66531.fb2
За советским поражением в Афганистане последовало прискорбное американское пренебрежение в отношении будущего этой страны, симптом более широкого безразличия к региону, который в течение десятилетия остается «глобальными Балканами» Америки, — огромная территория, простирающаяся от Суэца до Синьцзяна в Китае, раздираемая внутренними конфликтами и являющаяся зоной иностранного вторжения. Иран упорно стоит на позиции своей фундаменталистской враждебности к Америке и представляет потенциальную региональную проблему, но его способность создать серьезную угрозу была подорвана длившейся почти десятилетие войной, развязанной Ираком. Среди иранской интеллигенции и молодежи имеют место проявления оппозиции религиозному экстремизму, дающие надежду на постепенную эволюцию в сторону более умеренного курса.
Исчезновение Советского Союза наиболее сильно отразилось на положении арабских стран, в особенности на положении Ирака и Сирии, которые опирались на советскую военную помощь и политическую поддержку в их враждебных действиях против Израиля. Лишившись своего стратегического покровителя, непримиримые арабские государства теперь пребывают в состоянии стратегической растерянности. Разумность игры Анвара Садата на условиях, предложенных Америкой, начатой Никсоном и доведенной до конца Картером, казалась признанной, и этот урок не прошел даром даже для Организации освобождения Палестины с ее ошибочной стратегией и близорукой тактической линией. Впервые за все время, прошедшее с момента посредничества Картера в Кэмп-Дэвиде в 1978 году, перспектива мира на Ближнем Востоке перестала быть миражом.
И наконец, в непосредственной близости от отчего дома кастровская Куба стала теперь стратегически изолированным аванпостом. Не являясь больше трамплином для революции на континенте, перестав быть наглядным свидетельством глубокого проникновения Советского Союза в сферу влияния США и даже утратив значение базы для более скромных региональных устремлений в Центральной Америке, кубинский режим теперь лишен своего главного союзника, своего спонсора, поставщика вооружений и субсидий. Кастро счел зачарованность Китая использованием прибыли в качестве стимула экономического развития идеологически подозрительной, и распад Советского Союза, казалось, подтвердил его страхи, что либерализация была крайне заразной инфекцией, которая должна быть подавлена в самом начале. Поскольку кастровская Куба больше не выглядит будущим латиноамериканской политики, самосохранение диктует самоизоляцию.
Окончание холодной войны изменило также представление о глобальной безопасности. По мере того как вероятность ядерной войны между двумя сверхдержавами быстро шла на спад, проблема распространения ядерного оружия стала по-новому настоятельной, и международная договоренность относительно того, каким путем остановить его, по-видимому, стала более достижимой. В то время ни Северная Корея, ни Иран еще не выглядели претендентами на обладание ядерным оружием, которыми они стали позднее. Но отказ Индии от нераспространения был более чем подозрительным, и его заразительное влияние на Пакистан было вполне очевидным. Тайное приобретение Израиля также вряд ли было секретом. Тщательно отслеживались и постоянные усилия, предпринимаемые Южной Африкой. Проблема явно становилась все более значительной.
Необходимость сохранения мира в странах и регионах, неспособных сделать это собственными политическими усилиями или подвергнувшихся сильным разрушительным воздействиям извне, стала еще одной трудной проблемой. В течение холодной войны любая реакция на возникшую гражданскую войну неизбежно становилась расширением конфликта сверхдержав, и это само по себе оказывало сдерживающее влияние на развитие ситуации. После холодной войны коллективные усилия по поддержанию мира осуществлялись как законные и практикуемые действия, предпринимаемые на региональной или международной основе. Но возникали бесконечные вопросы относительно обязательств участников операций по сохранению мира, распределения полномочий и того, за кем остается политическое руководство.
И наконец, не менее важным было то, что так называемый «третий мир» вследствие исчезновения «второго мира» утратил свою политическую роль. «Третий мир», который часто называют блоком неприсоединившихся стран, также потерял стратегическое значение потому, что само понятие «неприсоединение» потеряло смысл после того, как не стало Советского Союза. Но его огромные социальные и экономические трудности все увеличивались, становясь проблемами глобальной политики, часто из-за нарастающего нетерпения его многочисленного и политически все более пробуждающегося населения. В то же время возрастающее политическое значение нескольких ключевых развивающихся государств, прежде всего Индии, Бразилии и Нигерии, означало, что центральные политические, экономические, финансовые и социальные проблемы более бедной части человечества становятся все более важной глобальной проблемой.
Сразу по окончании холодной войны еще не было ясно, что нас ожидает. Закончилась ли эра революций? Настал ли вечный мир вместо холодной войны? Стала ли триумфальная победа американской демократии в ее длительной борьбе с советским тоталитаризмом свидетельством возникновения всеобщего демократического сообщества? Или появляются новые угрозы? Какое понятие могло бы определить смысл и суть этого времени и придать целеустремленность новому глобальному статусу Америки? В самом деле, в чем же должна заключаться ее глобальная роль?
Эти вопросы не встали со всей определенностью, по крайней мере сразу, как последствия появления Америки в качестве мировой сверхдержавы. Коронация Америки глобальным лидером стала ситуационным фактом, а не глобальным миропомазанием. Но необходимость политически ориентированной интерпретации новой эры, безусловно, возникла, даже если она еще и не была осознана на общественном уровне из-за туманной неясности, окружающей Америку, оказавшуюся на столь высокой глобальной вершине рода человеческого. Ответы на все вопросы не могли быть получены сразу.
Карл Маркс однажды заметил, что сознание обычно отстает от реальности. Другими словами, понимание сути социально-политических изменений наступает после того, как они произошли, а не предшествует им и даже не сопровождает их. Так и случилось с новыми историческими дилеммами, вставшими перед Америкой. Появилась настоятельная потребность в ясной перспективе, которая могла бы заменить теперь уже устаревшие формулы, определявшие поведение Америки на мировой арене в течение десятилетий холодной войны. Учитывая ограниченность человеческих возможностей осознавать сложный комплекс реальностей и угадывать направление развития, потребовалось около десятилетия, чтобы перспектива могла быть ясно очерчена и были найдены ее приверженцы.
Вначале были лишь короткие формальные рассуждения о новой глобальной ситуации и возможностях, которые она заключает, и все ограничивалось туманным, но позитивно звучащим лозунгом «новый мировой порядок». Его преимущество было в том, что он означал многое для многих. Для тех, кто стоит за традиционные ценности, «новый порядок» предполагает стабильность и преемственность, а для реформаторов прилагательное «новый» означало пересмотр приоритетов; для идейно убежденных интернационалистов ударение на слове «мировой» звучало как отрадное известие о том, что теперь путеводной звездой становится всеобщность. Однако американская администрация, выдвинувшая этот лозунг, была переизбрана прежде, чем его значение могло быть полностью осознано, а приход к власти новой администрации совпал с появлением более четко сформулированных и целенаправленно продуманных альтернатив.
После этого недолгого интеллектуального замешательства появились две все более несовместимые версии прошлого и видения будущего глобального устройства, доминирующие в американском представлении. Их не следует считать идеологическими системами в том виде, в котором они существовали в течение двадцатого столетия. В них не было доктринерской сути, и они не были формально провозглашены как непогрешимые и основополагающие документы или маленькие красные книжечки-цитатники. В отличие от жестких тоталитарных предшественников они были смесью мнений, верований, лозунгов и излюбленных изречений. Каждая точка зрения отражала предрасположение и создавала рамки для сравнительно гибких формулировок, основанных на широко разделяемых убеждениях, изложенных в самом общем виде, извлеченных из истории, или социальной науки, или даже религии. Их склонность к догматизму смягчалась прагматическими традициями американской политической жизни.
Первая из этих двух организующих мировую систему версий лучше всего может быть охарактеризована одним словом, тесно связанным с самим предметом: глобализация. Название второй вытекает из источника ее доктринерского содержания — неоконсерватизм. Обе идеи претендовали на выражение внутреннего содержания истории. Первая, лишенная интеллектуального изящества своего противника и не пропагандируемая столь рьяно, происходила из нескольких источников вдохновения. Ее сторонники сконцентрировались на общем значении технологии, коммуникационных систем и торговли, а также финансовых потоков, из анализа которых они извлекали уроки, имеющие значение для положения и роли Америки в мире. Два слова лучше всего передают смысл этой версии: взаимозависимость и соединенность.
Глобализация была во всем мире интригующим, сверхмодным и привлекательным словом. Она подразумевала прогресс или процесс, противоположный статичности, и к тому же процесс, который считался неизбежным. Таким образом, она органично соединяла объективный детерминизм с субъективной способностью принимать решение. Утверждение, что взаимозависимость была новой реальностью международной жизни, в свою очередь, утверждало глобализацию как легитимную политику нового века. Американские представления о глобализации предполагали инновацию, движущую силу истории, конструктивное использование возможностей, а также соединение американских национальных интересов с глобальными. Поэтому глобализация была подходящей доктриной (и прекрасным источником лозунгов) для победителя в только что закончившейся холодной войне.
Поскольку глобализация предполагала американское лидерство, Америка не выдвигала его настойчиво. Но по своему определению глобализация подразумевала какой-то главный источник, отправное начало, стимулирующее и генерирующее движение, и Америка — хотя и не названная прямо — была единственным наиболее вероятным кандидатом. Глобализация также не имела сходства с мертвой коммунистической доктриной с ее установленным центром мировой революции, являющимся непогрешимым источником доктринерской правды в мире, обреченном на классовую борьбу. Глобализация лишь намекала на то, что Америке предназначено быть источником энергии и центром, стимулирующим мировой процесс, который является подлинно интерактивным и в любом случае спонтанным в самой своей основе. Включаясь в глобализацию, Америка отождествляла бы себя с тенденцией исторического развития, всеобщей по своему охвату, никого не исключающей, не устанавливающей какие бы то ни было лимиты на потенциальные выгоды.
Конечно, где-то какие-то группы были бы отодвинуты, чьи-то узкие интересы могли бы пострадать, и болезненные изменения в структуре занятости и производства могли бы иметь место. Но для энтузиастов новой эры эти болезненные ограничения были проходящей фазой, исправляемой почти автоматически саморегулированием. Глобализация виделась как путь к всеобщему равновесию, перераспределяя для многих выгоды и компенсируя первоначальные трудности немногих. А Америка как передовой отряд глобализации осуществляла бы свое глобальное лидерство, усиленная материально и одновременно получая моральную поддержку.
Глобализация обладала еще одним преимуществом: она обещала быть обнадеживающе оптимистичной. После тревог холодной войны и неуверенностей, вызванных ее последствиями, глобализация выглядела жизнерадостной и вселяла уверенный оптимизм в благотворное воздействие динамической взаимозависимости. С энтузиазмом воспринятая президентом Клинтоном, она давала надежду в мире растущей взаимозависимости, идущему по пути многосторонней кооперации «в будущее». Ее наиболее пылкие адвокаты даже объясняли развал Советского Союза не столько последствиями сталинских преступлений пли результатом сопротивления антикоммунистических сил, сколько неудачей советских попыток эффективно ответить на экономические и технологические требования нового времени.
И наконец, немаловажно и то, что глобализация находила готовую и мощную поддержку не только среди деловой элиты Америки, но и в мире многонациональных корпораций, который ширился и рос в ущербные десятилетия холодной войны. Фактически значительная часть этой элиты, озабоченная направлением и постоянством быстро усиливавшейся в мире социальной и экономической нестабильности, возлагала большие надежды на то, что единственная оставшаяся сверхдержава воспримет глобализацию почти как мантру.
Глобализация не сразу стала доминирующим фактором в американском видении мира. Она ускорялась за счет расширения своего пространства, став привычным словечком среди знатоков международных дел, воспринятая бесчисленными частными и государственными организациями, постепенно становясь любимой политической концепцией верящего в свое историческое предназначение американского президента. С этого времени идея многосторонней кооперации опиралась не столько на угрозы международной безопасности, сколько на благостные обещания глобальной взаимозависимости.
Уделив сначала внимание только экономической перспективе, сторонники глобализации быстро поняли, что ее привлекательность может быть значительно усилена за счет политической составляющей, и тогда в качестве дополнительного довода в пользу глобализации было выдвинуто мнение, что она непременно приведет к усилению демократии. В результате глобализация стала логическим доводом, особенно полезным, когда критики доктрины стали утверждать, что она служит средством оправдания максимизации прибыли и инструментом инвестиционной политики в отношении экономически успешных стран с деспотическими режимами. Кровавая бойня на площади Тяньаньмэнь в 1989 году вызвала резкую критику со стороны правозащитников, заявлявших, что энтузиасты глобализации безразличны к правам человека.
Интеллектуальную родословную глобализации нельзя свести лишь к какой-то конкретной и общепризнанной интеллектуальной классике и, конечно, к какому-либо единственному догматическому источнику. Она завоевала признание в большей степени благодаря пропаганде средствами массовой информации, лозунгам, газетным передовицам, международным конференциям и встречам и изданию книг, предназначенных для общего чтения.
Наиболее заметными были публиковавшиеся в «Нью-Йорк таймс» статьи журналиста Томаса Фридмана: «The Lexus and Olive Tree: Understanding Globalization» (2000), за которыми последовала известная публикация Бенджамина Барбера «Jihad vs. McWorld: How the Planet Is Both Falling Apart and Coming Together and What This Means for Democracy» (1995). После этого появились более академические работы Джозефа Стиглица «Globalization and Its Discontent» (2002), Джагдиша Бхагвати «In Defense of Globalization» (2004) и еще одно весьма популярное эссе Томаса Фридмана «The World Is Flat» (2005). Таким образом, глобализация была одновременно популяризирована и получила интеллектуальное развитие, почти став доктриной.
Новая доктрина, которая расцвела при президенте Джордже У. Буше, была более сухой по своему выражению, более пессимистической по направленности и более манихейской по своему настроению. В противоположность экономическому детерминизму, почитаемому сторонниками глобализации («марксистами» в своем роде), приверженцы неоконсерватизма были более воинствующими (и таким образом, «ленинистами»). В вопросе происхождения доктрины Буш сознательно возвращался назад к феномену Рейгана и узаконивал себя ретроспективной исторической интерпретацией этого феномена, осмеянной в начале этой главы.
В течение своей политической карьеры Рональд Рейган умело и успешно использовал широко распространенное среди американцев мнение, что Америка ведет напряженную борьбу, состязаясь с советским коммунизмом. К середине 70-х годов Рейган уже воспринимался многими американцами как политик, предлагающий более решительный альтернативный курс, чем исторически пессимистическая концепция разрядки Никсона-Киссинджера. К концу десятилетия республиканцы, выбирая кандидата в президенты, отдали предпочтение Рейгану, обошедшему Джеральда Форда. В 1980 году Рейган выиграл президентские выборы, победив вторично выдвинувшего свою кандидатуру демократического президента Джимми Картера, которого сочли недостаточно сильным противником советскому вызову и репутация которого пострадала из-за унизительного захвата американских заложников в Тегеране.
Коалиция, игравшая ведущую роль в выработке общей международной позиции, получившей название доктрины Рейгана (которая имеет неоконсервативные корни), не была по своему происхождению преимущественно республиканской. Хотя Рейган и получил на выборах значительное дополнительное число голосов вследствие недовольства многих консервативных республиканцев внешней политикой Никсона-Киссинджера, а также вследствие широко распространенного недовольства итогами президентства Картера, на стратегическое содержание его новой доктрины очень сильное влияние оказали несколько представителей демократов, связанных с президентом Трумэном или с яростным антикоммунистом сенатором Генри Джексоном. Видные специалисты по внешней политике, включая Пола Нитце и Юджина Ростоу, работавшие с несколькими президентами-демократами, Ричарда Перла, близкого к сенатору Джексону, а также политические теоретики, в частности Джин Киркпатрик, образовали в конце 1970-х годов инициативную группу хорошо известных консерваторов, организовавших комитет по проблеме «Насущная угроза», выступавший за более силовой подход и выработку жесткой доктрины в отношении Советского Союза.
Распад Советского Союза, произошедший десять лет спустя, стал интеллектуальным подтверждением победоносной роли Америки не только в недавнем прошлом, но еще больше в будущем. Советское поражение должно рассматриваться впредь не как исход длительных двухпартийных усилий, а как национальное спасение, достигнутое харизматическим лидером, руководимым группой верных сторонников. Такой мистический пересмотр истории сводил весь период холодной воины к одному десятилетию. Только при Рейгане Советскому Союзу был дан настоящий отпор и восторжествовало дело прав человека. Даже Иоанн Павел II изображался новобранцем Рейгана в их тайных усилиях по ниспровержению Советского Союза.
То, что в действительности стояло за таким карикатурным изображением истории, соответствовало туманным и запуганным реалиям, с которыми столкнулась Америка после победы в холодной войне. Для того чтобы быть успешной, американская внешняя политика должна была основываться на четких моральных установках и проводиться с ясным пониманием добра и зла в таких исторических обстоятельствах, которые сами по себе были двусмысленными и не поддавались точному учету. Широкая общественность не может позволить себе пребывать в замешательстве, компромисс — это свидетельство несостоятельности агностиков, а неуверенность — интеллектуальная дисквалификация тех, кто проводит политику. Сила и ясность должны были руководить Америкой, как это и было, когда будто бы один Рейган выиграл холодную войну.
Перевод этих посылок в связанную единую доктрину требовал времени. Новое видение мира возникает постепенно, по мере приведения в соответствие с новыми обстоятельствами периода, наступившего после холодной войны усилиями более молодых членов комитета «Насущная угроза» и группы энергичных творцов политики, связанных с консервативными журналами, и политических аналитиков. Они разделяли убеждение, что вызов, исходивший от Советского Союза и коммунизма, теперь исходит от арабских государств и воинствующего ислама. Их стратегический взгляд на эти проблемы целиком совпадал с мнением израильской партии «Ликуд» и пользовался значительной поддержкой среди христианских фундаменталистов Америки. Последние образуют более широкую политическую основу для стратегических взглядов, исходящих от более элитарной первой группы.
В течение десятилетия разделяемое ими мнение о перспективе, которое характеризуется как неоконсервативное, было систематизировано, расширено и нашло выражение в сериях книг, статей, совместных публичных манифестах ряда авторов, иногда адресуемых президенту США или премьер-министру Израиля. Выражая все более критические настроения в отношении и послевоенного Атлантического союза на том основании, что европейцы изнежены и безвольны (поддаваясь влиянию Венеры, к отличие от сильных, находящихся под влиянием Марса американцев), новая доктрина призывает решительнее полагаться на американскую политическую и военную мощь. Большей частью неоконсерватизм оглашается в коротких, часто воинственных заявлениях и статьях, но одной из первых попыток развернутого изложения этой позиции стала книга, изданная Робертом Каганом и Уильямом Кристолом «Present Dangers: Crisis and Opportunity in American Foreign and Defense Policy» (2000 г.), в которой развивается содержание их статьи «Toward a Neo-Reaganite Foreign Policy», опубликованной в «Форин афферс» в 1.996 году.
Хотя эта статья и написана с пылом, свойственным истинно ворующим, то, что стали называть «неоконсервативной» доктриной, не содержит широкой картины изменений, происходивших в мире после холодной войны. В основном в ней излагается модернизированная версия империализма, не связанная прежде всего с новой глобальной реальностью и новыми социальными тенденциями. Скорее, книга отражает специфические представления неоконсерваторов о приоритетах на Ближнем Востоке. Среди страха и гнева, вызванного нападением 11 сентября, неоконсервативный выбор выражается в том, чтобы, воспользовавшись моментом, изложить лишь свои собственные проблемы.
Без 11 сентября доктрина, вероятно, по-прежнему выглядела бы малозначительным явлением, но произошедшее катастрофическое событие придало ей видимость актуальности. Вскоре представители неоконсервативного направления в администрации Буша Второго преобразовали свое мнение в официальную политическую и военную доктрину. По следам 11 сентября доктрина переместилась и в сферу внутренней политики. Интенсивно пропагандируемый страх перед терроризмом создал новую политическую культуру, в которой моральная убежденность находится на грани социальной нетерпимости, в особенности по отношению к тем, чье этническое происхождение или внешность выглядят дающими основание для подозрений. Неустанная бдительность в отношении иммигрантов или даже сбившихся с пути профессоров, особенно с проарабскими взглядами на ближневосточные дела, также отражает желание оправдать собственные тревоги. Даже гражданские права некоторые уже рассматривают как помеху эффективной национальной безопасности.
Стремясь получить более широкое общественное признание, такой альтернативный взгляд на мир, отстаиваемый неоконсерваторами как исторически оправданный новыми глобальными обстоятельствами, приобрел респектабельность благодаря непреднамеренной интеллектуальной преемственности с двумя подлинно проницательными академическими работами. Их совокупное влияние на формирование исторического восприятия сквозь туман, еще оставшийся от холодной войны, придает новому видению эпохи близкий по духу интеллектуальный контекст. Первой из этих двух была книга «Конец истории» — «The End of History and the Last Man» (1992) Фрэнсиса Фукуямы, который сначала был близок к неоконсервативным кругам, но позднее стал самым активным противником взглядов Чарлза Краутхаммера, ведущего популяризатора неоконсерватизма. Другой, еще более серьезной работой была книга «Столкновение цивилизаций и перестройка мирового порядка» — «The Clash of Civilizations and the Remaking of World Order» (1996), написанная Сэмюэлем П. Хантингтоном, который с самого начала выступал с критикой неоконсервативных рекомендаций. Каждая из этих книг содержала широкую характеристику переживаемого уникального момента истории, раскрывая его глубинную сущность и фундаментальные противоречия.
Книга Фукуямы, написанная в традиции гегельянской и марксистской диалектики, блестяще, но в отдельных местах вводя в заблуждение, показывала, что политическая эволюция человечества увенчалась победой демократии. Этот вывод, встреченный шумным одобрением, был многими истолкован как доказательство того, что демократия стала теперь неизбежной судьбой человечества. (Неоконсерваторы после 11 сентября использовали эту интерпретацию для обоснования своих активистских рекомендаций.) Возможно, только само название книги вводило в заблуждение, учитывая, что автор позднее выразил сожаление о том, что был неправильно понят, и утверждал, что его выводы относительно эволюционной модернизации были не столь далеко идущими. Но его драматическое проникновение в предполагаемую историческую неизбежность демократии служило мощным основанием для тех, кто настаивал на том, чтобы Америка всеми доступными ей средствами выступала за продвижение демократии в качестве центрального направления политики США на Ближнем Востоке. Таким образом, догматический активизм сочетался с историческим детерминизмом.
Неоконсерваторы различными путями использовали и великую цивилизационную интерпретацию Хантингтона (который, в свою очередь, обращался к «Закату Европы» Освальда Шпенглера и «Постижению истории» Арнольда Тойнби: первая была написана вскоре после Первой мировой войны, а вторая — после Второй мировой) для обоснования их представлений об экзистенциальном конфликте с исламом по проблемам основных ценностей. В этом отношении непреднамеренное политическое влияние Хантингтона было даже более сильным, чем влияние Фукуямы. Его концепция, доказанная с большой изощренностью и убедительным обоснованием, послужила предупреждающим пророчеством, чего нельзя позволить себе стать самодостаточными. Однако в течение нескольких лет, особенно после 11 сентября, «столкновение цивилизаций» стало широко признанным диагнозом глобальной реальности, которая еще совсем недавно, в 1990 году, казалась отдаленной.
Результатом стала манихейская доктрина, с которой ни один из двух исследователей не мог бы примириться: демократия, столь убедительно провозглашаемая неотвратимой целью развития человечества, вступала в экзистенциальный конфликт в вопросе основных ценностей. Но такая участь нередко постигает великие умы; в свои поздние годы Джордж Кеннан нередко жаловался на то, что его широко признанный и открывающий новый путь научный труд, обосновывающий политику сдерживания сталинистской России, был искажен теми, кто прославлял его анализ и стремился проводить его рекомендации в жизнь. Во всяком случае, понятие «демократический конец истории» как заключительный момент великой коллизии с фундаменталистским исламом стал для неоконсерваторов лучом света, пронзившим туманы после холодной войны.
Эти два явления — глобализация как поднимающаяся волна и неоконсерватизм как призыв к действию — стали доминирующими на политической сцене, оттеснив альтернативные точки зрения. Тем не менее, первоначально смятенное чувство облегчения в конце холодной войны вызвало некоторое беспокойство относительно более глубинных проблем Запада, особенно в сфере морали и культуры. Возникали вопросы о перспективной жизнеспособности западной культуры, которой, казалось, все больше не хватало морального компаса. Отсутствие этого компаса и стало для меня поводом публично поставить вопрос (это было в 1990-м, в университете в Джорджтауне на лекции, озаглавленной «Послепобедный блюз»), действительно ли поражение коммунизма означает победу демократии.
Этот вопрос сразу же возникал в связи с будущим прежних коммунистических стран Восточной Европы и крушением Советского Союза. Для восточноевропейских стран привлекательность Европы служила маяком и идеалом. Историческая и географическая близость объединенной Европы могла бы помочь преодолеть сорокалетнее подчинение коммунистической доктрине. Для России коммунистическое наследие было вдвойне тяжелым, укоренившимся более прочно и к тому же усугублявшимся имперскими традициями старой России и длительной ностальгией по их возрождению. Можно было бы полагать, что логическим курсом для Запада должно быть поэтому проведение долговременной политики, направленной на вовлечение России в более тесные отношения с Европой, но было мало признаков, что кто-либо в Вашингтоне серьезно и конструктивно думает над этим вопросом.
Терзающее Запад философское беспокойство, особенно в Америке, о настроениях, доминирующих в обществе, вызвало у меня озабоченность в связи с тем, что ни одна из двух соперничающих концепций не была в историческом плане достаточной для того вызова, перед которым оказалась Америка. Это был вызов и стратегический, и философский. К какой важнейшей цели теперь, после поражения коммунизма, должны стремиться граждане демократического Запада? Для многих представителей высшего и среднего класса ответ заключался в двух словах: гедонистский релятивизм — без глубоких убеждений, без трансцендентального сознания, с хорошей жизнью, определяемой главным образом промышленным индексом Доу Джонса и ценой бензина. Если это так, то тогда дихотомия между гедонистским релятивизмом Запада и абсолютизмом внезапно обнищавших жителей прежнего советского пространства и политически пробудившегося развивающегося мира только увеличит глобальное разделение. Ответ должен быть найден путем более глубокого морального определения мировой роли Америки. Без этого глобальное лидерство Америки было бы недостаточно легитимным.
Привлекательной моральной основой политики в конечном счете должны быть гуманитарные соображения. В этом случае права человека превращаются в глобальный приоритет. Это отвечает устремлениям политически активной массы людей. Просвещенная политика, основанная на моральной убежденности, должна также усилить способность руководства добиваться общего согласия, а не вызывать манихейское разделение. Напротив, отсутствие моральной убежденности сохраняет возможность для демагогов использовать внезапно возникающие кризисы и новые страхи. Именно опасения такого рода побудили меня написать («Вне контроля», 1993 г.), что «затруднения Америки в осуществлении эффективного глобального руководства… могут породить ситуацию, которая усилит глобальную нестабильность… и приведет к возвращению тысячелетней демагогии», и даже высказать мнение, что «фаза американского превосходства, возможно, не будет длительной, несмотря на очевидное отсутствие кандидата на ее замещение».
По существу, уже начиная с 1990 года стоял вопрос: обладает ли Америка достаточными способностями для того, чтобы осуществлять руководство миром в то время, когда политические и социальные ожидания человечества перестали быть пассивными, а сосуществование различных религий и культур происходит, как в компрессорной скороварке, под давлением, создаваемым их взаимодействием? Три следующих один за другим американских президента — Джордж Г. У. Буш, Уильям Дж. Клинтон и Джордж У. Буш имели возможность ответить на этот вопрос не в форме философской абстракции, а реальными политическими делами. Первый из этих глобальных лидеров-президентов стремился проводить традиционную политику, находясь в нетрадиционных условиях, в то время как два соперничающих взгляда на мировое устройство еще находились в стадии кристаллизации. Второй руководствовался мифологизированной версией глобализации, находясь в положении вершителя судеб человечества. Третий принял на себя военные обязательства, чтобы руководить в мире, догматически представляемом двухполюсной системой, образуемой добром и злом.
Сегодня мы вступили в эпоху, когда в основе прогресса будет лежать общечеловеческий интерес. Осознание этого требует, чтобы и мировая политика определялась в первую очередь общечеловеческими ценностями… Дальнейший мировой прогресс возможен теперь лишь через поиск консенсуса в движении к новому мировому порядку.
Началось новое партнерство стран, и мы переживаем сегодня уникальный и необычный момент истории… Из волнений этого тревожного времени… может возникнуть новый мировой порядок… в котором государства всего мира — Восток и Запад, Север и Юг — смогут процветать и жить в состоянии гармонии.
«Новый мировой порядок» стал брендом Джорджа Г. У. Буша — часто цитируемое определение его видения мира. Но эта фраза не принадлежала ему и недостаточно четко характеризовала его внешнеполитический курс. В своей речи в Конгрессе, провозглашая свою приверженность «новому мировому порядку», Буш, не давая каких-либо четких обязательств в отношении того, что он намерен делать, признался, что «разделял это мнение с президентом Горбачевым», когда они «встречались несколько недель назад». Но Горбачев использовал эту фразу задолго до этой встречи. Буш не был мечтателем, он был искусным практиком силовой политики и традиционной дипломатии в нетрадиционное время. Не обладая историческим воображением, он воспринял лозунг Горбачева, но никогда серьезно не пытался его осуществлять.
Президентство Буша Первого совпало с целым каскадом потрясений, прошедших по Евразии. Несколько кризисов либо развивались, либо внезапно возникали на этом обширном пространстве, которое в течение предшествовавших четырех десятилетий было главной ареной грандиозного стратегического соперничества между Соединенными Штатами и Советским Союзом. Это соперничество выражалось в конфронтации на трех стратегических фронтах: на западе оно обозначалось границами НАТО, на востоке — демаркационной линией, разделяющей Корею, и Формозским проливом, на юге, в районе Персидского залива, — доктриной, провозглашенной Картером в ответ на советское вторжение в Афганистан. Это разделение теперь дополнялось возникавшими на флангах политическими, этническими и религиозными волнениями на Балканах, Ближнем Востоке, и Восточной Азии и особенно внутри самого советского блока.
В отношении этих очагов конфликтов Буш проявил как силу, так и сдержанность. Он был мастером кризисного урегулирования, но не был стратегическим провидцем. Он уверенно действовал в связи с распадом Советского Союза и в ответ на агрессию Саддама Хусейна сумел с большим дипломатическим искусством и военной решимостью организовать ответную международную акцию. Но ни один свой триумф он не превратил в длительный исторический успех. Уникальное политическое влияние Америки и ее моральная легитимность не нашли стратегического применения ни в трансформации России, ни в умиротворении на Ближнем Востоке. Справедливости ради стоит сказать, что Буш, как ни один из президентов США за весь период с конца Второй мировой войны, сталкивался с такими глубокими и масштабными беспорядками на мировой арене. К счастью, он был опытным и знающим политиком и не нуждался в подсказках. Он был хорошо известен большинству иностранных государственных деятелей и обычно пользовался их уважением. Он быстро сформировал свою внешнеполитическую команду и уверенно руководил ею. Какие бы оговорки ни делались в последующем в отношении его наследия, он подобрал себе хороших главных советников по внешнеполитическим вопросам. Буш выбирал людей, близких к нему, следующих его лидерству, способных работать в команде и принимавших установленное им разделение труда. Совет по вопросам национальной безопасности возглавил Брент Скоукрофт, выполнявший обязанности советника президента по вопросам внутренней политики и друг семейства Бушей, в то время как государственный секретарь Джеймс Бейкер действовал как надежный переговорщик за пределами США.
Совершенно очевидно, что внешней политикой США руководил сам Буш. Стратегические решения шли сверху вниз, а не наоборот — от аппарата СНБ или Государственного департамента. Буш работал в тесном контакте с тремя ключевыми советниками высшего уровня (два упомянутых выше и министр обороны Ричард Чейни). Все они были людьми, которых он знал лично. Но, консультируясь с ними, он время от времени приглашал к себе для беседы в Овальном зале наедине аутсайдеров (я приглашался для консультаций по Советскому Союзу и Польше). Буш несомненно был первым среди равных, хорошо информированным и уверенным государственным деятелем, принимавшим окончательное решение. СНБ работал ровно, сосредоточенно, в четкой иерархической системе, своевременно реагируя на подлинно беспрецедентные крупные исторические повороты событий.
Мир, в котором работала команда Буша, разносило на части, и поддающаяся определению и исторически понятная эпоха подходила к своему концу. Но курс, который предстояло проводить, не был самоочевиден. Буш должен был определить свои приоритеты, заглянуть подальше, за сегодняшний и завтрашний день, иметь ясность в отношении направления движения и действовать соответственно. Этого он никогда как следует не делал. Он прежде всего сконцентрировал внимание на деликатной задаче мирного управления процессом демонтажа советской империи, а затем на устранении чрезмерных амбиций Саддама Хусейна. Обе задачи он решил блестяще, но ни одну из них как следует не использовал.
Прогрессирующий распад Советского Союза как раз совпал с серединой президентства Буша в декабре 1991 года. Эта дата отметила начало глобального верховенства США. Но этому событию предшествовали и продолжались после него усиливавшиеся беспорядки во всем советском блоке. Любая политическая реакция на эти беспорядки осложнялась тем, что она могла вызвать вспышки насилия и политические взрывы за пределами советской сферы в различных частях Евразии. (Возможно, читатель пожелает ознакомиться с основной хронологией событий, происходивших в годы президентского срока Буша, которая приводится ниже, чтобы почувствовать чрезвычайно высокий темп изменении, с которым столкнулась команда Буша в первые четыре года.)
Февраль 1989. Через несколько дней после прихода Буша в Белый дом советские войска были выведены из Афганистана, куда они вторглись в конце 1979 года, так и не сумев подавить упорное афганское сопротивление, поддержанное полузамаскированой коалицией США, Великобритании, Пакистана, Китая, Саудовской Аравии и других стран.
Сентябрь 1989. Движение «Солидарность» в Польше формирует первое в советском блоке некоммунистическое правительство. Подавленная введенным в 1981 году военным положением «Солидарность» в конце 1980-х поднимается, как Феникс из пепла, и летом 1989-го (менее чем через полгода после инаугурации Буша) добивается проведения первых во всем советском блоке свободных выборов. Этому беспрецедентному событию предшествует стихийное массовое движение, начавшееся повсюду в Восточной Европе, — в Венгрии, нечто подобное в Польше — в октябре, в Чехословакии — в ноябре, в Болгарии и Румынии (в последней с актами насилия) — в декабре.