66440.fb2
Мы и глазом не моргнули.
- Те, кто приходил раньше, это были не наши, - сказал Карли, командир ударной команды, сохраняя полное присутствие духа.
По улице двигалась четвертая ударная группа.
- Ясно, - сказал колбасник Фердль и подмигнул нам.
Четвертая ударная команда подошла к прилавку. Мы сделали вид, что не знакомы друг с другом.
- Сорок булочек с сосисками и пиво, - сказал командир четвертой ударной команды.
Колбасник Фердль ухмыльнулся. Наша команда взяла сосиски, булочки и пиво, и с непроницаемым видом мы промаршировали через пассаж, прошли в потоке рабочих вверх по параллельной улице свернули, пошли вниз по главной улице, мимо ларьков на рынке, мимо кафе с игроками в тарок и ранней шлюхой, мимо рекламы "Шелл-Ойла". Карли, наш командир, постучал в ворота три раза подряд, а потом еще один раз. Ворота приоткрылись, двое часовых, пароль "Германия", и мы проскользнули внутрь.
Караулы в коридоре, часовые у дверей, дубинки, булавы, зал, сумерки. Мы вернулись обратно. В складе ударная команда положила сосиски на стол, и Карли отрапортовал командиру роты о выполнении приказа.
- Без особых происшествий, - отрапортовал Карли.
- К раздаче пищи становись! - приказал командир роты.
Потом мы зажевали. А потом опять пришла скука.
Описать послеобеденные часы невозможно: обволакивающая трясина сочащегося времени, каждая минута - вечность, мутные пузыри непристойностей вздуваются в мозгу и вяло лопаются, кажется, что уснувший мозг храпит. Прокисший запах выдохнувшегося пива, пустота, тоска гимнастических упражнений, которые мы время от времени делаем и которые только взбаламучивают тину скуки. Время расползалось, как протухшее сало, его мерзкий вкус застывал у нас в глотках. Врага все не было. Патрули маршировали по соседнему коридору, мы слышали стук их шагов, и стонали от сонной одури, и слушали стук шагов в коридоре. И вдруг, как удар грома, прозвучал крик с крыши: часовой на крыше прокричал связному, связной передал караулу, и мы услышали крик часовых в коридоре: "Тревога!", схватили оружие и бросились в зал.
Коренастый стоял в зале и вопил: "Тревога!" Мы, расталкивая друг друга, построились, и едва успели построиться, как началось: пройдя мимо часовых у дверей и сквозь караул в коридоре, в зал вошел лейтенант полиции - чех, маленький, сухощавый человек, и с ним двое пожилых полицейских. Мы сжимали оружие в руках и дрожали от боевого задора, а коренастый выступил вперед и пошел навстречу чешскому полицейскому, покачивая в руках железную гантель. Чешский офицер приложил руку к фуражке и сказал:
- Пожелаю доброго вечера господам.
Коренастый поднял железную гантель на уровень груди. Я затрепетал.
- Чем благоволят господа здесь заниматься? - спросил лейтенант.
- Гимнастикой, - хрипло ответил коренастый.
Кровь застучала у меня в висках, сейчас прозвучит приказ ринуться на врага!
- Это весьма полезно для здоровья, - сказал лейтенант, - поднял левую руку и слегка засучил рукав, - очень полезно, - повторил он и засучил рукав сильнее. Улыбаясь, он в третий раз повторил, что гимнастика полезна для здоровья, и прибавил, глядя на ручные часы, что он не станет мешать господам и сейчас уйдет, но он хотел бы напомнить (и здесь он поднес свои часы к глазам коренастого), что уже четверть восьмого, а в восемь часов, не правда ли, комендантский час, ведь в городе объявлено осадное положение. Некоторым господам предстоит неблизкий путь домой, и не хотелось бы, чтобы им пришлось бежать бегом. Он снова надвинул рукав на часы, поднял руку к фуражке и повернулся, сказав при этом: "Пожелаем господам приятно провести время!", и преспокойно вышел за дверь. Оба полицейских, не торопясь, последовали за ним. Мы тупо уставились друг на друга. То, что здесь сейчас произошло, было невероятно. Это был мираж, видение, призрак, мы глядели друг на друга беспомощно и растерянно, потом мы уставились на своих начальников. Что произошло дальше, я помню плохо, помню только, что все пошло очень быстро и что коренастый произнес что-то вроде "боевое задание выполнено" и "наш день еще придет" и "атака отбита". Я помню, что потом я бросил булаву и быстро помчался домой, потому что путь у меня был не близкий.
На следующий день мы услышали сообщение радиостанции "Германия" о новом ужасном кровавом злодеянии чешско-еврейско-марксистской банды убийц: орда озверевших полицейских, услышали мы, ворвалась в рейхенбергский спортзал, набросилась на беззащитных детей-школьников, занимавшихся гимнастикой, и, попирая право каждого народа на самоопределение, презрев элементарные нормы морали, бесчеловечно измывалась над юношами, которые героически защищались. Есть убитые, много раненых, сообщало радио. Кровь ручьями текла по полу гимнастического зала, отчаянные вопли детей взывали к небесам, пронзительные крики горланящего красного сброда смешивались с четкими командами героических защитников зала. Германский рейх, как великая держава, не может больше мириться со зверствами, которым подвергаются немецкие братья и сестры по ту сторону границы.
Я слушал это сообщение, которое закончилось звуками Эгерландского марша, вместе с Карли в моей комнатке у фрау Вацлавек на Габлонцской улице. Мы слушали это сообщение и знали, что каждое слово в нем ложь, и все же мы слушали его с горящими глазами, и нам и в голову не приходило назвать это сообщение ложью.
- Ну, парень, я тебе доложу, малютка Геббельс знает толк в пропаганде, - сказал Карли, командир нашей ударной команды, мой фюрер, и пнул меня в бок, - такой пропаганды еще свет не видел, это и вправду грандиозно! - А Эгерландский марш все звучал. - Ни одно государство, кроме рейха, не способно вести такую пропаганду, - сказал Карли.
Я кивнул. Он был прав.
Несколько дней спустя главы правительств Англии, Франции, Италии и Германии подписали в Мюнхене соглашение о разделе Чехословакии.
Спуск с гор
Октябрь 1938 года, оккупация Судетской сбласта
В начале с гор спустился слух, он мгновенно, как вспышка молнии, вспыхнул во всех прокуренных распивочных. Округ, куда входит наш городок, не будет присоединен к рейху, он останется в пределах новой Чехословакии, потому что все деревни вокруг населены чехами, - вот что гласил ужаеныи слух. Этот слух взбудоражил нас.
- Раз эти дураки, англичане и французы, не хотят вернуть нас в наш рейх, мы сделаем это сами! - закричал мой отец, когда слух достиг трактира "У Рюбецаля". Он так стукнул кулаком по столу, что зазвенели пивные кружки. Мы сидели в трактире "У Рюбецаля" - в эти дни все сидели в своих любимых кабачках и обсуждали политическую обстановку. И мы тоже сидели "У Рюбецаля"
возле рыночной площади и тоже обсуждали политическую обстановку.
А она выглядела скверно: по Мюнхенскому соглашению почти вся Судетская область уже отошла к рейху, только наш городок и соседние деревни в Исполиновых горах остались неприсоединенными, а теперь пронесся слух, что нас вообще не присо?
единят.
- Раз эти французы и англичане такие дураки, мы сами себя освободим! закричал мой отец. Он стукнул кулаком по столу, и все, кто сидел и пил пиво в трактире "У Рюбецаля", заорали: "Браво!", "Свобода!", "К оружию!" Мы пили пиво и кюммель и пели хором: "Исполиновы горы - германские горы". И тут вдруг в трактир ворвался крестьянин Донт-его усадьба лежала высоко в горах - и крикнул, чтобы мы скорее бежали на улицу: чехи уходят! Значит, все-таки уходят! Мы выбежали из трактира. С гор спускались чешские солдаты.
По зеленому склону пастбища вниз, в долину, катилась, разматываясь, оливково-желтая узкая лента: из своих пограничных укреплений, которые считались неприступными, вниз с гор спускались чешские солдаты, и вот уже усталая колонна потянулась по улице нашего городка.
Опустив головы, волоча ноги, с выражением стыда на мрачных лицах они молча шли мимо: их мундиры истрепались, они изнемогали от усталости. Они несли караульную службу на своих позициях, они хотели сражаться и готовы были стоять насмерть, а им: приказали сдать крепости и окопы, бункера и оборонительные валы без единого выстрела, и вот теперь они спускались с гор в своих оливково-желтых мундирах, понурив головы, - войско, которое предали. Они молча шли мимо нас, некоторые сжимали кулаки, некоторые плакали. Их ботинки покрывала пыль. Мы стояли на улице перед трактиром, смотрели на них и тоже молчали, презрительно молчали, и солдаты молчали длинная, молчащая, немая процессия. "Катись отсюда, сволочь!" - крикнул из окна трактира какой-то завсегдатай. А солдаты шагали тяжело, не в ногу. Один споткнулся. Другой сжал кулаками виски. Винтовки болтались на спинах. У одного солдата порвался винтовочный ремень и вместо него была веревка. Мы смотрели на него, все смотрели на него, мы не знали, отчего у него порван ремень, мы смотрели на него с презрением и видели только, что у него вместо ремня веревка. Он шел, опустив голову, это был рослый, крепкий парень, он шел, опустив голову, и щеки его горели. За рынком солдаты свернули за угол, и больше мы их не видели, потом мимо нас прошло еще несколько отставших, и, наконец, последние два солдата, которые поддерживали под руки третьего, хромавшего на одну ногу, они медленно протащились вниз по улице, а потом исчезли и они.
Выходит, мы освобождены? Мы не знали. Подул ветер, запахло грушами и сеном. Я глубоко вздохнул и посмотрел вверх, на горы: два коричневых купола вонзались в небо, словно груди богини, лежащей на зеленых лугах. Солнце стояло в зените.
Вершины гор сверкали, словно медная броня. Ветер снова улегся, стало совсем тихо, и вдруг с верхнего конца улицы донеслись стук и треск, и этот стук и треск спускались все ниже по улице и становились все громче и громче. И мы, те, кто стоял на рыночной площади, тоже вдруг беспорядочно загудели, как потревоженное гнездо шершней, и бросились штурмом на школу и ратушу, на общественные здания, на лавки и на мастерские, на конторы и трактиры, на дощечки с названиями улиц.
Мы очнулись от оцепенения и сразу поняли: мы свободны, чехи ушли, теперь здесь все наше, немецкое, теперь мы здесь хозяева. Мы освобождены: значит, долой двуязычные вывески и двуязычные названия улиц: "SKOLA" с грохотом слетала со школы и "RADNICE" - с ратуши и "HOSTINEC" - - с трактира. Мы помчались домой. На нашем оранжево-красном, оштукатуренном доме, где за огромными витринами первого этажа стояли ступки и бутыли с лекарством, слева большие медные буквы образовывали немецкое слово "АПТЕКА", а справа-чешское "LEKARNA". Я кинулся за лестницей, наш ученик за молотком и клещами, и вот на землю полетели сбиваемые молотком L, и Е, и К, и А с черточкой наверху, и R, и N, и просто А - чешская медь, вражеский металл. С этим покончено. Теперь все пойдет по-другому, теперь мы здесь хозяева. Буквы слетели на землю, сейчас всюду буквы слетали на землю. Я стоял на лестнице и сбивал их, я пробил большие дырки в штукатурке.
Но какое это имело сейчас значение! Только бы скорей, скорей сбить эти буквы. Штукатурка крошилась, кусок меди ударил в окно, в широкое и высокое стекло витрины, очень дорогое. Такого большого и такого дорогого стекла не было больше ни в одной витрине нашего города, и вот теперь это широкое, и высокое, и очень дорогое стекло разбилось, но какое это имело сейчас значение, зато мы освободили наш дом от чешских букв! Буквы слетали на землю, сейчас всюду буквы слетали на землю, и вот наконец-то, наконец-то трактир перестал называться "ТРАКТИР-HOSTINEC", а стал просто "ТРАКТИР", и ресторан был теперь не "РЕСТОРАНRESTAURACE", а просто "РЕСТОРАН". Наступила свобода, теперь мы здесь хозяева! Я сбил букву Ми бросил ее на землю: сейчас всюду буквы слетали на землю, таблички с названиями улиц, и государственные гербы со львом, и бело-красно-синие флаги. Вокруг стучало, хлопало, трещало, громыхало, лязгало, скрежетало, дребезжало-оглушительный грохот наступающей новой эры, и вдруг в этом лязге, в этом треске, в этом грохоте колокольным звоном прозвучала весть: они идут!
Клубится пыль по улице, звучит походный марш, печатают походный шаг сапоги. "Взвейся ввысь, красный орел!" Они идут! Они идут! Это вермахт входит в город! Вот здорово! Это настоящие солдаты! Впереди военный оркестр с тамбурмажором, и с литаврами, и с трубами. Никакого сравнения с чехами. Ох, приятель, как они идут! Все, как один, в ногу. А как они поют! Все вокруг звучит и грохочет в такт печатающим шаг сапогам! Вот это блеск! А чешские солдаты не пели, они едва волочили ноги по мостовой, они шли по улице, спотыкаясь, шли, опустив головы, - унылая процессия.
У них даже сапог не было, ботинки с обмотками, смешно сказать, обмотки вместо сапог, а вместо ружейных ремней - веревки, все они тащили свое оружие на веревках, презренный сброд! Зато наши - парни что надо! Наши настоящие солдаты, германские солдаты, сразу видна разница: наши в сапогах, в черных высоких сапогах, и винтовки наши несут на плече, и штыки выровнены по ниточке - ни выше, ни ниже. А что за парни идут впереди-бог ты мой-что за парни! Сильные, как дубы, могучие, как медведи! А за ними взвод саперов - маленькие ловкие ребята эти саперы: ты не гляди, что маленькие, они сущие черти, эти саперы, маленькие, зато ого! Это они провернули все дело: ведь и среди чехов были рослые парни, а бежали, спустились с гор, сдались без единого выстрела.
Эти маленькие бравые парнишки заставили их бежать. Сущие черти, замечательные парни наши освободители!
Литавры гремели, трубы кричали: "Взвейся ввысь, красный орел!" Мы выкрикивали "хайль!"
и снова "хайль!", и слезы выступали у нас на глазах, а солдаты все шли вниз по улице. И тут мы бросились к ним, к нашим освободителям. Удержать нас было невозможно, походный строй был мгновенно смят. Мы обнимали их, лепетали что-то, плакали и смеялись, кричали "хайль!" и "добро пожаловать!", мы обнимались, дети раздавали цветы, последние цветы осени: астры и поздние георгины, Цветы дождем сыпались из окон и вместе с цветами в окнах трепетали флаги, тайно сшитые флаги со свастикой. Знамена реяли и колыхались на ветру, а мы стояли на сброшенных чешских буквах, гербах и флагах, мы попирали их ногами и обнимали наших освободителей. И я помню, что был счастлив, что кричал и смеялся со всеми. Потом солдаты хотели снова построиться в колонну, чтобы идти дальше, но мы загородили им дорогу, мы несли вино и фрукты, бутерброды, и пирожные, и молоко, а солдаты не знали, как, принимая подарки, удержать винтовки на плече. Поющее, ликующее, кричащее шествие медленно двигалось по улице к рыночной площади: освободители и освобожденные. Процессию то и дело задерживали волны ликования, и она вдруг остановилась перед домом нашего скорняка, и сквозь крики "хайль!", сквозь ликование, сквозь крики и вопли пробилось сначала фырканье, а потом оглушительный хохот. Солдаты стояли перед вывеской нашего скорняка, подталкивали друг друга локтями и надрывались от смеха.
Мы тупо уставились на вывеску и хохотали вместе с ними, не понимая, над чем они смеются, пока один из солдат, задыхаясь от смеха, не выговорил с трудом:
- Это надо же! Задничек! Сейчас лопну от смеха! Посмотрите, как зовут этого парня! Задничек!
Понятно, мы поглядели и тоже схватились за животики от смеха. Задничек! Мы тысячу раз видели его вывеску, и никогда она не вызывала у нас смеха. Обычная чешская фамилия, мы эту фамилию слышали и читали сотни раз, и никогда она не казалась нам смешной, но солдаты сразу увидели: Зад-ничек. Где только были наши глаза! Мы тряслись от смеха, а Карли сделал непристойный жест.
Антон Задничек, наш скорняк, со слезами ярости и стыда на глазах уверял, что он не отвечает за свою фамилию, что он никакой не чех, а немец, настоящий немец, что в его семье с незапамятных времен не было ни одного чеха и что завтра, нет, даже сегодня, если только можно, он переменит свою фамилию на Попман, или еще лучше на Попенман, или на Папенман, это будет настоящая немецкая фамилия. Солдаты весело похлопывали скорняка по плечу и говорили: да, он должен это сделать, ведь теперь-то они его освободили. Над горами шумели самолеты. Скорняк вытер носовым платком глаза и сказал, что все еще никак не может поверить, что он теперь действительно свободен и что чехи больше никогда не придут. Я тоже никак не мог в это поверить. Солдаты говорили, что мы можем быть спокойны, они нас освободили и никогда больше чехи не вернутся.
Потом походная колонна снова построилась, зазвенели колокольчики, ударили литавры, закричали трубы, и солдаты замаршировали по рыночной площади, печатали шаг сапоги, все винтовки, как одна, смотрели вверх, и солдаты прошли по рыночной площади, а оттуда разошлись по квартирам. Нам достался обер-фельдфебель. Я освободил ему свою комнату и соорудил себе постель на чердаке, а отец принес из погреба бережно хранившуюся бутылку старого штейнвейна. Она пролежала там двадцать лет, покрылась пылью и паутиной, но сегодня настал ее час: через двадцать лет пришла свобода!
Свобода пришла, она спустилась с гор с развевающимися волосами, в красных сапогах, с голыми икрами, и ее рот дышал кюммелем и шнапсом.