошленькую популярность в вульгарно-демократическом смысле: никакого особенного добра этот монарх евреям, кажется, не сделал, и на его совести лежало даже много несомненного зла, причиненного с его ведома или по его распоряжению.

Молниеносное падение монархии, последовавший за этим политический и территориальный разгром России и кровавые ужасы российского самозаклания, превыше всякой меры поразили воображение нашего народа и его врожденный хилиастический инстинкт, обращенный к ожиданию наступления последних времен и внеземного разрешения мировой исторической трагедии. Задолго до наступления ужасов гражданской войны и еврейских погромов 1919-го года, еще под свежим впечатлением от трагического отречения имп. Николая II, пишущему эти строки приходилось слышать взволнованные легенды о потрясении, в котором пребывало небо и Господь Саваоф 2 марта 1917-го года.

С высоты рационалистического высокомерия легко осмеивать наивно-лубочное проявления народного мистического и хилиастического чувства. Этим не набрасывается ни малейшей тени сомнения на тот факт, что на громовые раскаты всероссийской катастрофы еврейские народные массы сумели откликнуться из глубин своей религиозно— мистической напряженности такими струнами, которых, наверное, не найдется в убогом регистре оскудевшего периферийного духа. Самое замечательное и рационалистически положительно необъяснимое в отношении периферийного человека к потрясающему, эпохальному феномену русского катаклизма состоит не только в факте повального, некритического и изуверски-безоглядного увлечения его как раз самыми позорными, унизительными и нетворческими сторонами революции и даже не в принесении им в жертву, зла ради, самых насущных и кровных культурных и политических интересов еврейской массы в пользу всяких вульгарно-демократических и максималистски-утопических химер. Во много раз характернее для мелкой скудости и ущербленности периферийного духа, для отсутствия в нем чуткости и оценочной способности по отношению к истинно существенному смыслу переживаемых событий — его тупая невосприимчивость к подлинным, эсхатологическим глубинам трагедии общерусской и входящей в ее состав трагедии русского еврейства, его несокрушимая убежденность в том, что, несмотря на все, в мире все обстоит благополучно, ничего особенно ужасного не произошло, да и не могло произойти, раз все человечество идет по пути прогресса навстречу светлой будущности, оставаясь неизменно в рамке законов и прогнозов, принесенных в мир Марксом или Лениным, Милюковым или Жаботинским — смотря по лично-партийным симпатиям данного лица. В этой пошло-оптимистической потуге втиснуть в трухлявые колодки обветшавших позитивистских догматов и обоснований всю многообразную сложность русской катастрофы, в какой-то последней, апокалиптической глубине своего ужаса и позора выходящей за пределы земных планов, за границы возможности предвидения и объяснения средствами науки века сего; в этой конечной и неизлечимой глухоте к тому, что есть истинно трагического в проблематике революции — с конечной и непререкаемой убедительностью явлена ложность, лживость и наигранность еврейского тривиально-напыщенного революционного пафоса, давнишний окончательный отход последних пламенных языков благодати из упраздненного храма, обреченного на мерзость запустения. Нигде так ясно, с такой последней, исчерпывающей отчетливостью, как на исторических судьбах периферийно-еврейской сущности с ее имманентным трагикомизмом, дух нашего времени не иллюстрировал полного сходства, в корневых глубинах, обоих на поверхности социальной жизни как будто столь яростно борствующих друг с другом лжеидеальных полярностей нашего времени — буржуазной и социалистической. Нигде так безусловно не выданы головою и онтологическое их тождество в глубинах общеевропейского ненасытно-притязательного мещанства и существенная реакционность социалистической утопии. На мертвое, вечнокомическое, бездушное, восковое чучело периферийного еврея, этого призванного пересмешника, вечного последыша и лжеапостола серединно-мещанского благополучия, пора нацепить ярлык с надписанным на нем вещим постижением Н.А. Бердяева: «Дух революции враждебен революции духа».

Занимая по видимости место «правящего слоя» восточноеврейского народа, выступая его именем и говоря от его лица, наша периферия в смысле почтенного, реального творчества, в истоках своих всегда покоящегося на истинных религиозных и культурных чаяниях и исканиях народа, создала до настоящего времени до смешного мало существенных, непреходящих ценностей. И если старый русский дворянско-чиновный и разночинный слой (да простятся нам наши частые сравнения с аналогичным, хотя бы по внешним чертам своей основной схемы, явлением из ближайшей в политико-географическом и бытовом отношении среды, при которых, конечно, не упускаются из виду ни качественные, ни количественные различия), — если русская интеллигенция, не избегшая, в конце концов, тяжкой исторической кары за отход от основных русел осуществления мирового предназначения ее народа, имеет все же в прошлом и такой огромный творческий актив, как создание многих сторон богатой культуры мирового значения, в огромной части своих достижений национальной и самобытной, то у еврейской интеллигенции нет этой заслуги даже в количественно подобающим образом уменьшенной пропорции. Она не сумела отлить в адекватные формы национальной культуры проявления еврейской религиозной и житейской самобытности даже в скромных пропорциях «низшего этажа», употребляя еще раз терминологию кн. Н.С. Трубецкого, вполне естественных для реальных условий бытия народа, в политико-географическом и бытовом отношении связанного с обширным и многонародным государственным целым, культурные центры которого неизбежно притягивают лучшие элементы из состава государственной периферии к строительству культурного «верхнего этажа» общеимперского (общесоюзного) значения и ценности.

Злое марево сионистских, социалистических и уравнительно-смесительных утопий, до сих пор, через целый ряд поколений, морочащее близорукие глаза нашей периферии, — застило из поля духовного ее зрения более практические и настоятельные, но менее эффективные задачи. Наиболее ярко сказывается эта полная заброшенность еврейской духовной нивы в области учета и увековечения ее Религиозно-мистических проявлений и народно-исторических переживаний последних веков. Огромная область высокоинтересных, не с одной только специфически еврейской точки зрения, религиозно-мистических, мессианических и сектантских движений с их необозримой богословской, философской, нравоучительной, обличительной и полемической литературой, далеко превосходящей по напряженности живой и пытливой мысли вызубренные вдоль и поперек фолианты старой талмудической схоластики, — остается доныне не систематизированной и не изученной. Редчайшие книги и рукописи, переходившие из рода в род, дойдя до современного начетчика популярно-марксистских брошюр, выбрасываются на свалочное место или, в лучшем случае, истлевают на книжных кладбищах старых синагог. Множество произведений народной словесности; легенд и сказаний, связанных с личностями царей и чудотворцев, столпников и мучеников, мудрецов и основателей религиозных движений, сказки и притчи практически-нравоучительного и исторического характера остаются не записанными и с явственной быстротой исчезают из памяти народных поколений; до сих пор они использованы письменной литературой в размерах весьма незначительных и в обработке, едва ли отвечающей их этической и эстетической ценности.

Не лучше обстоит дело и с собиранием и записыванием произведений народного песенного творчества на разговорно-еврейском наречии, еще доныне не иссякшего и выражающегося в большом количестве бытовых, обрядовых и исторических песен и стихов духовного содержания, в числе которых есть вещи большой поэтической ценности с весьма оригинальным и характерным мелодическим сопровождением. Приходит во все более безнадежный упадок и многовековое еврейское богослужебно-хоровое пение, вымирают последние его знатоки и энтузиасты, старые патриархальные конторы, зачастую по памяти, без элементарного знания нот и контрапункта, разучивавшие со своими певчими длинные, сложнейшие хоралы, среди которых не редкость встретить и такие, которые восходят еще ко временам существования иерусалимского храма.

Остаются также никем не собранными и не исследованными многочисленные, часто очень своеобразные и древние нормы еврейского обычного и религиозного права в его обширных применениях в области гражданского, коммерческого, семейного и наследственного обихода, с которыми так или иначе считалось старое патриархально-автократическое государство, но всячески ограничиваемые и искореняемые центральными и местными властями нынешних демократическо-унификаторских государств — наследников территории «черты оседлости». Еврейская беллетристическая литература, поскольку она написана на языке разговорно-еврейском (т. н. жаргоне), а не библейском, доступном среди более широких народных масс лишь немногим благочестивым книжникам, которых литература такого рода как раз менее всего может интересовать, — эта литература в своей доныне наиболее читаемой и «легкой» части не выходит за пределы сыскного или бульварно-исторического романа со сгущением всяких ужасов и авантюрных невероятий и с развязками в виде чудесного появления героического спасителя-принца. Следующее, более свежее по времени написания и более значительное по своей внутренней ценности наслоение еврейской беллетристики включает в себя ряд бытописателей и юмористов действительно талантливых, но проявивших себя почти исключительно в области мелкой повести или рассказа; попытки же проявления себя в более крупных литературных формах кончались неизменно неудачей, равно как и попытки создания настоящей драмы, выходящей за пределы сентиментальной слезливости и душераздирающих эффектов. Полное отсутствие основного литературного пласта, у всех народов характеризуемого наличием крупных классических форм и устойчивого литературного языка, не помешало некоторым нетерпеливым, но маломощным талантам, позавидовав лаврам своих европейских и русских собратьев, устремиться прямым путем, без дальних оговорок, в область футуристических и ультрамодернистских выдумок, слабо прочувствованных и аляповато сработанных. Литература такого рода простому народу не нужна, для полуинтеллигенции тоже малодоступна и скучна, а для более высоких культурных слоев, причастных к духовному творчеству «верхнего этажа» и общеимперского масштаба, она кажется излишней и провинциально-наивной, разделяя, впрочем, в этом отношении трагическую участь всякой чисто местной культурной традиции, которая, не рассчитав своих сил и преувеличив размеры и сферу своей значимости, стала бы состязаться в ценности и значении с традицией общеимперской.

Скудна количественно и убога и бесцветна качественно духовная производительность того зримого авангарда еврейского народа, к которому по аналогии хотелось бы приложить почетное, но ответственное звание правящего слоя. Пребывая в состоянии глубокого и сплошного религиозно-культурного маразма, не сумев создать или хотя бы примкнуть ни к какой настоящей, реальной духовной традиции, оставаясь внешне в состоянии нездорового, наркотического возбуждения, питаемого ядом призрачных утопий, а внутренно, на самом деле, давно успокоившись на дешевых лаврах вульгарного свободомыслия и глубоко мещанского во всех своих разновидностях материалистического псевдореализма, еврейская интеллигенция не создала никаких истинных культурных ценностей на потребу своей родной религиозно-национальной среды. Проявляя себя в сфере общегосударственной культуры на местах, довольно редко выходящих за пределы второстепенности, как очень верно заметил Л.П. Карсавин[12], она далеко не осуществила всей полноты даже тех, может быть, скромных, но не так уже незначительных возможностей, которые ей предоставляла наличная сумма народного творчества. Увлекшись призрачными утопиями, вся онтологическая беспочвенность которых вместе со всей глубиной скрытого в них злобного человекоотрицания и человеконенавистничества только сейчас, a posteriori, открылась современникам, — она со всей интенсивностью своего лжерелигиозного исступления влила все трупные яды своего духовного умирания в трещины общерусского культурно-государственного организма, не затратив, впрочем, и на это малопочтенное дело никаких особенно выдающихся духовных усилий, так как истоки этих трещин восходят ко временам, далеко отстоящим от массового влития элементов еврейско-периферийной стихии в русское общественное движение. Слишком опрометчиво, легкомысленно и самозванно заявляя с единодушием и сплоченностью, достойной лучших дел, о тесном совпадении культурно-национальных интересов еврейского народа в России с делом всеобщего смесительно-хаотического уравнительства, грубой материализации общественных идеалов и апостериорного фактопоклонства и хамославства, она создала в умах огромной части русской интеллигенции по сю и по ту сторону рубежа, раньше непричастной греху вульгарно-расового антисемитизма, слишком устойчивые ассоциации, связывающие представление об основной массе нашего народа и его религиозно-исторических идеалах и чаяниях с изуверской проповедью безбожия и озверения. В своей азартной идейно-политической игре наша периферия без оглядки и раздумья бросила миллионные массы восточноеврейского народа на произвол разгулявшейся революционной стихии, всколыхнувшей всю кровавую муть и тину со дна социальной преисподней, и заставила его расплатиться за ее грехи стотысячными кровавыми гекатомбами. Сейчас же она занята — внутри России — социалистическим строительством, смакованием победы над силами проклятого старого строя, мечтаниями вслух о помощи со стороны капиталистических американских дядюшек терроризированным, обнищалым и разочарованным массам и, под шумок, сниманием жирных пенок для себя лично из котла предположительно совсем сварившейся революции. За границей же, на шумных перекрестках и торжищах европейской «реалистической» дипломатии и журналистики, она фарисейски бьет себя в грудь и раздирает на себе одежды под яростные выкрики и обвинения по адресу и самостийных батек и атаманов, и белых генералов, и красных комиссаров, и самоопределившихся правительств, и фашистских режимов, словом — всего и всех, кроме себя самой, своей самоуверенной и самозваной непогрешимости. Народ же, без руководительства и указания путей истинных, бредет, размыкивая свою вековечную тоску по Богу и правде, среди Сцилл и Харибд взбаламученного восточного моря, предоставленный самому себе, своему собственному житейскому и политическому инстинкту и опыту, оплаченному ценой вековых страданий.

XIII

Произведенная нами попытка очертить, хотя бы неполно и несовершенно и ограничиваясь темами чисто культурно-светского характера, те области положительного национального творчества, которые простирались перед еврейской интеллигенцией и которые доныне остались втуне лежащей, невспаханной целиной, оставила в стороне одно огромнейшее поле духовной деятельности, богатейшее скрытыми возможностями, которое сторицей вознаградило бы за потраченные усилия результатами основополагающей важности. Всю важность этого поля деятельности для насущнейших интересов религиозного еврейства мы сможем оценить только тогда, когда постараемся сначала вдуматься в основную, религиозно-эсхатологическую сущность тысячелетнего еврейско-христианского спора; именно это рассмотрение есть тот царский путь, который скорее и вернее всего введет нас in medias res еврейской проблемы, ибо пора наконец понять, что проблема эта коренится в области религиозной и что все потуги материалистического безверия дедуцировать ее рационалистически из отношений политических, бытовых, экономических, правовых и т. п. в свете великой катастрофы нашего времени потеряли смысл и значение, в чем и заключается главным образом влияние этой катастрофы на последующее развитие и оценку еврейской проблемы.

То обстоятельство, что мы выступаем с нашим опытом перед русской культурной средой, освобождает нас от необходимости обосновать законность этого кажущегося сужения всей нашей сложной и многоаспектной проблемы до размеров ее религиозно-догматической стороны. Русская религиозно-философская мысль, поскольку она неоднократно и по разным поводам ставила перед собой еврейский вопрос, менее всего повинна в том вульгаризованном и опошленном толковании его с точки зрения племенной и расовой борьбы или материально-экономической конкуренции, к которому так упорно возвращается упадочная и религиозно охолощенная мысль Запада и в котором, наряду со многими другими явлениями, убедительно вскрываемыми и разоблачаемыми славянофильской и евразийской критикой, столь рельефно и красочно сказались изначально шовинистская и насильническая природа европейской гордыни, европейского соблазна о внебожеском и, в конечном счете, безбожном и противобожеском земном могуществе. Поскольку еврейский вопрос вставал перед религиозным сознанием, мистическим чувством и нравственной совестью русских религиозных мыслителей, философов и публицистов — и это верно не только для несомненных и ярко выраженных «филосемитов», как Вл. Соловьев, Н.А. Бердяев, П.Б. Струве, Н.С. Лесков, М.Н. Катков, но и для таких не менее общепризнанных «антисемитов», как Ф.М. Достоевский, В.В. Розанов, митр. Антоний (Храповицкий), даже, в конечном счете, «нововременцы» А.С. Суворин и М.О. Меньшиков[13], — коренные истоки этой проблемы высшего осмысления и приятия того факта, что среди массы нерусских народностей православной и христоносной России живет несколько миллионов душ потомков того самого народа древности, среди которого в своем земном существовании жил и учил Христос, но который в основной своей массе не принял и осудил Его учение и доныне продолжает со страстью и яростью отрицать правду христианства.

В расистских теориях европейского антисемитизма сказывается не только дух западного космополитического шовинизма и католической нетерпимости; возводя основное онтологическое содержание еврейско-христианской розни к обособленности генеалогических линий чисто плотского происхождения (вопреки тому поразительному факту, что мифологии и космогонии всех т. н. культурных народов Старого Света донесли известие о единстве происхождения человеческого рода независимо даже от цвета кожи) — западная мысль в этой глубоко-материалистической доктрине совершает нечто худшее, чем простое сияние семян ненависти. Со свойственным человеку «фаустовского» культурного типа (Шпенглер) стремлением к безграничному распространению области своих личных проявлений и определений во времени и пространстве европейский расизм пытается эту воздвигаемую им преграду ненависти и последнего отъединения изъять из сферы действия закона преходящей относительности, кратковременности и бесплодия, — закона рокового для всякого дела ненависти — и проецировать ее во временную беспредельность прошлого и будущего как непреходящую черту крови, возводимую к чисто материальному закону взаимонепроницаемой индивидуации всякой плоти. Для русской же православной религиозной мысли впервые со времен существования еврейской проблемы в ее близком к современности трагическом заострении характерна как раз попытка подхода к трагедии еврейского религиозного сознания, впервые именно ею учуянной и восхищенной, не извне, не с другого берега религиозно-эсхатологической пропасти, навеки и безнадежно отделяющей, но изнутри, из глубин истинно вселенского религиозного мирочувствования, для которого всякая наличествующая бездна и раскол является не поводом для западно-мещанского самодовольного спокойствия о обретенной истине, не миссионерской сетью для уловления случайно ослабевших, не предметом католических ожиданий обращения «схизматиков» к исповеданию своей мнимой непогрешимости, — но скрытой заданностью некоего действенного религиозного подвига в духе всепобеждающей любви.

Многосложный и запутанный клубок русско-еврейских отношений как в далеком прошлом, так и в особенности за последние полтора столетия, то есть с тех пор как впервые русский народ уже как сложившаяся государственная и религиозно-культурная единица в поступательном шествии к объединению и освоению северных и срединных равнин Старого Света встретился на их крайнем юго-западе с большими и сплошными массами еврейского населения — событие, во всей глубине своего трагического и мистического значения еще до сих пор не оцененное — совершенно не поддается хоть сколько-нибудь исчерпывающему определению в привычных эмоциональных категориях любви или ненависти. Многолинейный магнитный спектр русско-еврейских религиозных, культурных, политических и житейски-бытовых притяжений и отталкиваний, в свете традиций и достижений русской религиозно-философской мысли, развертывается в проблему необычайной остроты и интимности, связанную с основоположнейшими и сильнейшими личными и национально-психологическими переживаниями. Попытка подробного прослежения и разбора этих переживаний у Достоевского, Соловьева, Розанова, Меньшикова на настоящих страницах увела бы нас слишком далеко за пределы нашей темы, ограничивающей себя задачами более местного и злободневного значения, да и вряд ли она в своей последней метафизической глубине оказалась бы по плечу нашим слабым силам. Готовых образцов для подражания и источников для заимствования перед нами еще не имеется, и, скажем мимоходом, попытка в этом направлении А.З. Штейнберга в 3-й книге «Верст», касающаяся Ф.М. Достоевского, даже в пределах избранной автором области далеко не может претендовать на полноту и совершенство: если г. Штейнберга и нельзя упрекать в данном случае в прямом искажении мыслей Достоевского, то все же задачу свою ограничил он довольно узкими рамками, и работа его страдает тем грехом недоговаривания всей правды, который иногда зловреден не менее прямого искажения истины.

Итак, оставим в стороне и обойдем молчанием расовые, Я экономические, сексуально-психологические и всякие иные аспекты еврейской проблемы, выдвинутые и разработанные на Западе и лишь очень неполно и поверхностно — в России, где был зато поставлен на подобающую ему высоту критерий религиозно-эсхатологический и догматико-метафизический, — и спросим себя, в чем может и должна заключаться сокровенная сущность еврейско-христианской проблемы в наши дни для еврея, вскормленного и плотским, и духовным хлебом русской земли, опаленного в числе миллионов других людей огнем разлившейся по ней революционной стихии, узревшего в событиях нашего Страшного суда над делами и помышлениями человеческими? Особенно если страшный духовный опыт, почерпнутый их этих событий, дает ему толчок к радикальному пересмотру старых критериев и оценок и старых, блиставших мишурой поддельной новизны взглядов и внушает ему готовность найти в себе достаточно мужества для того, чтобы, подвергнув беспристрастной оценке роковую роль, сыгранную в эмпирическом выявлении и развитии событий русской катастрофы его собратьями по крови, и в особенности их духовного восприятия ее, вынести им, если понадобится, осудительный приговор во имя вечной, верховной, божеской правды?

Сущность еврейско-христианской проблемы должна для него заключаться в основном сомнении, которое в наше время должно ставиться перед всякой искренней и чуткой религиозной совестью: есть ли глубокий религиозно-мистический маразм, прозреваемый в отвратительном зрелище разложения и самоликвидации религиозно-мистического ядра еврейства в наши дни, явление случайное и временное, вызванное определенными причинами порядка чисто исторической эмпирии? Или же — или же этот поразительный, поистине ужасный факт почти поголовного отпадения и отступничества ведущей головки современной стадии исторического еврейства от основных истоков своей традиционной религиозности, да и всякой религиозности вообще, есть предвестник чего-то еще более небывалого и непоправимого? Что если ее гигантский умысел направить и бросить все наличные силы и эманации еврейской мессианской и богоискательской энергии на чудовищное дело богоборчества и богоразрушения, ее изуверский пафос материализации и обездушения человечества, ее обмен великой метаисторической трагедии человеческой свободы и богосыновства на чечевичную похлебку всеобщей сытости и мещанского благополучия, ее унизительный плен у кошмарно-призрачных, злобно-бездушных утопий свидетельствует о чем-то гораздо более важном и страшном? Не есть ли современное глубокое падение еврейства, полное забвение его ведущим слоем последних остатков былой веры в сверхисторическое, эсхатологическое призвание еврейского народа перед лицом Божьим и по отношению к религиозному человечеству, — не есть ли это запоздалое, но имманентное проявление некоего тысячелетнего недуга религиозной сущности еврейства, восходящего к самым глубоким и первичным во времени духовным корням трагической христианско-еврейской тяжбы? Отказавшись признать такое Боговоплощение, которое не провозвестило сразу конец исторической формы бытия человечества, но поместило себя в центр человеческой истории и начало собою дальнейшее продолжение становления вселенско-исторических судеб человечества среди Непрерывного потока внешних доказательств зла века сего — не совершило ли этим религиозное еврейство какого-то основного, несмываемого первогреха перед Духом Божиим? Не право ли христианство, догматически постулирующее реальность спасения рода человеческого еще в пределах исторического бытия его? Не есть ли, в самом деле, реальность уже совершившегося некогда чуда Боговоплощения и непрерывно с тех пор протекающего нисхождения благодати на человечество, объединенное в церковно-мистической соборности, некий основной камень, имеющий лечь во главу угла всего здания религиозного человечества? Не есть ли чудовищное лжеапостольство суемудрия и безбожия, предпринятое в наши дни еврейством в лице его обращенного к остальному человечеству учительствующего и водительствующего слоя, какое-то окончательное и непреложное доказательство невозможности безнаказанного пребывания человека в напряженно-мистическом пафосе ожидания, обращенном своим острием только к грядущему, без живой веры в становление, хотя бы и только символическое, незримо утверждающегося Царствия Божьего? И этот повальный еврейский грех безбожия и утопизма, — не есть ли он мимикрическая форма некоей извращенной религиозности, и нет ли конечной и страшной правды в словах Л.П. Карсавина о «трагической судьбе религиозного еврея, прирожденного богоборца, который должен неумолимо разрушать всякие представления о Боге, всякое Богознание, дабы человеческим не осквернить Божьего, дабы не допустить Боговоплощения»?

Наконец-то нами произнесено, по чистой совести и крайнему разумению, это основное сомнение, долженствующее предстоять всякому религиозно настроенному еврейскому духу в наше страшное время, этот основной вопрос вопросов, связанный с основной сущностью всей многообразной конкретности еврейской проблемы. С точки зрения представлений о разрешении этой проблемы лишь в формах соборных и исторических, для которых те или иные единичные факты еврейских обращений в христианство или еврейских упорствований в традиционно-национальной вере являются чем-то второстепенным и, в лучшем случае лишь показательным, а не существенным, — представлений, всецело разделяемых нами с Л.П. Карсавиным, — попытка ясного и определенного разрушения этого сомнения лично для себя в ту или другую сторону может иметь, конечно большой объективный интерес, который, однако, не связан с предстоящей нам темой. В требуемых же Л.П. Карсавиным формах вселенского значения этот вопрос, прежде всего, понуждает к пересмотру и переоценке всего огромного духовного наследия, завещанного нашему поколению всем вселенским прошлым еврейского народа со времен земной жизни Иисуса Христа. Надо ли добавлять, что подобная работа, если не рассчитывать на чудесное появление каких-нибудь совершенно из ряда вон выходящих критических и творческих гениев (а ожидать их скорого появления наше время еще не дает положительного права), потребовала бы огромной работы не одного поколения. Может быть, не будет сочтена проявлением слишком большой самонадеянности попытка очертить некоторые основные этапы направления и необходимые условия этой работы, хотя бы в самых общих и смутных контурах, и попутно рассеять некоторые возможные возражения и опасения, которые могли бы быть высказаны со стороны нашей духовно косной и трусливой периферии.

Но сначала нам приходится отвести возражения тех представителей нашей периферии, которые при всякой попытке со стороны еврея отнестись к основаниям своего духовного и религиозно-культурного бытия со здравой и искренней самокритикой имеют обыкновение, «страха ради иудейска» перед возможностью наступления конца земных судеб Израиля и из сросшегося с этим страхом чувства поистине богомерзкого, автоидолатрического лжеблагоговения перед голым фактом плотского существования еврейского народа, фарисейски обвинять такого еврея в стремлениях ускорить этот конец, в ассимиляции, предательстве и всяческих смертных грехах, пытаясь, может быть, своим криком заглушить голос народных масс, уже давно недоумевающих и возмущающихся истинным отступничеством, утопичностью и трусостью нашей периферии. Пора было бы и нам, евреям, согласиться с давно утвержденной в нравственном сознании человечества очень старою, дорелигиозной, еще римской мыслью, что достойная смерть лучше постыдной и богопротивной жизни, и проникнуться трезвым сознанием опасности и богооставленности, заключенной в той грешной тяге и похоти к чрезмерному самоутверждению и самообожанию, которые в столь нравственно невыносимых и эстетически некрасивых формах проявляются в житейски-бытовых соприкосновениях наших «образованных» слоев с представителями инородных стихий. (С другой стороны, мы должны здесь отметить, что, наоборот, в аналогичных отношениях со стороны простых людей из основной еврейской народной массы нередко можно наблюдать соединение самого благожелательного и внимательного отношения к чужому с исполненным истинного достоинства отстаиванием и утверждением своего.) И надо нам проникнуться сознанием того, как легко сорваться в пропасти грешного самоутверждения и гордыни каждому, кто потерял истинное мерило и перспективу ценностей и кто поклонился как ценности последней и первичной тому, что обретает свое истинное, неумирающее значение только в своей служебной, вторичной роли по отношению к истинно высшему. В страстности еврейского утверждения самоценности земного существования плотской оболочки Израиля, вне отношения к реальной истине его богосвидетельского и мессианского послания, осуществлен как раз тот подмен, то поклонение предпоследней святыне вместо последней, в котором состоит сущность и вечно предстоящая человечеству опасность идолатрии, на которую обращен был весь обличительный пафос ветхозаветного пророчества. И потому если бы Провидению в Его неисповедимых путях было угодно, чтобы в наше время народ потомков Израиля, издревле богосвидетеля и богоутвердителя, обратился в орудие злобных и низменных сил для разложения и отравления устоев религиозного человечества и если бы это конечное и невосстановимое падение было засвидетельствовано явными и несомненными доказательствами и знамениями злой одержимости, — то, конечно, всякое, даже еврейское, истинно религиозное сознание должно было бы, хотя бы и с болью и сокрушением, предпочесть конец земных судеб такого народа. В наше время великий народ христианства, народ русский, вверил ведение своих земных судеб и дел правящей советским государством верхушке из коммунистических безбожников, потрясшей мир своими небывалыми злодеяниями и ныне на наших глазах разлагающейся среди смрада и позора; и нашлись не последние сыны русского народа, не устрашившиеся открыто предпочесть полное исчезновение России из Книги Судеб мира сего окончательному превращению ее в орудие мирового зла. По нашему крайнему разумению, в таком заявлении вовсе еще нет конечного и безусловного отчаяния в судьбах России и ее призвания, а только настоящая, сыновняя боль и тревога, желание ей истинного и конечного добра, искренняя и последовательная установка правильной перспективы заветов и ценностей небесных и земных, главенствующих и подчиненных.

Насквозь отравленная ядовитыми поветриями рационалистического, обездушенного и обмещанненого Запада, еврейско-периферийная интеллигенция в России всегда мыслила борьбу еврейского народа за свободу самоутверждения и самопроявления в терминах и категориях исключительно внешних, государственно-политических и публично-правовых отношений, и ничему она не уделяла столько усилий, как борьбе зачастую излишне суетливой и шумной, за равноправие, за демократию, за свободы (то есть за то, что ею принималось за свободу) и т. д. При этом вся эта шумливая и крикливая энергия направлялась исключительно на объекты внешние, нееврейские; принималось за нечто раз навсегда доказанное и впредь никаких сомнений больше возбуждать не могущее, что в бедах и страданиях русского еврейства повинны исключительно его внешние враги, вроде монархии, самодержавия и многих других злых и завистливых дядей, поклявшихся отнять у еврейского народа (с которым бессознательно отождествлял себя периферийно-интеллигентский паинька) «неотъемлемые права человека и гражданина». Что касается внутренней, домашней и ближайшей стороны дела, все ж более, казалось, доступной исправлениям и улучшениям, то предполагалось, что здесь, в нашем датском королевстве, все обстоит наиблагополучнейшим образом, не оставляя желать ничего лучшего.

Между тем именно здесь, наряду с очень многими задачами более подчиненного характера, хотя самими по себе и очень важными, о которых шла речь в предыдущей главе был упущен величайший и основоположной важности национально-религиозный подвиг, необходимость которого настоятельнейшим образом диктовалась особенным положением еврейства не только как национальности, но и как носителя особой, никем более, кроме этой одной нации, неразделяемой религиозной сущности. Элементарнейший здравый смысл мог подсказать необходимость для народа отстаивающего свое индивидуальное национально-религиозное существование и пребывающего в состоянии вкрапленности в среду народов иной религиозной природы, выработать такие формы и проявления догматико-метафизической и религиозно-философской мысли и мистического мироощущения, которые, будучи на уровне многообразных и переплетающихся культурных веяний и течений современности, не только оказались бы в состоянии сопротивляться все усиливающемуся напору поверхностного свободомыслия и воинствующего безбожия. Этот подвиг должен был также дать еврейству достаточное моральное и умозрительное основание, чтобы и при современных условиях утверждать свое бытие в этом мире не как секты или толка, не как сорной травы, случайно не выполотой из многоцветного вертограда Господня, но как некоей вселенской веры среди остальных религий единобожески верующего человечества, великой не одними прошлыми заслугами, но и глубоким реально-мистическим и догматическим содержанием. Ибо, при всей несомненной наличности огромной экзегетической, мистико-поэтической, талмудической, ритуально-юридической и всякого рода иной религиозной литературы, дошедшей от очень древних времен, — всего того, что Л.П. Карсавин назвал «расплавленной стихией, закованной в алмазные цепи тончайшей силлогистики», — в известном смысле, в смысле попытки вложения возможной полноты религиозного опыта современного человека, со всеми колебаниями и сомнениями его мятущейся души, в рамки глубокого и всеобъемлющего богословского и философского учения, уловления расплавленной стихии в адекватные формы большого стиля и всеобъемлющего значения — у нас, евреев, еще, можно сказать, совсем ничего не сделано. Если и попадаются у нас чуткие и талантливые одиночки, пытающиеся вырваться из вампирических духовных объятий обветшалого, схоластического, давно мертвого чисто талмудического знания, в последнем счете только разбавляющего и ослабляющего вошедший в еврейскую кровь крепкий библейско-мифологический и мистико-символический настой, вырваться не для того, чтобы попасть из талмудического огня в иссушающее полымя материалистических и позитивистских поветрий, а чтобы приобрести возможную полноту истинно спасающего Богознания, — то одиночки эти, не находя отклика, понимания и руководства, в той или иной форме духовного гибнут и направляют свои иногда недюжинные духовные силы на проторенные пути соблазнительных и беспочвенных утопий, между тем как настоящее, большое, первейшей важности дело так и остается непочатым.

Если бы надо было характеризовать наглядным примером элементарность и примитивность современной еврейской религиозно-философской мысли, вряд ли, кажется, нашли бы мы более разительный свежий пример, чем некоторые соображения, выдвинутые А.З. Штейнбергом в виде возражения на утверждения Л.П. Карсавина. Его характеристика возможного обращения Израиля ко Христу, как отпадения от Отца, как измены Ему, поражает своей поверхностностью и произвольностью, связанной с какой-то до конца не желающей просто понять противника деланной наивностью, пытающейся проглядеть факт утверждения христианства его Основателем как учения, не отменяющего, но восполняющего Закон и Пророков, и что самое понятие Бога-Отца, которым в данном случае оперирует г. Штейнберг, обретает реальное содержание и диалектическое осмысление только в христианской идее триипостасности Божества. «Пря о вере» с христианством, завещанная еврейством своим исповедникам, требует более тонкого разбор средств и более интенсивного напряжения богословской мысли, она требует прежде всего более тонкого и глубоко, го освоения арсенала определений, понятий и доводов, которыми оперирует христианский противник. Если же постулат «благодатной», но страшной близости человека к Богу, явленной в таинственной, мировой мистерии Боговоплощения, включать, как нечто меньшее и объемлемое, в стих Иеремии «небо и земля переполнены мною», как в нечто большее и объемлющее, — а так именно поступает г. Штейнберг — то из такого смешения догмата и эсхатологического чаяния реального Богочеловечества с понятий ми, еще вполне вместимыми в отнюдь не богословских категориях светского пантеизма, — из этого не получится ничего, кроме напрасного и досадного затемнения предмета и природы всего еврейско-христианского спора.

Еще ниже, и формально и по существу, приходится оценить довод г. Штейнберга, высказанный в форме заданного Л. П. Карсавину патетического вопроса: «Слыхали ли Вы когда-нибудь, чтобы не поколебавшийся и непоколебимый в своей вере еврей перешел в христианство?» Формально довод этот представляет собою пример некоей бессознательной, не лишенной остроумия, но легко вскрываемой казуистики, собственно, не смысловой, а словесной и даже типографской, весь эффект которой состоит в том, что приведенный вопрос может быть прочтен двояким образом: с логическим ударением на слове «своей» или на слове «веры».