66474.fb2
Но я опять не угадываю - поздними визитерами оказываются Буйницкий и Петрович.
- О, кого я вижу! - радостно шумит органист. - Милости прошу к нашему шалашу. Присаживайтесь.
- Да, да, присаживайтесь, - бормочет ксендз и покорно подчиняется органисту, который требует рюмки для новых участников этой тайной вечери.
- Э-э-э, пан ксендз, - мямлит Буйницкий, - видите ли, он хочет уехать...
Петров виновато опускает глаза:
- Да, Адам Михайлович. Вы уже не обижайтесь, извините, но я вынужден отказаться. Не смогу. Мне и в костел как-то боязно будет входить.
- Вы что, так суеверны? - спрашивает ксендз. - Впрочем, как вам угодно. Мы вам должны за работу. Завтра рассчитаемся. Вас это устроит?
- Ничего не надо, - отказывается художник. - Сделал я немного, можно сказать, ничего...
- Правильно, - ободряет его органист и поворачивается к ксендзу. Оштрафуют нас за эти росписи, чует мое сердце.
- Я хочу вам сказать, - говорю я художнику, - что вам не следует покидать городок без разрешения следователя.
- Я понимаю, я понимаю, - поспешно заверяет Петров.
С Буйницким у меня сразу возникает недоразумение. Лицо его мне знакомо, хотя никогда прежде я Буйницкого не встречал. Но раз мне знакомо его лицо, думаю я, значит, все-таки мы где-то как-то соприкасались. По моим делам он не проходил, в этом отношении память меня не подводит. Ну, а где еще мы могли встретиться и войти в контакт? В поезде? В уличной толчее? Волосы он зачесывает назад, две большие залысины доходят почти до макушки, лоб высокий, и сам он высокий и худой, лицо умное, на нем лежит отчетливая печать старого страдания; на органиста поглядывает с предубеждением; глаза серые, нос хрящеватый, кадык выдается заметно. Нет, кажется, я Буйницкого не встречал. Мысленно я причесываю его то под "бокс", то наделяю кудрями, даю шапку-ушанку, армейскую пилотку, превращаю из шатена в блондина, а затем в брюнета и меняю на нем несколько нарядов - ничего это мне не дает. Такой тип лица, думаю я, региональный тип, таких лиц много, особенно на Новогрудчине.
- Станислав Антонович, - обращаюсь я к Буйницкому. - Вы сообщили следователю о неизвестном, который заходил в костел незадолго до прихода экскурсии. Не вспомните ли вы его приметы подробнее?
- Особенных примет я не заметил, - говорит Буйницкий. - Это так произошло. Я услыхал шаги, обернулся и увидел мужчину примерно моих лет, роста он на полголовы ниже меня, плотный такой, одет был в синий, темно-синий, костюм, кортовый, сапоги начищенные были, фуражку держал в руке, волосы седоватые, пострижены коротко, ну, еще вот что, небрит был, а костюм новый.
- Может, крестьянин, - подсказывает ксендз.
- Нет, не похож на крестьянина. Я еще нарочно мимо прошел, думая, что обратится. Я вышел во двор, поговорил с Жолтаком. Больше его не видел.
Внимательно слушая сакристиана, я наблюдаю за Серым, который вернулся из изгнания и прямехонько идет к ксендзу. Ну, будет порка, думаю я. Ксендз, однако, совершенно презрев свои обещания, берет кота на колени и начинает ласкать. О чем же это, Адам Михайлович, задумались, думаю я.
- Вот найдете вы убийцу, - включается в разговор художник, - его расстреляют?
- Если суд решит.
У всех просыпается мазохистское любопытство - как, как это происходит?
Я говорю, что процедура мне неизвестна, не интересовался - что в этом интересного?..
- Да, ничего хорошего в казнях нет, - вздыхает ксендз.
Я констатирую, что Буйницкий, понюхав вино, испить его не решается. Вроде бы ему и хочется выпить - и колется, и он себе говорит: "Нет, нет, мне нельзя". В разговоре он не участвует, даже не слушает, что говорят; как и ксендз, он погружен в свои мысли. О чем оба они думают, я понять не могу. Также мне неясно, зачем он здесь появился, приведя с собой художника. Расстроить ксендза сообщением об отъезде Петрова он успел бы и утром. Дело неспешное. Поскучать возле ксендза? Поговорить с ним?
Беседа о казни и мысли об осуществляющем ее палаче вызвали минутное затишье за столом, и я считаю, что мне пора удалиться, о чем и говорю ксендзу.
- Пойду и я, - поднимается Буйницкий, - мне на дежурство заступать.
Художник и органист, зачарованные недопитой бутылкой, от стола не отрываются. Ксендз посылает сакристиану умоляющие взгляды, однако добрый и чувствительный Буйницкий их не замечает. Он будто бы и доволен, что выпивохи остаются. Такого поворота я не ожидал, он удивляет меня явной несообразностью. Сакристиан пришел с художником, уходит со мной, отчужденно просидев за столом десять минут. Чует мое сердце, как выражается органист, что Буйницкий поступает так неспроста, он нарочно выходит со мной; мне кажется, что он хочет со мною поговорить. Поэтому и я не отзываюсь на молчаливую просьбу ксендза Вериго уйти вчетвером.
Ксендз встает нас проводить, тут органист, очнувшись, кричит: "До свидания, до свидания!" - и запевает "Гаудеамус".
- Господи! - шепчет ксендз.
- Господи! - повторяет Буйницкий.
- Уведите их, пан сакристиан, - просит ксендз.
- Они сейчас уйдут сами, - отвечает Буйницкий.
На мой взгляд, уйдут они очень не скоро. Пан Луцевич пропел печальную фразу "нас поглотит земля", за чем последовали чоканье и пожелания взаимного здоровья.
- О! - вздыхает ксендз.
- Доброй ночи, пан Вериго, - говорит Буйницкий.
- Да, да, - безнадежно соглашается ксендз.
Мы с Буйницким выходим на улицу.
- Вы думаете, ксендз прикажет им уйти? - спрашивает сакристиан. Постесняется.
- Почему же вы их не увели?
- Пьяный, что малый, - некстати отвечает Буйницкий. - Привяжутся, а мне дежурить.
Я жду, что он скажет что-либо поинтереснее, но он молчит, и я причисляю его появление у ксендза к загадкам, которые необходимо разгадать.
ПОЛНОЧЬ
Я возвращаюсь в гостиницу в хорошем настроении. Первый день следствия близится к концу, все идет как по маслу - кто убил, неизвестно, кого убили и почему, тоже неизвестно, подозреваемые лица исчисляются магическим числом семь: ксендз, директор музея, органист, художник, сакристиан и двое в сапогах - дворник Жолтак и еще Некто. Можно причислить сюда и костельную уборщицу пани Анелю. Но тогда число возрастет до восьми и утратит свою магическую привлекательность. Поскольку ксендз зафиксировал в своем диариуше, что пани Анеля покинула костел еще при жизни неизвестного, я пока что оставляю ее в стороне. Беседа с ней - дело завтрашнего дня. Кроме того, я участвовал в беседе, окончившейся согласно обычаям нашего края песнями, познакомился с большинством свидетелей, был угощен натуральной настойкой, заподозрил ксендза в графомании, органиста - в тщеславии, сакристиана тоже заподозрил, хотя и не знаю в чем. Так что, "все хорошо", как некогда пел Утесов. Я, разумеется, не пою, я не органист, я только думаю про себя, что все хорошо, по крайней мере, есть над чем подумать.
В номере я нахожу Локтева. Оказывается, он ждет меня уже полчаса и уже волнуется, жив ли я и здоров. Вид у него понурый, на лице гримаса неудовольствия, некоей даже обиды, из чего я заключаю, что от Жолтака и Белова он удовлетворения не получил. Да и получить не мог - он молодой, ему результаты нужны. Ему кажется, когда найдем убийцу, тогда и праздник настанет. А само следствие, поиск, парение в воздухе, как у орла, который следит добычу, - это ему пока непонятно. Он еще "пинчер" - кинуться на преступника и вцепиться, потом на следующего и так далее, а там - ура! чистота среди людей. А меж тем я его учил, что нельзя так заблуждаться, поскольку преступность, увы, в обозримое время неискоренима. Девять процентов населения в любом городе или селе рождаются с патологией психики. Из них рекрутируются гении, всевозможные чудаки и, к сожалению, криминальные элементы. Прав оказался профессор Ламброзо в своем споре с утопистами, а ведь сколько ушатов грязи было вылито на его имя за теорию о прирожденных преступниках. Конечно, думать, что некоторых из них в данную минуту папы и мамы катают в колясочках, не очень приятно, но можно б утешиться тем, что хоть в детские свои годы они доставляют радость...
- Чего это ты, Саша, кислый? - спрашиваю я. - Как время провел?
- Попусту, - отвечает Локтев. - Пришел к Белову. Стучу. Открывает пацан. "Папа дома?" - "Сейчас вернется. А вы кто?" Объясняю. "Можете подождать", - говорит. Сажусь, жду. Десять минут. Двадцать. Приносит "Науку и жизнь". "Вот практикум психологический, разгадайте". Разгадал. Еще полчаса к черту. "Куда же папа ушел?" - "Ой, - кричит, - забыл. На рыбалку. Извините". Ах ты, думаю, сопляк. Пошел к Жолтаку. Этот дома сидит, в окнах свет, дверь закрыта. Стучу - ни слуху ни духу. Стучу в окно - к окну подошел. "Кто вы такой?" - спрашивает. "Милиция". - "Документ ваш покажите", - куражится. Показываю. "К стеклу его приложите", - с издевкой такой, вдруг, мол, фальшивый. Приложил. Читал, читал, думаю, не откроет, повестку, скажет, пришлите. Запоры открыл, крючки откинул - впустил. "По какому, извините, делу?" - "По делу убийства в костеле". - "Я, - говорит, к убийству никакого отношения не имею. Я и узнал про это убийство днем. Соседка сказала. Жолтак, говорит, в костеле человека убили, пошли скорей. Как, говорю, в костеле? Не может быть. Господи, врешь". И пошел, и пошел, да все около. Ничего не видел, не слышал, скамейку, строгал, кто мимо ходил - не смотрел: ходят люди - значит, надо им ходить. В костел заглянул на минуту, а почему на минуту - потому что в рабочем был костюме - неприлично, значит. Знает что-то, прикидывается дураковатым. Ведь что стал говорить: "Чем Жолтак виноват? В тюрьме сидел? Так сама же милиция и посадила. А теперь Жолтак помогай". А я, Виктор Николаевич, о помощи и слова не сказал. "И рад бы содействовать, - злорадно так улыбается, - да не знаю, кто там кого убил. А что Жолтак в тюрьме сидел, так тут таких, что сидели, двадцать пять, а то и больше процентов".
- Культурно расстались? - спрашиваю я.
- Виктор Николаевич! - обижается Локтев. - Что за вопрос?
- Ну и хорошо, - говорю я. - Журнал прочитал, с Жолтаком познакомился. Как он живет?
- Простенько. Кровать, стол, шкафчик, половичок. Он, кстати, ужинал, когда я пришел. Чесноком от него несло ужасно.