66474.fb2
- Вот именно, - безрадостно соглашаюсь я. - Антиподы.
Плюс и минус, думаю я, по внешним статьям. Что же их притянуло? Какое общее дело? Тот сюда приехал, а не этот туда, и сначала к Фадею Петровичу пошел, а в костел вторым делом. Где же он ночь ночевал? Ну, это просто. Итак, он сюда приехал.
У лодочника его видели в начале восьмого; выходит, в костел мог прежде зайти или закрыт был костел. Когда же он приехал?
На столе администратора досадливо звонит телефон, Локтев снимает трубку, лениво говорит: "Алло" - и неожиданно преображается: "Вас просят".
- Кто?
- Максимов.
- Слушаю, - говорю я и быстро прикидываю, что там могло произойти экстренного.
- Иксанов? Это Максимов говорит. Товарищ майор, слышите меня? Приезжайте. Жолтак повесился...
ДЕНЬ
На потертом половике лежит опрокинутая последним движением табуретка, а над ней висит Жолтак. Смерть наступила давно, часа в два ночи, то есть через три часа после беседы с Локтевым.
- Кто его обнаружил?
- Опять ксендз.
- С чего это он покойников постоянно обнаруживает?
- Бог его знает! - говорит Максимов.
Зачем, думаю я, ему было вешаться? Дворник, рядовой дворник, а дворники подобным образом с метлой не расстаются. Я обвожу взглядом комнату, надеясь увидеть предсмертное письмо.
- Ничего не трогали?
- Мы - нет, - говорит Максимов, - но до нас здесь пол-улицы побывало.
Ну и что, думаю я, была бы записка, никто бы ее на память не забрал. Но уход в лучший мир без прощального слова, без глотка водки уже как-то не в ладу с нашими обычаями. Покрепче его люди, думаю я, не удерживались объяснить причины такого решения. Правда, вчера он хотел исповедаться, но в десять часов чеснок ел с картошкой, это в последний-то раз! Потом к нему пришел Локтев, и он чего-то темнил и дурака валял, однако для самоубийцы слишком уж умеренно и благопристойно. А через три часа привязывает веревку к крюку для подвесной лампы, становится на табурет и набрасывает петлю на шею. Этого не может быть, говорю я себе, потому что этого не может быть никогда. Положим, думаю я, ему надоело подметать улицы, он возжелал вечного покоя, но момент самоубийства с определенной точки зрения торжественный, символичный, он исполнен важности и особого смысла - обычно люди стараются одеться поприличнее, сделать распоряжения, высказать последнее желание, пусть скромное, хотя бы о месте захоронения и тому подобное. А на Жолтаке рабочий костюм, старые кирзовые сапоги, рыжие, протертые до дыр. Откуда такое небрежение к смерти у человека, который днем постеснялся в костеле задержаться из-за этого самого костюма.
Интересно его гардероб посмотреть. Может быть, был беден, как церковная мышь, все свое носил с собой.
- Саша, открой-ка шкаф. Глянь-ка.
Пальто зимнее, синее, воротник каракулевый, искусственный; пальто демисезонное, серое, потертое; три платья, но это, верно, от матушки остались; пиджак коричневый, нет, костюм - брюки на гвоздике висят полушерстяной, малоношеный, чистый... мог надеть, не надел... брюки черные, хлопчатобумажные, новые; рубаха серая, сатиновая, старая; рубаха желтая, шелковая, малоношеная; туфли черные, размер сорок второй, цена тринадцать рублей, новые совершенно... мог же приодеться... ну, да мало ли что забыл; положим, забыл от волнения.
Тихий, маленький человек, набожный дворник, икона, вон, висит, ее не постеснялся, и такой сюрприз - бурление страстей, спринтерская скорость, рассеянность профессора - скок на табурет, и до свидания. Даже "до свидания" никому не сказал. Вот я, если бы я решил покончить с собой тем же способом; какой избрал он, что бы я сделал? Написал бы письмо: "В моей смерти прошу никого не винить, хотя частично в ней виноваты такие-то". И так далее. Сжег бы письма, это обязательно. Прибрал в комнате, чтобы не сказали: "Экое развел свинство". А может быть, и не стал бы прибирать, чтобы лучше запомниться. В отличие от него выпил бы медленными глотками стаканчик, вспоминая детство, юность, удачи, а потом неудачи, доказывая себе, что скоро почувствую себя более счастливым, чем сейчас. Подведя черту, я становлюсь на стул, привязываю веревку к газовой трубе, налагаю на себя петлю и, почувствовав ее змеиное объятие, говорю: "Нет, еще не пора!" Положим, однако, решился, прошептал человечеству: "Прощайте!" - и соступил во мглу. Проходит какой-то срок, меня ищут, ломают двери, набиваются все мои знакомые, мастера, суперкласс розыска и не верят своим глазам. Не может быть, восклицают они, так же, как и я в эту минуту, и ищут доказательства. Вот мое письмо, графологический анализ подтверждает, что оно мое, вот отпечатки пальцев на бутылке, стакане, газовой трубе, стуле дактилоскопический анализ и это подтверждает, вот опросы сотрудников - да, был какой-то чумной, заговаривался, таинственно улыбался, обещал чем-то удивить, работу забросил... И так далее.
Прибывают эксперты, не воображаемые, а по вызову, и начинается обычный, скрупулезный осмотр места происшествия. Осмотр одежды, осмотр тела, снятие отпечатков. На крюке и табуретке следов пальцев нет, чисты. Время смерти - между половиной третьего и тремя. Я мало ошибся. В сундуке под барахлом сберкнижка, на счету двести десять рублей сорок пять копеек. Никому не завещана. Медицинский эксперт тянет меня в сени и шепчет, чтобы не слышали понятые, что следы удушения дают повод думать об инсценировке самоубийства. Теперь понятно, почему не завещана. Убийство - продуманное, жестокое, работал профессионал, улик не оставил.
Улик нет, но он должен иметь алиби, думаю я. Любопытно, как он представил свое алиби.
Живет Буйницкий недалеко, на соседней улице, но я иду долго, не спешу, соображаю, какие можно будет привлечь доказательства, уличающие его во лжи. Он скажет: "Я дежурил. В два часа обошел территорию, проверил, все ли в порядке, все ли на месте, не забрались ли в цеха разбойники полакомиться маслом. Во время обхода никаких следов воровства не заметил, никто из живых людей мне не встретился". Что возразить? Обход территории продиктован служебным долгом. Если в ночь дежурства хищения ценностей не произошло, служба исполнена безупречно. Потому и порядок, что охранял активно. В заборе, верно, есть дыра. Путь туда, путь обратно по темным улицам. Хватятся Жолтака днем. И кто хватится? Если бы не ксендз - зачем он его искал? странно! - черт знает, сколько бы провисел. А хватятся - так первые, главные, минуты следствия пройдут в недоумении: повесился? Доказывайте! Кто-то слышал звук моих шагов? Кто-то видел мою тень в тени деревьев? И зачем мне его убивать? Двадцать пять лет не убивал и вдруг - здравствуйте! - повесил.
С ворохом таких мыслей в голове я открываю калитку во двор Буйницких. Слева, перед окнами, маленький цветничок, справа аккуратненький огородик, зелень, кусты крыжовника и смородины, прошлогодний урожай ее я пробовал вчера у ксендза. Хозяева дома, я знакомлюсь с паней Анелей, как называет ее ксендз, высокой, под стать мужу, но засушенной горем женщиной; сердобольное лицо Анелии Буйницкой не увязывается с моими представлениями о ее муже, хотя и он никак не похож на монстра, глаза у него сострадательные, лицо доброе, отпечатка злой решимости или опыта жестокости в чертах лица не видно, если, конечно, для встречи со мной он не использует маску. Домик небольшой, разделен фанерными перегородками на залу, спаленку и кухню. Меня приглашают в залу - опрятную, чистенькую, но какую-то вконец нежилую.
Я говорю, что Жолтак покончил жизнь самоубийством и в связи с этим меня интересует, не встречали ли они его вечером, может быть, он говорил что-либо такое, что прольет свет на причины его трагического поступка.
Супруги отвечают, что о самоубийстве Жолтака им известно - рассказал ксендз Вериго. Более того, не поверив ксендзу, то есть поверив, конечно, но чтобы осознать, убедиться, что такое ужасное дело действительно случилось, они побежали в дом Жолтака и увидели бедного старика в петле.
Наверное, мчались как ветер, думаю я, посмотреть правдоподобие и потоптаться на случай, если привезут розыскного пса. Слушая их, я оглядываю комнату и нахожу то, что придает ей нежилой вид. Между окнами стоит этажерка с детскими игрушками и книжками, а над нею в раме собраны фотографии - одна девочка, вторая девочка, две сестрички вместе, девочки у калитки, на крылечке, на руках у мамы, на коленях у папы, и последний снимок - на кладбище.
- Я не понимаю, я не понимаю, - жалостливо приговаривает Буйницкая. Зачем он это сделал?
- Если бы не увидел своими глазами, - говорит Буйницкий, - ни за что на свете не поверил бы. У него не было причин.
Разумеется, мысленно соглашаюсь я. К нему и мысли такие не приходили. Разумеется, не поверил бы, если бы не сделал это своими руками.
Я спрашиваю, когда Буйницкий заступил на дежурство и не имело ли оно происшествий.
- Нет, происшествий никаких не случилось, - говорит Буйницкий. (Так я и думал, полный порядок.) - В сторожку пришел к двенадцати, вот как с вами расстались. В половине первого Настя пришла - "Сельхозтехнику" караулит, через дорогу это. Она каждую ночь у нас сидит - одна боится.
- А когда ушла Настя?
- Часов, может, в пять. Светло уже было.
- Так она свою технику без присмотра оставила?
- А кому она нужна?
- Всю ночь в сторожке и провела?
- Да, проговорили.
- Из сторожки не выходили? - спрашиваю я в лоб.
- Нет, - говорит Буйницкий. - Чего выходить? Цех закрыт, машины под окном, тихо было.
- Ага! Ага! - киваю я головой, совсем как фарфоровый болванчик. Если он говорит правду, то все мои построения глупость и ерунда.
- Извините, - вдруг озабоченно говорит Буйницкий. - Вот вы задаете такие вопросы, они, как бы это сказать, странные. - В глазах сакристиана появляется волнение, какой-то страх, что-то мучительное. - Создается впечатление, что вы проверяете, не мог ли я ночью быть один, и, видимо, это как-то связано со смертью Жолтака. Скажите, он правда покончил с собой?
Ну и простодушие. Кандид. Не все ли вам равно, гражданин Буйницкий?
- Да, - говорю я, - он совершил самоубийство. Но наш долг узнать причины. Может быть, кто-то его обидел, оскорбил, ранил душу. Человек расстроился, и случайное слово стало роковым. Тем более, говорят, нрав у него был невеселый.
- Тоскливый, тоскливый, - жалостливо подтверждает Буйницкая. - Деньги собирал на телевизор. Конечно, что хорошего жить одному.
- Кто мог знать, что он носит в душе, - вторит жене сакристиан.
Ничего особенного он на душе не носил, думаю я. Телевизор хотел купить, наслаждаться досугом. Ну, там какие-нибудь сожаления о прошлом, несерьезные, надо полагать. Терзаниями совести не увлекался, обстоятельства ругал, милицию. Словом, адаптировался.