* * *
Философ Плотин происходил из Египта[10]. Написав, что он происходил из Египта, прибавлю к этому и название его отечества. Оно называется Лико. И хотя божественный философ Порфирий этого не отметил, он говорит, что был учеником Плотина и учился у него всю свою жизнь или большую ее часть. Алтари Плотина и теперь еще теплятся, а книги его в гораздо большей степени, чем сочинения самого Платона, в ходу не только у образованных людей, но и огромное множество народа, когда случается им слышать что-либо из его учений, склоняется к ним. Всю его жизнь изобразил [в своем сочинении] Порфирий, и так исчерпывающе, как не смог бы сделать никто другой[11]. Он также, как известно, растолковал многие из книг Плотина. Однако жизнь самого Порфирия, насколько мы знаем, никто не описал. Но выбрав из книг, которые я читал, свидетельства о нем, вот что я могу рассказать о Порфирии.
Родиной Порфирия был Тир, первый среди древних финикийских городов, и предки его были людьми небезызвестными. Он получил достойное образование и достиг в нем таких успехов, что был слушателем у самого Лонгина, и за короткое время стал украшением своего учителя. Лонгин в то время был своего рода живой библиотекой и ходячим музеем, он особенно любил заниматься критикой древних, как это делали до него многие другие, и самым известным из них всех был Дионисий из Карий. Сперва, в сирийском городе, Порфирия называли Малхом (говорили, что слово это означает «царь»)[12]. Порфирием же его назвал Лонгин, отразив в этом имени признак царских одежд[13]. Под руководством Лонгина Порфирий достиг вершин образованности, овладев, как и учитель, в совершенстве всей грамматикой и риторикой. Но Порфирий приобрел склонность не только к таким занятиям, потому что был в нем стараниями учителя запечатлен всякий вид философии. Ибо Лонгин среди живших тогда мужей был во всем самый лучший, и огромное множество его книг и теперь находится в обращении, восхищая читателей. И если кто-либо выражал свое мнение о ком-нибудь из древних, то это мнение не принимали до тех пор, пока его не поддерживал Лонгин своим критическим замечанием. Так, приобретя основы образованности, всеми замеченный, Порфирий захотел увидеть великий Рим, дабы овладеть той мудростью, которая была в этом городе. Когда же в скором времени он появился в Риме и вошел в тесное общение с великим Плотином, то забыл всех других и предоставил всего себя этому философу. Ненасытно поглощая образованность [Плотина] и родниковые потоки его вдохновенных слов, Порфирий, как он сам говорит, через некоторое время вошел в круг его учеников, а потом, побежденный величием слов Плотина, возненавидел тело и человеческое бытие и поплыл на Сицилию через пролив и Харибду, где плавал, говорят, и Одиссей[14]. Он не желал жить в городе и не хотел слышать голоса людей (таким способом избегая и страдания, и удовольствия), а поселился на Лилибеуме (это один из трех мысов Сицилии, обращенный в сторону Ливии). Там Порфирий предавался плачу и морил себя голодом, не принимая приносимой ему пищи и «убегая следов человека»[15]. Но великий Плотин «соглядал не беспечно»[16] за всем этим, но сам, своими ногами, последовав туда...[17] или же послал ученика, чтобы тот все узнал, и нашел его лежащим и смог сказать ему такие ободряющие душу слова, что та была почти готова отлететь от тела, а также укрепил и его тело, дабы оно держало душу[18].
Порфирий вдохновился этими словами и поднялся, а Плотин все сказанное тогда поместил в одну из написанных им книг[19]. И хотя философы укрывают свои тайные знания неясностью, как поэты – мифами[20], Порфирий, благодаря лекарству прояснения и все испытывая проверкой, вывел в своих комментариях эти знания на свет.
Порфирий вернулся в Рим и с усердием занялся составлением речей, которые, когда случалось, он произносил перед публикой. Славу же Порфирия каждое собрание, каждое скопление народа относили на счет Плотина. Ибо Плотина, из-за небесности его души, из-за непрямоты и загадочности его речей, слушать было тяжело и почти невозможно. Порфирий же, словно некая цепь Гермеса, протянутая к людям[21], благодаря своей разнообразной образованности все излагал так, чтобы это было легко понять и усвоить. Сам он говорил (он, кажется, был еще молодым, когда это написал), что был облагодетельствован оракулом, как никто другой. В той же самой книге он пишет об этом и ниже, а после излагает много практических советов, объясняющих, как люди должны заботиться об этих оракулах. Он также говорит, что однажды изгнал из одной бани некоего демона. Местные жители называли этого демона Кавсата[22]. В число его учеников входили, как он сам о том пишет, многие знаменитые люди: Ориген, Америй и Аквилин[23]. Их сочинения сохранились, но из речей – ни одна. Хотя их учения прекрасны, стиль их сочинений незамысловат, и то же относится к речам. И все же Порфирий хвалит этих мужей за их красноречие, хотя сам он превосходил всех изяществом своих речей и один явил миру своего учителя и создал ему славу, поскольку не пренебрегал никаким видом образованности. Можно запутаться, но в то же время и восхититься тем, что не было дисциплины, которую бы он знал меньше другой, касалось ли это предмета риторики, или основательных познаний в грамматике, или того, что относится к науке о числах, или того, что ближе геометрии, или того, что касается музыки. Что же касается философии, то его достижения и в рассуждениях, и в этике невозможно передать словами. А что касается физики и теургии, то пусть лучше о них судят посвященные в таинства и мистерии. Таким существом, вместившим в себя всяческую добродетель, был этот муж. Изучая его творения, можно то восхищаться красотой его слова, более, чем самими учениями, то снова обращать внимание более на учения, нежели на силу слова. Кажется, Порфирий был женат, и до нас дошла его книга, которую он адресовал своей жене Марцелле, которую, как он говорит, он взял в жены, хотя она уже была матерью пятерых детей[24], взял не для того, чтобы иметь от нее детей, но чтобы дать образование тем детям, которые уже у нее были; ибо отец детей его жены был его другом. Кажется, Порфирий дожил до глубокой старости. После себя он оставил много воззрений, противоположных тем, которые были изложены в его более ранних книгах. Об этом следует думать ни что иное, как то, что с возрастом он изменил свои мнения. Говорят, что он умер в Риме.
В эти же времена первыми среди риторов были в Афинах Павел и Андромах из Сирии. Акме Порфирия приходится на времена Галлиена, Клавдия, Тацита, Аврелиана и Проба, при которых жил и Дексипп, составивший историческую хронику[25], муж, преисполненный знаний во всех науках и сильный в логике.
После них появился знаменитейший философ Ямвлих, который происходил из знатного рода, принадлежавшего к числу самых богатых и процветающих. Его отечеством была Халкида, город, расположенный в Равнинной Сирии[26]. Став учеником Анатолия, который считался вторым после Порфирия, Ямвлих многому у него научился и достиг вершин философии. После Анатолия он пришел к Порфирию, и нет ничего, чего бы он не перенял и у Порфирия, за исключением его складности речи и силы слова. Ибо Ямвлих не облекал свои слова приятностью и изяществом, не обладают они и ясностью и не украшены чистотой слога. Однако они не являются совершенно неясными, нет в них и речевых ошибок, но, как говорил Платон о Ксенократе, он не приносит жертвы Харитам Гермеса[27]. Поэтому он не располагает слушателя и не поощряет его к чтению, но, скорее, отвращает его от этого и терзает его слух[28]. Но поскольку Ямвлих упражнялся в справедливости, то его настолько благосклонно выслушивали боги, что учеников у него было огромное множество, и те, кто имел желание учиться, стекались к нему отовсюду. Кто был из них лучшим, сказать трудно. Ибо были там Сопатр из Сирии[29], муж способнейший как в красноречии, так и в сочинительстве, Эдесий и Евстафий из Каппадокии, из Эллады – Феодор[30] и Евфрасий, мужи высшей добродетели, и множество других, не слишком отстоящих от них по силе своего красноречия, так что даже удивительно, что он им всем был полезен. Ибо ко всем он был необыкновенно щедр. Однако некоторые ритуалы поклонения божеству Ямвлих совершал наедине с самим собой, отдельно от друзей и учеников; но большую часть времени он проводил с друзьями.[31] Питался Ямвлих умеренно, как древние, и в то время, как другие пили вино, он возлежал с ними и услаждал их беседой, наполняя их нектаром своих слов. Они же, непрерывно и беспрестанно наслаждаясь этим, постоянно докучали ему. Так, однажды ученики избрали из своей среды самых красноречивых, и те спросили Ямвлиха: «Божественнейший учитель! Почему некоторые обряды ты совершаешь наедине с собой, а не делишься с нами своей совершеннейшей мудростью? Ибо от твоих рабов нам стало известно, что, когда ты молишься, то будто бы взлетаешь над землей более чем на десять локтей[32]. Тело же твое и одежда при этом меняют свой цвет и приобретают какую-то златовидную красоту. По окончании же молитвы тело у тебя снова становится таким, как и до молитвы, и, сойдя на землю, ты начинаешь общаться с нами». Ямвлих же на эти их слова рассмеялся, хотя и не был большим охотником до смеха[33]. Он сказал им: «Тот, кто таким образом ввел вас в заблуждение, не был лишен остроумия. Однако на самом деле все совсем не так. Впредь я ничего не буду совершать отдельно от вас». Все это было на самом деле. К пишущему же эти строки рассказ об этом случае дошел от его учителя Хрисанфия из Сард. Он был учеником Эдесия, а Эдесий был одним из первых учеников Ямвлиха, и одним из тех, кто говорил с ним тогда. Он рассказывал также, что были и явные доказательства божественности Ямвлиха, а именно следующие. Солнце подходило к пределам созвездия Льва, так что образовалась констелляция, которая называется Собака. Наступило время для жертвоприношения, которое устроили в одном из пригородных домов Ямвлиха. Когда все было лучшим образом сделано, они отправились домой, идя медленно и неторопливо. Разговор у них велся о богах, что прилично для жертвоприношения. Вдруг посреди разговора Ямвлих прервал свою мысль, словно обрубив голос, и глаза его на какое-то время неподвижно уперлись в землю[34]; затем он посмотрел на друзей и сказал им негромко: «Нам следовало бы пойти другой дорогой, потому что по этой недавно везли покойника»[35]. Сказав это, он перешел на другую дорогу, которая казалась более чистой, и с ним пошли некоторые из учеников, которые сочли достойным стыда оставлять учителя. Но большинство друзей, любители поспорить, в числе которых был и Эдесий, оставили Ямвлиха, решив выяснить, не обманывает ли он, и, подобно собакам[36], тщательно все разнюхать. Вскоре показались те, кто хоронил покойника. Эти же ученики не только не отошли от них подальше, но обратились к ним с вопросом, проходили ли они именно по этой дороге. Те же ответили: «Да, конечно». Потому что другой дороги [на кладбище] не было.
Но они были свидетелями и еще более боговидного случая. Когда, всей толпой, они стали часто досаждать ему, говоря, что связанное с покойником происшествие – сущий пустяк, и что все произошло благодаря его превосходному обонянию, и что они хотят узнать что-нибудь другое, более великое, Ямвлих сказал им: «Это зависит не от меня; но случится, когда наступит время». Спустя некоторое время они решили отправиться в Гадары, место, где находятся сирийские горячие бани, вторые после римских, расположенных в Байах, с которыми не могут сравниться никакие другие[37]. Пришли они туда летом. Однажды, когда Ямвлих мылся, а другие мылись вместе с ним, они пристали к нему с прежней настойчивостью. Ямвлих на это улыбнулся и сказал: «Неблагочестиво просить, чтобы это показали, но ради вас все будет сделано». Среди этих теплых источников было два, по размерам меньше других, но более приятных, чем прочие. Ямвлих повелел ученикам разузнать у местных жителей, как эти источники издревле назывались. Те, выполнив поручение, сказали: «Без притворства: вот этот источник называется Эрот, а следующий за ним – Антэрот». Ямвлих же тотчас коснулся воды рукой (он как раз сидел на ограждении источника) и, произнеся короткие заклинания[38], вызвал наверх из источника мальчика. Мальчик был бел, среднего роста, волосы его были золотыми, а грудь и спина у него блестели; и вообще было похоже, что он или еще купался, или только что искупался. Друзья были потрясены, а Ямвлих сказал им: «Пойдемте к следующему источнику». И сам встал и пошел, пребывая в раздумии. Сделав[39] то же самое и у второго источника, Ямвлих вызвал другого Эрота, точь-в-точь такого же, как первый, только волосы его были темнее и при свете солнца выглядели неряшливо. Оба мальчика обвили Ямвлиха руками и прильнули к нему, словно дети к своему родному отцу. Он же отнес их обратно в их источники и, помывшись, ушел в сопровождении друзей. После этого случая толпа учеников уже ничего не проверяла, но, словно влекомая на прочном поводке, отказалась от поиска доказательств и всему верила. Рассказывают также и о других случаях необычного и чудесного, но я ни об одном из них не написал, потому что считаю ненадежным и богоненавистным делом вводить в свое сочинение, которое я стремлюсь основывать на прочных и верных сведениях, искаженные и непостоянные мнения. То, что я пишу, основано на устных рассказах, идущих от очевидцев, за исключением тех случаев, где я следую мужам, которые верят не только одним фактам, но и охотно допускают возможное. Никто из учеников Ямвлиха, насколько нам известно, о нем ничего не написал. Об этом я говорю с полным основанием, поскольку и Эдесий замечает, что и сам он ничего о Ямвлихе не написал, и никто другой не отважился этого сделать.
В те же времена, что и Ямвлих, жил превосходнейший в диалектике Алипий. Телом он был крошечный, не более пигмея, но казалось, что все его видимое тело было душой и умом; так что, хотя тленное в нем и не возросло величиной, зато оно перешло в то, что более боговидно. Поэтому, как говорит великий Платон[40], что божественные тела, в отличие от земных, находятся в душах, так и об этом человеке можно было сказать, что он вошел в душу и держался более могущественного, и направлялся им. У Алипия было много учеников, но учение его заключалось в одних беседах, и ни одной книги он не опубликовал. Поэтому его ученики весьма охотно уходили к Ямвлиху, чтобы наполниться из него, словно из льющегося через край источника, постоянно выходящего за свои пределы. Судьбе было угодно, что эти люди, ставшие одинаково известными, однажды встретились, или, вернее, столкнулись друг с другом, подобно звездам, и сразу же вокруг них уселась толпа зрителей, что было похоже на великий мусейон. Покуда Ямвлих выжидал, когда его спросят, вместо того, чтобы самому задавать вопросы, Алипий, вопреки ожиданиям, отказавшись от всех философских вопросов, рисуясь перед зрителями[41], спросил Ямвлиха: «Скажи мне, философ, несправедлив[42] ли богатый или он наследник несправедливого? Да или нет? Ибо середина здесь невозможна». Ямвлиху не понравилась колкость его слов, и он ответил: «В обычае наших рассуждений, удивительнейший из мужей, обсуждать не того, кто превосходит других внешним богатством, но того, кто превосходит всех свойственной и подобающей философу добродетелью». Сказав так, Ямвлих удалился, и, как только он встал, встреча закончилась. Уйдя же и оставшись наедине с самим собой, Ямвлих поразился проницательности вопроса и часто затем встречался с Алипием наедине. Он так восхитился его основательностью и проницательностью, что, когда Алипий умер, Ямвлих написал его биографию. Автор этих строк смог ознакомиться с данным сочинением. Особенности композиции делают его темным, словно укрытым каким-то плотным облаком; но это происходит не по причине неясности в главном, а из-за того, что, хотя в биографию включено много поучительных речей Алипия, не дается ясных указаний на то, где и во время каких бесед они произносились. Книга также повествует о поездках Алипия в Рим, но не говорит о причинах этих поездок и не рассказывает о том, какое величие души он там явил. И хотя в книге говорится, что у Алипия было много учеников, но совершенно не показано, что значительного он сказал или сделал. Кажется, чудесный Ямвлих совершил здесь ту же оплошность, что и художники, которые, рисуя людей в цветущей поре, стремятся приукрасить их внешность по своему собственному желанию, разрушая тем самым всякую похожесть, в результате чего грешат как в отношении образца, так и в отношении красоты. Так и Ямвлих слишком много хвалит Алипия, специально отбирая факты, которым бы соответствовала эта похвала. Он уделяет много места описанию страданий и бед, которые выпали на долю Алипия в судах, но о причинах этих событий он не рассказывает, делая это и по политическим соображениям, что естественно, и потому, что сам не стремился к этому. Ямвлих перемешал все события жизни Алипия, оставив даже для зорких трудным для понимания тот факт, что он восхищался этим мужем, особенно же преклонялся перед его самообладанием и неустрашимостью в тяжелых испытаниях, а также перед проницательностью и смелостью, которую тот являл в своих речах. Алипий был родом из Александрии. И это все, что я собирался о нем рассказать. Алипий умер в Александрии в преклонном возрасте, а вскоре после него умер и Ямвлих, который оставил после себя много корней и источников философии. Автор этих строк имел счастье приобщиться к тому урожаю, который они принесли. Тогда как другие из упомянутых учеников Ямвлиха разбрелись по всей Римской империи, Эдесий решил обосноваться в Пергаме в Мисии.
Школу Ямвлиха и его учеников наследовал именно Эдесий из Каппадокии. Он происходил из одного из самых знатных родов, однако его семья была бедна, и отец отослал Эдесия из Каппадокии в Элладу, чтобы тот обучился какому-нибудь прибыльному делу, полагая, что обретет богатство в своем сыне. Когда же сын возвратился, отец увидел, что он склонен к занятиям философией, и выгнал его из дома как ни на что не годного[43]. И выгоняя его, сказал: «Какая польза от твоей философии?» Сын же обернулся и ответил: «Не малая, отец. Ибо она учит почитать даже прогоняющего отца». Когда отец это услышал, он позвал своего сына обратно и восхитился его поведением. После этого Эдесий посвятил всего себя целиком завершению прерванного образования. Отец же сам вдохновлял теперь сына отправиться учиться, и не мог на него нарадоваться словно был отцом бога, а не человека.
Когда Эдесий превзошел всех наиболее знаменитых тогда мужей, в том числе и тех, у кого он учился, и своим опытом стяжал значительную мудрость, он предпринял большое путешествие из Каппадокии в Сирию к славнейшему Ямвлиху, которое благополучно завершил. Когда же он увидел этого мужа и услышал его рассуждения, то отнесся к ним с пренебрежением и не стал более ходить их слушать. Правда, это продолжалось до тех пор, пока Эдесий сам не стал великим, немногим меньше Ямвлиха; не обладал он только пророческим даром, который был у Ямвлиха. Однако об этом ничего не написано, отчасти, возможно, потому, что сам Эдесий скрыл это, потому что времена были не те (ибо тогда правил Константин, который уничтожал самые известные из храмов[44] и строил здания для христиан), отчасти же, наверное, и потому, что ученики Ямвлиха были склонны хранить полное молчание о том, что касалось мистериального, и обладали присущей иерофантам сдержанностью в словах. Ибо и автор этих строк, хотя и был с детства учеником Хрисанфия, лишь только на двенадцатый год своего ученичества был удостоен чести прикоснуться к его истиннейшим доктринам: такой великой была широко распространившаяся и сохранившаяся с тех времен до наших дней философия Ямвлиха.
Когда Ямвлих покинул мир людей, то ученики его рассеялись кто куда, и ни один из них не остался без славы и известности.
Сопатр, который был одареннее всех благодаря возвышенности своей природы и величию души, не пожелал общаться с другими людьми, а поспешил к императорскому двору, чтобы своим словом управлять помыслами и делами Константина и направлять их на правильный путь. И здесь он проявил такую мудрость и стал таким влиятельным, что сам император поддался его обаянию и публично ввел его в совет, даровав ему место по правую от себя руку, что было чем-то неслыханным и невиданным. Но всесильные вельможи, воспылав ненавистью к тем придворным, которые обратились к изучению философии, выжидали, подобно Кекропам, усыпив не только Геракла, но и всегда немыслимо как бодрствующую Тюхэ; они составили тайный заговор, и не было такой детали в их злонамеренных планах, которую бы они упустили. Но как и в древности, во времена великого Сократа, никто из афинян (хотя они и были демосом) не осмелился бы обвинить его в чем-либо и написать на него, того, которого все афиняне считали ходячим изваянием мудрости, донос, если бы во время опьянения, безумия и необузданности Дионисий и следовавшего за ними ночного праздника, когда людей охватили смех, нерадение, легкомысленные и неверные страсти, Аристофан первым не ввел в эти тленные души смех и, передвигая по сцене под звуки хора плясунов, не убедил бы зрителей в том, что ему было нужно, высмеяв столь великую мудрость блошиными прыжками, описанием видов облаков и их форм[45] и всем прочим, что используют в комедиях для того, чтобы вызвать смех. Когда некоторые увидели, что все вокруг получают от зрелища удовольствие, они возвели на Сократа обвинение и осмелились написать на него нечестивый донос; но со смертью этого мужа весь демос был ввергнут в несчастье. Ибо если мы от тех времен бросим мысленный взгляд вперед, то увидим, что после насильственной смерти Сократа афинянами не было сделано ничего выдающегося, но, наоборот, их город постепенно пришел в упадок, а вместе с ним подверглась разрушению и вся Эллада. То же самое можно увидеть и в заговоре против Сопатра. Ибо Константинополь, прежний Византий, в древние времена регулярно поставлял афинянам зерно[46], и вообще товары из него вывозились в огромных количествах. В наши же времена ни множество грузовых судов из Египта, ни собираемые со всей Азии, Сирии, Финикии и с других народов огромное количество продовольствия, поставляемое в качестве дани, не в состоянии насытить пьяный демос, который Константин, опустошив другие города, перевез в Византий; этих людей он разместил поближе к себе, чтобы они, с похмелья, рукоплескали ему в театрах. Константину нравилось, когда возбужденный народ возносил ему хвалы и выкрикивал его имя, хотя бы даже по своей глупости они его с трудом выговаривали. Однако пристань Византия не удобна для причала кораблей, если только не дует сильный и постоянный ветер с юга. Но в то время произошло то, что часто случается в соответствии с природой времен года[47]; и демос, мучимый голодом, собрался в театре. Пьяные, эти люди вовсе не были настроены на похвалы, и император утратил присутствие духа. Давние же клеветники нашли, что время для выступления самое лучшее, и сказали ему: «Это Сопатр, которому ты оказал такие почести, задержал ветры[48] своим непревзойденным искусством, которое ты хвалил, и с помощью которого он также хочет занять императорский трон». Когда Константин это услышал, он всему поверил и приказал отрубить Сопатру голову, а те клеветники проследили, чтобы все было исполнено так же быстро, как и сказано. За эти беды вина лежала на Аблабии, префекте претория[49], которого Сопатр обошел в императорских почестях. И поскольку я, как уже ранее сказал, описываю жизни мужей, искушенных во всяких науках, в том виде, в котором до меня дошли сведения о них, то не будет неуместным, если я вкратце расскажу и о тех, кто несправедливо этих мужей преследовал.
Аблабий, который организовал убийство Сопатра, происходил из очень незнатного рода, а со стороны отца – из слоя низкого и бедного. О нем сохранилась следующая история, которую никто пока не опровергнул. Один из египтян, принадлежащий к тем, которые занимаются астрологией[50], однажды пришел в Город[51] (египтяне имеют привычку во время путешествий вести себя неприлично, относясь с пренебрежением к другим людям, причем, делают это публично; вероятно, точно так же их учат вести себя дома). Придя же, он тотчас кинулся в таверну пороскошнее, чувствуя, что после дальней дороги у него пересохло во рту, сказал, что он чуть не задохнулся от жажды, и приказал приготовить для себя особое сладкое вино, деньги за которое он тут же заплатил вперед. Хозяйка харчевни, видя явную прибыль, засуетилась и стала с усердием ему прислуживать. Она умела также помогать женщинам при родах. Когда хозяйка поднесла килик египтянину и тот уже собирался пригубить вино, вбежал один из соседей и зашептал ей на ухо: «Твоя подруга и родственница может умереть от родовых мук, если ты к ней не поспешишь». (А так оно и было.) Когда женщина об этом услышала, она тут же оставила египтянина, который сидел с разинутым ртом, и, даже не налив ему теплой воды, пошла и разрешила ту женщину от бремени, и сделала все, что требуется при родах, и лишь затем, омыв руки, возвратилась к посетителю. Застав его раздраженным и в гневе, женщина объяснила причину своего промедления. Когда великолепнейший египтянин услышал об этом и заметил час события, он стал испытывать еще большую жажду, но уже в отношении того, что исходит от богов, а не того, что удовлетворяет телесную страсть, и громким голосом вскричал: «Иди же, женщина, скажи матери, что она родила немногим меньшего, чем царь». После этого пророчества он щедро наполнил свой килик и попросил женщину узнать, как имя ребенка. Его звали Аблабий, и он оказался таким баловнем Судьбы (Тюхэ), благоволящей ко всем юным, что стал даже могущественнее императора и смог отправить на смерть Сопатра, выдвинув против него гораздо более глупое обвинение, чем было выдвинуто против Сократа; и вообще, он обходился с императором, словно с беспорядочной толпой народа. Но Константин поплатился за те почести, которые он оказывал Аблабию; о том же, как последний умер, я тоже напишу в рассказе о нем. Константин доверил Аблабию своего сына Констанция, который был его соправителем и наследовал власть отца вместе со своими братьями, Константином и Константом. Впрочем, в своем повествовании о божественнейшем Юлиане я рассказал об этих событиях более подробно. Когда Констанций наследовал императорскую власть и ту часть империи, которая была ему завещана, а именно к востоку от Иллирика, он сразу же лишил Аблабия должности и сменил охрану вокруг него. Аблабий же проводил свои дни в имении в Вифинии, которое он давно себе приготовил, живя в условиях поистине царских, в праздности и изобилии, в то время как все удивлялись тому, что он не хочет императорской власти. Но Констанций, находясь вблизи города своего отца[52], послал к нему достаточное количество меченосцев, приказав их командирам прежде передать Аблабию послание. И те вручили ему это послание, преклонившись перед ним так, как у римлян принято преклоняться перед императором. Приняв послание с невероятной надменностью и не испытывая никакого страха, Аблабии потребовал от вошедших пурпурные одежды, становясь все более властным и страшным для тех, кто на него смотрел. Но они ответили, что их целью было лишь передать послание, а те, кому доверено второе, находятся за дверями. Аблабий призвал их, с чрезмерной наглостью и гордостью. Однако вошедших оказалось очень много и все были с мечами: вместо пурпура они принесли ему «пурпурную смерть»[53] и изрубили его на мелкие куски, как рубят на рынках на мясо какое-нибудь животное. Такое возмездие постигло во всем «удачливого» Аблабия за смерть Сопатра.
Когда все это случилось и Провидение показало, что оно не оставило людей, славнейшим из уцелевших оставался Эдесий. Однажды он обратился с молитвой к одному оракулу, которому наиболее доверял (это было во сне). На его молитву явился сам бог и ответил ему вслух в стихах гексаметром. Эдесий открыл глаза, пребывая в сильном страхе, так как помнил содержание сказанного, хотя сверхъестественная и небесная природа этих стихов после пробуждения как-то ускользнула от него. Он позвал слугу, поскольку хотел омыть водой глаза и лицо[54], и тот сказал ему: «Смотрите, ваша левая рука покрыта с внешней стороны какими-то письменами». Эдесий посмотрел на них и понял, что это божественное явление. Преклонившись перед своей рукой и записанными на ней письменами, он обнаружил, что это был тот самый оракул. Он гласил следующее:
Таким был оракул. Эдесий последовал ему, потому что должно следовать оракулу, и выбрал лучший путь. Он нашел себе какое-то поместье и посвятил свою жизнь выпасу овец и быков. Однако этот выбор невозможно было скрыть от тех, кто хотел учиться у него составлению речей или получать широкое образование, потому что они слышали о нем ранее. Выследив его, они пришли к Эдесию и стали завывать у дверей, подобно собакам, стремясь вызвать у него смущение от того, что столь великую и необыкновенную мудрость он отдает горам, скалам и деревьям, словно бы он не был рожден человеком и не имел человеческого вида. Эти слова и поведение заставили Эдесия вернуться к людям и отдать себя худшей из двух дорог. Он покинул Каппадокию, передав заботу о своем имуществе, которое там находилось, Евстафию (они были родственниками). Сам же отправился в Азию[55], и вся Азия встретила его с распростертыми объятиями. Эдесий обосновался в древнем Пергаме, и к нему приходили греки и ученики из других земель, и слава его достигла звезд.
Что же касается Евстафия, то нечестиво было бы пренебречь правдивым повествованием и о нем. Все были согласны в том, что этот муж и видом был самый лучший, и в красноречии непревзойденный, так что когда он говорил, казалось, что его язык и уста творили какое-то волшебство. И сладость, и благородство цвели в его речах столь пышно и изливались из них столь обильно, что те, кто слышал его голос и слушал его речи, покорялись их звучанием, словно вкусившие лотос. Воздействие его голоса так напоминало пение сирен, что сам император, хотя он был погружен в христианские книги, призвал его, когда испытывал смятение от состояния дел в государстве[56]. Угроза исходила от персидского царя, который взял в осаду Антиохию, и его лучники постоянно обстреливали город. Неожиданно, внезапным налетом, он захватил господствующую над театром высоту и, расстреляв из луков большую толпу зрителей, многих убил. Когда это происходило, все были настолько поражены и очарованы Евстафием, что не убоялись довести до ушей императора слова о человеке, который был приверженцем эллинской веры. Раньше у императоров было в обычае назначать послами тех, кто пользовался уважением в армии, или военных префектов[57], или тех, кто занимал следующую за ними командную должность. Теперь же необходимость потребовала, чтобы самым благоразумным для этого дела все признали и утвердили Евстафия. Он был вызван к императору и, выступая перед присутствовавшими там, так обаял их сладостью своих уст[58], что когда они совещались, отправлять ли с посольством Евстафия, то близкие к императору крупные сановники сочли это необходимым, и с их мнением согласился император. Некоторые из слушавших его захотели даже сопровождать посольство, желая своими глазами посмотреть, подействуют ли на варваров чары этого человека. Достигнув страны персов, они узнали о том, что Сапор[59] обращается самовластно и жестоко со всеми, кто приезжает в его страну; тем не менее, когда Евстафия от лица всего посольства допустили к царю, последний восхитился благородством его вида и сладостью его речи, хотя сделал большие приготовления, чтобы сбить с толку этого человека. И как только царь услышал, с каким достоинством и легкостью в голосе говорил Евстафий, как красиво и обходительно он приводил аргументы, он приказал ему удалиться; и Евстафий ушел, оставив этого тирана плененным своей речью. Сразу после этого он через своих слуг пригласил царя отобедать с ним и, когда Сапор принял это предложение (Евстафию сразу показалось, что царь обладает естественной склонностью к добродетели), он в ответ пригласил Евстафия к себе на пир. Таким образом последний стал сотрапезником Сапора и своими словами так подействовал на него, что царь персов почти был готов отказаться от тиары, снять с себя пурпурные и украшенные драгоценностями парадные одежды и надеть вместо них грубый плащ[60] Евстафия: столь превосходно описал ему Евстафий жизнь тех, кто украшает свое тело, и рассказал о том, какие беды ждут царя, если он будет следовать тем, кто любит телесное. Но помешали присутствовавшие там маги[61], которые сказали, что этот человек просто колдун, и убедили царя так ответить императору римлян: если у римлян столь много людей благородного происхождения, почему они посылают того, кто ничем не отличается от разбогатевших слуг? Таким образом, это посольство не оправдало возложенных на него надежд[62].
Изучая жизнь этого мужа, я обнаружил, что вся Эллада молила богов о том, чтобы увидеть его, и спрашивала их, не сможет ли он посетить их страну. О том, что это возможно, заключили те, кто разбирается в знамениях. Когда же стало ясно, что они ошиблись, потому что Евстафий не приезжал, эллины отправили к нему посольство, выбрав для этой цели самых мудрых. Их замыслом было обсудить с великим Евстафием следующее: почему за теми знамениями ничего не последовало? Евстафий выслушал их и, вновь и вновь возвращаясь к рассмотрению и обсуждению различных сторон проблемы, расспросил самых именитых и известных из присланных людей, задав им вопросы о величине, цвете и форме знамений. Затем, когда он услышал о том, каковы на самом деле были знамения (ибо ложь – не только вне сонма богов[63], но ее нет и в их замыслах), то, по своему обыкновению, улыбнулся и ответил им: «Эти знамения вовсе не предсказывали мой визит к вам». Затем он произнес слова, которые, по моему мнению, говорят о том, что он был чем-то большим, нежели просто человек. Ибо ответил он следующее: «Знамения, явленные вам, для моих достоинств слишком мелки и примитивны».
Евстафий женился на Сосипатре, которая обладала такой непревзойденной мудростью, что ее муж казался пред нею чем-то ничтожно малым. Об этой женщине уместно будет рассказать, и как можно больше, даже в перечне мудрых мужей – столь широко разнеслась о ней слава. Она родилась в Азии, в окрестностях Эфеса, в области, где находится и протекает река Каистр, которая дает название той местности. Сосипатра происходила из знатной и богатой фамилии. Когда она была еще маленьким ребенком, то все вокруг делала счастливым: такой красотой и благородством сиял ее детский возраст. Так прошло пять лет. В это время в имение родителей Сосипатры пришли два старика (оба были в возрасте, давно перешедшем за акме, хотя один из них был старше другого). У обоих были большие сумки, и они носили кожаные одежды. Старцы попросили управляющего (им это было легко сделать), чтобы тот доверил им уход за виноградником. Когда урожай превзошел все ожидания (при этом присутствовал сам хозяин, а вместе с ним – и маленькая Сосипатра), то удивление было беспредельным, и появилось подозрение, что здесь не обошлось без вмешательства божественной силы. Хозяин имения, пригласив их за стол, сделал своими сотрапезниками и оказал им всяческое внимание, упрекнув при этом других работников имения за то, что у них нет таких результатов. Старцы же, удостоенные греческого гостеприимства и трапезы, были поражены и пленены необыкновенной красотой и резвостью маленькой Сосипатры и сказали: «Другие наши тайные и неизреченные знания мы храним в самих себе, а этот, хвалимый тобой урожай винограда смешон и, по сравнению с нашими высшими способностями, является просто достойной презрения детской забавой. И если ты желаешь, чтобы мы как должно отблагодарили тебя за твое угощение и гостеприимство, но не деньгами и не теми благами, которые преходящи и тленны, но тем, что далеко от тебя и твоей жизни, даром, достигающим небес и звезд, то оставь Сосипатру нам, более причастным истине, нежели ее кормильцы и наставники, и в течение пяти лет не бойся ни того, что девочка заболеет, ни того, что она умрет, но будь спокойным и уверенным. Тебе следует позаботиться о том, чтобы не появляться в имении до тех пор, когда после свершения соответствующих оборотов солнца не наступит пятый год. Доход от твоего поместья будет сам собой расти, а поместье – процветать; дочь же твоя станет не просто женщиной и человеком, да и сам ты будешь думать о девочке как о чем-то более великом. Если в тебе достаточно смелости, то прими наше предложение и протяни нам руки ладонями вверх[64]. Если же тебя мучают подозрения, то мы ничего не говорили». На это отец скрепя сердце[65], смиренно, вручил им ребенка, передав его им на воспитание, и призвав эконома[66], сказал ему: «Обеспечивай старцев всем, что им нужно, и не вмешивайся в их дела». Так он сказал. Сам же еще до зари, словно беглец, покинул и дочь, и имение. Старцы же (были ли они герои, демоны или принадлежали к еще более божественному роду) взяли на воспитание ребенка, и в какие мистерии они посвящали девочку, никто не знал, и к каким обрядам приобщали ее, было неясно даже тем, кто очень хотел это узнать. Наступило время, когда всем было позволено приблизиться к имению. Оказавшийся среди них отец девочки не без труда узнал своего ребенка – так возросла ее красота. Сосипатра тоже не сразу узнала своего отца. Он даже поклонился ей: столь отличной от прежней она ему показалась. Здесь же были и ее учителя. Когда приготовили трапезу, то они сказали: «Спроси девушку, о чем хочешь». Но тут она сама вмешалась: «Отец, спроси меня о том, что случилось с тобой в дороге». Когда отец попросил, чтобы она об этом рассказала (будучи богатым, он путешествовал на четырехколесной повозке, а с этими повозками случается много неприятностей), девушка так описала все разговоры, опасности и страхи, словно ехала вместе с ним. Отец же столь сильно этому удивился, что был не просто восхищен, но буквально поражен и поверил, что его дочь божественна. Он пал ниц перед теми мужами и просил их сказать, кто они на самом деле. Старцы же с трудом и не сразу (такова была воля бога) рассказали, что они – посвященные в мудрость, называемую халдейской[67], да и это они произносили загадочно и потупив взор. Когда отец Сосипатры, стоя на коленях, просил старцев о том, чтобы они стали хозяевами имения, воспитывали бы дочь и посвятили бы ее в еще более священные тайны, те наклоном головы согласились, что сделают все, как он просит, но более ничего не сказали. Отец же, словно получив некое обещание или даже оракул, ободрился сам в себе, хотя и не мог понять его смысл. В душе своей он премного хвалил Гомера, потому что тот так воспел сверхъестественное и божественное:
Ибо он действительно думал, что встретил богов в образе странников. Полный раздумий об этом предмете отец заснул. Старцы же, оставив трапезу и взяв с собой девочку, весьма благосклонно и трепетно вручили ей одеяние, в котором она была посвящена во все таинства, прибавив к нему некоторые [символические] орудия, а также дали Сосипатре шкатулку с книгами, повелев хранить ее запечатанной. Она же не менее отца была поражена этими мужами. Когда занялась заря, отворили двери и люди стали расходиться по своим работам, старцы, по своему обычаю, тоже пошли вместе с ними. Девочка же вошла к отцу, чтобы сообщить ему благие вести, а один из слуг нес за ней шкатулку. Отец спросил у своих экономов, сколько у них наличных денег и сколько будет достаточно, чтобы заплатить старцам, и послал позвать их. Но их нигде не было видно. Тогда он спросил Сосипатру: «Что это означает, дитя мое?» Она же, немного поразмыслив, сказала: «Теперь мне понятно то, что они сказали. Когда они, плача, вручали мне эти предметы, то сказали следующее: «Храни их, дитя. Ибо мы отправляемся к западному океану[69], и уходим прямо сейчас». Это ясно показывает, что те, кто явились, были благими демонами. Так старцы ушли и отправились, куда собирались. Отец же, приняв дочь, которую посвятили во все таинства и которая стала разумно боговдохновенной, позволил ей жить так, как она хочет, и не вмешивался более ни в одно из ее дел, хотя иногда он и тяготился ее молчанием. Так Сосипатра достигла зрелого возраста и, хотя у нее не было других учителей, на устах ее всегда были книги поэтов, философов и риторов, причем такие, которые другими, даже теми, кто над ними тяжело и много потрудился, понимались лишь слегка и смутно; она же запросто объясняла их и с какой-то небрежной, ничем не отягощенной легкостью делала ясными. Тогда же Сосипатра решила выйти замуж. Несомненно, что из всех мужей единственным, кто был достоин сочетаться с ней браком, являлся Евстафий. Поэтому однажды она сказала ему и тем, кто с ним находился: «Выслушай меня, Евстафий, и пусть присутствующие здесь будут свидетелями. Я рожу от тебя трех сыновей, и все они будут несчастны в том, что людьми считается благом; но в том, что считается благом пред божеством, не будет несчастен ни один из них. Ты покинешь этот мир раньше меня и получишь жребий прекрасный и достойный, хотя мой жребий – выше твоего. Ибо твоя сфера – сфера Луны[70]. Служить же философии ты будешь еще не более пяти лет – ибо так мне сказал твой призрак – а затем в любви и мире отойдешь к Луне. Теперь мне бы хотелось рассказать о своей судьбе». Затем, немного помолчав, Сосипатра громко воскликнула: «Нет! Мой бог удержит меня от этого». После того, как она все это сказала – а сказать так распорядились Мойры – Сосипатра вышла замуж за Евстафия, и слова ее по силе немногим были отличны от изречений оракулов, потому что все случилось именно так, как она и предсказала.
Необходимо также рассказать и о том, что произошло после. Сосипатра после смерти Евстафия возвратилась в свои имения и поселилась в Азии около древнего Пергама, и великий Эдесий с любовью заботился о ней и воспитывал ее детей. В своем доме Сосипатра, вместе с Эдесием, устраивала философские встречи, где после общения с Эдесием ученики шли слушать ее, и хотя не было никого, кто бы не восторгался и не восхищался основательности того, что говорил Эдесий, ученики преклонялись и почитали боговдохновенность этой женщины.
Был там один ее родственник, некий Филометор, который, пораженный ее красотой и красноречием, узнав божественность этой женщины, полюбил ее. Любовная страсть овладела им и мучила его. Но не один Филометор испытывал сильную страсть: женщина почувствовала, что тоже любит его. Она обратилась к Максиму, который входил в число первых учеников Эдесия и был, кроме того, его родственником, и сказала ему: «Максим, сделай так, чтобы я не испытывала той страсти, которая меня сейчас мучает». Он спросил: «Что это за страсть?» «Когда здесь присутствует Филометор, – сказала ему Сосипатра, – то для меня он просто Филометор, который ничем не отличается от других. Но когда я вижу, что он уходит, сердце мое начинает терзаться и мучиться, словно хочет вырваться наружу. Так что потрудись обо мне и прояви свое боголюбие,» – прибавила она в конце. Когда Максим, выслушав это, уходил, он пребывал в состоянии необыкновенного подъема, словно бы только что общался с богами, потому что ему доверилась столь необыкновенная женщина. Филометор же тем временем стремился к осуществлению своей цели. Однако Максим, прибегнув к своей тайной мудрости, узнал, какая страсть владеет Филометором, и более сильным и мощным искусством избавил его от нее. Исполнив все, Максим пошел к Сосипатре и подобающим образом, с большим тактом, расспросил ее о том, испытывает ли она еще подобное чувство. Женщина ответила, что больше ее ничто не мучает, и тут же описала Максиму его молитву и всю церемонию; она также указала час, когда Максим совершал эти обряды, словно сама там присутствовала, и назвала все случившиеся при этом знамения. Когда Максим в изумлении пал ниц, поняв, что Сосипатра – прямо богиня, она ему сказала: «Встань, дитя. Боги любят тебя, если твой взор обращен к ним, а не склонен к вещам земным и смертным». Максим же испытал еще больший подъем, чем ранее, потому что теперь ясно убедился в божественности этой женщины. У дверей его встретил сияющий Филометор, который пришел со множеством друзей. Стоя поодаль, Максим обратился к нему и громко сказал: «Заклинаю тебя богами, Филометор: прекрати жечь дрова впустую». Вероятно, своим внутренним зрением он увидел, в какие пагубные дела тот ввергнут. Филометор, поняв, что Максим и вправду сверхъестественное и божественное существо, отказался от своего замысла и даже посмеялся над тем, что он уже предпринял для его осуществления. Сосипатра же впредь стала смотреть на Филометора совсем другим, истинным взглядом, восхищаясь им, потому что он восхищался ею. Однажды, когда все собрались у Сосипатры – Филометора с ними не было, поскольку он находился за городом – темой их разговора и предметом исследования была душа. Когда начала говорить Сосипатра, было уже высказано много мнений. Сначала она разрушила их своими доказательствами, а затем стала говорить о нисхождении души, о том, что в ней подвергается наказанию и что бессмертно. Неожиданно посреди своей вдохновенной и зажигательной речи она замолчала, словно бы отсекла свой голос, и, по прошествии небольшого промежутка времени, находясь в окружении своих слушателей, громко вскричала: «Что это? Мой родной Филометор едет в повозке, повозка опрокидывается на неровном месте, и обе его ноги находятся в опасности! Но слуги заботливо вытаскивают его, и он отделывается лишь несколькими ранами на руках и предплечьях, да и то неопасными. И вот его уже старательно несут на носилках домой». Так она сказала, и так же было на самом деле. Отсюда все поняли, что Сосипатра обладает как бы вездеприсутствием, а во всем, что произошло, явственно прослеживается то, что философы говорят о богах. Сосипатра скончалась, оставив после себя трех сыновей. Имена двух из них мне называть нет никакой необходимости. Но третий, Антонин, оказался достойным славы своих родителей: он поселился в Канобике, в устье Нила, и посвятил всего себя религиозным церемониям, которые там проводились, и изо всех сил старался усовершенствовать дар прорицания, доставшийся ему от матери. К нему стекались юноши, нуждавшиеся во врачевании души и страстно желавшие приобщиться к философии, и весь храм, где обитал Антонин, был наполнен юношами, служившими в качестве жрецов. И хотя Антонин был всего лишь человеком и жил среди людей, он предсказал перед всеми своими учениками, что после его кончины не только храм, где он служил, но и великие священные храмы Сераписа превратятся в нечто темное и бесформенное и изменят свое назначение, и что в прекраснейших на земле местах воцарится зловещий и безвидный мрак, известный разве что в мифах. Время подтвердило правоту этих слов – так все им реченное приобрело силу оракула[71].
Из этого рода – ибо я не собираюсь, наподобие Гесиода, писать поэму под названием «Эойай» («Перечень женщин»)[72] – словно от звезд, изошли многие истечения, которые рассеялись среди других философских родов, у которых философствование было искони укоренено в сердце, и обогатили их. Большинство их много претерпело в судах, как Сократ в царском портике[73]. Так презирали они деньги и ненавидели золото. Их философия заключалась в том, что они носили философский плащ и постоянно поминали имя Сосипатры. Евстафий также не сходил с их уст. Были у этих философов и другие видимые признаки, а именно: огромные холщовые сумки, набитые книгами, весившие столько, что их можно было увезти лишь на нескольких верблюдах. Эти книги они тщательно заучивали. В число этих книг не входило ни одно сочинение древних философов, но они включали завещания и их копии, а также деловые контракты, к которым эти философы при своей тяжелой и склонной к скитаниям и бедам жизни, по обыкновению, относились с большим почтением. Итак, не было ни одного из случившихся с ними после Сосипатры событий, которое бы она не предсказала с точностью оракула. Называть имена этих людей у меня нет никакой необходимости, потому что я собираюсь написать сочинение не о посредственностях, а о мужах, поистине добродетельных. Исключение можно сделать лишь для одного из сыновей Сосипатры. Его звали Антонин, и о нем я недавно упоминал. Он отправился в Александрию, а затем, восхитившись Канобиком, предпочел поселиться в устье Нила и посвятил всего себя служению богам и исполнению тайных ритуалов. Он быстро достиг приближения к божественному, презрев свое тело, очистившись от страстей и усовершенствовавшись в мудрости, неведомой толпе. Об этом мне хотелось бы рассказать подробнее. Он не занимался ни теургией, ни расчетом явлений чувственного мира, хотя, возможно, его подозревали в этом на основании императорских решений, направленных против данных занятий[74]. Все восхищались самообладанием, стойкостью и твердостью Антонина, и те, кто занимался у него в Александрии, пришли к нему затем и на берег моря. Благодаря храму Сераписа Александрия была словно некая священная вселенная: число тех, кто стекался в нее отовсюду, приближалось к числу ее собственных граждан, и все они после того, как выполняли ритуалы поклонения божеству, направлялись к Антонину, одни – по земле, другие – на судах, с легкостью преодолевая трудности. Из удостоенных беседы с ним те, которые обсуждали логические проблемы, обильно и своевременно насыщались от него платоновой мудростью, а другие, которые расспрашивали его о божественном, находили его похожим на безмолвную статую. Он ничего не говорил им, но, устремив свой взор к небу, молчащий и недоступный ложился, и никто никогда не видел, чтобы он с кем-либо легко вступал в разговор на эти темы.
Вскоре после этого был дан знак, что было в Антонине и нечто более божественное. Ибо когда он еще не умер и не покинул мир людей, было уничтожено почитание богов в Александрии и в храме Сераписа. Но исчезло не только почитание богов, но и сами здания, и все произошло, словно в поэтических мифах, повествующих о победе гигантов. Подобное рассказываемому в этих мифах претерпели и храмы Канобуса. Произошло это, когда императором был Феодосий, а Феофил[75] руководил непосредственными преступниками, напоминая Евримедонта, бывшего прежде властителем буйных гигантов[76], Евагрий был префектом города[77], а Роман командовал войсками в Египте[78]. Эти люди, ополчившись на святилища, словно на камни и на каменотесов, без всякого повода и без объявления войны совершили на них набег и разрушили храм Сераписа. Они победили, повоевав с храмовыми дарами, не встретив серьезного сопротивления и не вступив в открытый бой. В этом смысле они с таким рвением сражались против статуй и посвятительных даров, что не только одержали над ними верх, но и взяли «в плен» (как захватывают в плен свою добычу воры), а единственным их тактическим замыслом было получше спрятать награбленное. Не смогли грабители унести только фундамент, потому что камни в основании храма Сераписа оказались очень тяжелыми и их было нелегко сдвинуть. Разрушив и разорив все, эти «благородные и отважные воины», обагрившие свои руки кровью, но не пожелавшие очиститься, говорили после, что победили богов и считали свое святотатство и нечестие достойными восхваления.
Затем в эти священные места они привели так называемых монахов, которые по виду были люди, но жили как свиньи и открыто совершали тысячи преступлений, о которых невозможно даже и говорить. Но именно поэтому их и считали благочестивыми – за то, что они презирали божественное. Ибо тогда любой одетый в черные одежды человек, желавший публичных беспорядков, обладал тиранической властью: столь низко пало человечество в своих добродетелях[79]! Впрочем, об этом я рассказал в своей «Всеобщей истории». Этих монахов поселили также и в Канобусе, и здесь вместо подлинно сущих богов они заковали людей в кандалы почитания рабов, причем рабов никчемных. Они собирали кости и черепа преступников, казненных за многочисленные преступления по приговору гражданского суда, объявляли их богами, посещали места их захоронения и считали, что становятся лучше, валяясь в грязи на их могилах[80]. Люди, о которых я говорю, называют этих мертвецов «мучениками», некоторых из них – «диаконами» и «посланцами», вымоленными у богов – этих гнуснейших рабов, наказанных бичом, чей внешний облик был покрыт шрамами, символами рабского достоинства[81]. Тем не менее, именно таких богов произвела тогда земля. Описанные события укрепили славу Антонина как великого пророка, потому что он всем предсказывал, что святилища превратятся в могилы[82]. Однажды великий Ямвлих (я не отметил это в своем повествовании о нем), когда один египтянин призвал Аполлона и тот, к удивлению всех присутствовавших, явился, сказал: «Друзья мои! Это не чудо, потому что перед нами – всего лишь призрак гладиатора». Столь велико различие между умным созерцанием и разглядыванием вещей посредством обманчивого телесного зрения. Однако Ямвлих проникал своим взором лишь в настоящее, тогда как Антонин мог предвидеть и грядущие события, что подтверждает его сверхъестественные способности. Скончался Антонин в глубокой старости, легко и безболезненно. Предсказанное же им разрушение святилищ повергло в скорбь всех, кто обладает разумом.
О Максиме я уже упоминал ранее; но пишущему эти строки удалось также лично видеть этого мужа. Сам еще юноша, он видел Максима уже старцем и слышал его голoc, подобный голосу гомеровских Афины и Аполлона. Даже зрачки его глаз были какими-то окрыленными; у него была седая борода, а во взгляде выражалась необыкновенная живость души. Максим представлялся очень гармоничным и тем, кто его слушал, и тем, кто на него смотрел; того, кто с ним общался, он поражал обоими своими качествами: и быстрым движением глаз, и резвым потоком слов. Никто не осмеливался ему возражать; даже самые искушенные и опытные молчаливо уступали и воспринимали его слова, словно произнесенные с треножника[83]. Столь сладостным было обаяние его уст[84]. Максим происходил из знатного рода и владел внушительным состоянием. У него было два сводных брата, которые мало известны потому, что первым во всем был сам Максим, который этим как бы мешал им добиться успеха. Ими были Клавдиан[85], который обосновался в Александрии и преподавал там, и Нимфидиан, ставший известным в Смирне софистом.
Максим был одним из тех, кого насыщала мудрость Эдесия. Более того, он удостоился чести стать учителем императора Юлиана. Юлиан, после того, как все его родственники были умерщвлены Констанцием (я рассказал об этом более подробно в своем жизнеописании Юлиана) и его род сильно поредел, был единственным, кто остался в живых[86], потому что из-за детского возраста и кротости нрава к нему относились с презрением и не считали достойным соперником. Юлиана опекали царские евнухи, которые следили за тем, чтобы он стал твердым христианином. Но и в этих обстоятельствах Юлиан проявил величие своей природы. Он так хорошо запоминал наизусть все их книги, что те даже злились на ограниченность своего образования, потому что не знали, чему бы еще можно было научить этого ребенка. Поскольку им уже больше нечему было его учить, а Юлиану нечему было у них учиться, он испросил у своего двоюродного брата[87] разрешение посещать занятия по риторике и философии. Констанций, по воле бога, дозволил ему делать это, поскольку решил, что будет лучше, если Юлиан станет проводить все время с книгами и ничем другим не заниматься, нежели будет вспоминать об участи своей семьи и помышлять об императорской власти. Получив это разрешение, Юлиан, в распоряжении которого находились огромные и разнообразные средства[88], сопровождаемый императорскими соглядатаями и копьеносцами[89], отправился в путешествие и посетил все те места, которые хотел. Так он появился в Пергаме, привлеченный сюда славой о мудрости Эдесия. Однако тот находился уже в очень преклонном возрасте, и его тело страдало от болезней. Первыми и самыми способными из учеников Эдесия были Максим, о котором я теперь пишу, Хрисанфий из Сард, Приск Феспротийский или Молоссийский и Евсевий из карийского города Минда. Удостоенный чести войти в число его учеников, Юлиан, который, несмотря на свой юношеский возраст, был не по годам зрел, восхитился совершенством и боговидностью души Эдесия и не хотел его покидать, но, жадно, с раскрытым ртом, словно те, которые, согласно молве, от укуса змеи дипсады[90] испытывают сильную жажду, желал и дальше впитывать его поучения и, чтобы уговорить Эдесия, отправил ему дары, достойные императора. Но Эдесий не захотел принять эти дары и, призвав к себе юношу, сказал ему: «Ты знаешь мою душу, поскольку немалое время был моим учеником. Но ты видишь, сколь поврежден теперь инструмент моей души, так что то, из чего он был составлен и чем держался, теперь распадается. Но если ты желаешь продолжать учиться, возлюбленное дитя мудрости (это я узнал из знаков твоей души), ступай к тем, которые являются истинными моими детьми: от них ты обильно наполнишься разнообразной мудростью и науками. Посвященный в их мистерии, ты устыдишься того, что рожден и называешься человеком[91]. Мне хотелось бы, чтобы здесь присутствовал и Максим, однако он отправился в Эфес. То же самое мне хотелось бы сказать и о Приске[92], но он уплыл в Элладу. Из моих учеников[93] здесь остались Евсевий и Хрисанфий, и если ты будешь учиться у них, то тем облегчишь мою старость».
Но даже выслушав эти слова, Юлиан не покинул философа, хотя и проводил теперь большую часть времени с Евсевием и Хрисанфием. Хрисанфий душою был подобен Максиму: вдохновенно постигал все, что связано с пророчествами, не стал глубоко заниматься математическими науками и в других отношениях тоже проявлял характер, близкий Максиму. Евсевий же в присутствии Максима избегал тщательной отделки различных частей своей речи и диалектических приемов и хитросплетений, но когда Максима не было, он светился, словно яркая звезда, блистая светом столь же ярким, как и солнечный. Такая легкость и изящество цвели в его речах. И хотя Хрисанфий тоже был достоин похвалы и всяческого уважения, Юлиан более преклонялся перед Евсевием. После своих объяснений Евсевий обычно добавлял, что предмет его диалектических рассуждений и есть истинно сущее, тогда как волшебство и магия, обманывающие чувства, иногда являются занятиями вдохновенных чудотворцев, а иногда сводятся лишь к тренировке некоторых материальных способностей. Божественнейший Юлиан, который часто слышал эти заключительные слова Евсевия, спросил как-то наедине Хрисанфия: «Если правда с тобой, любезный Хрисанфий, то ответь мне со всей ясностью, что означает этот эпилог объяснений Евсевия?» И тот весьма глубоко и с разумением ответил: «Ты поступишь мудро, если будешь допытываться об этом не у меня, а у самого Евсевия». Выслушав это, Юлиан понял, как следует правильно поступать, и так и сделал; Хрисанфия же за эти слова он стал считать божественным. Во время следующей встречи Евсевий повторил то же самое; Юлиан же смело спросил его, каков смысл этого высказывания. И тогда Евсевий, выпустив на волю свое красноречие и дав возможность беспрепятственно течь благозвучному потоку своих слов, сказал: «Максим принадлежит к числу старейших и самых образованных учеников. Благодаря величию своей души и превосходству разума, он отвергает любые логические исследования чудесного и прибегает к какому-то похожему на сумасшествие вдохновению. Недавно он созвал нас в храме Гекаты и явил там много свидетельств своего дарования. Когда мы вошли в храм и поклонились богине, Максим произнес: „Садитесь, мои возлюбленные друзья, смотрите, что будет, и вы увидите, насколько я превосхожу остальных“. После того, как Максим сказал это и мы сели, он возжег крупицу ладана и стал читать про себя какой-то гимн. Его действия оказались настолько успешными, что статуя богини сперва начала улыбаться, а затем, казалось, и засмеялась. Мы все были испуганы этим зрелищем, но Максим сказал: „Пусть никто из вас не испытывает страха от этого явления, потому что вслед за ним зажгутся светильники, которые богиня несет в своих руках“. Максим еще не кончил говорить, когда светильники и в самом деле вспыхнули светом. Из храма мы уходили, восхищенные этим чудотворцем, действовавшим, словно в театре. Но ты не должен доверять любому из подобных явлений, как не доверяю им я, но прежде, очистив разумом душу, рассматривать, насколько оно в действительности велико». Когда божественнейший Юлиан это услышал, он произнес: «Что ж, будь здоров и занимайся своими книгами. Мне же ты показал именно то, что я искал». Сказав так, он пошел и поцеловал в голову Хрисанфия, а затем отправился в Эфес. Там он сошелся с Максимом, крепко уцепился за него, словно повис на нем, и непрерывно поглощал его совершенную мудрость. Максим лично наставлял его, а также призвал к себе божественнейшего Хрисанфия, и после этого они вдвоем смогли должным образом удовлетворить огромный интерес этого юноши к данному виду знания.
Занятия Юлиана с философами продвигались успешно. Как-то он услышал, что в Элладе есть некая более великая мудрость, хранимая иерофантом богинь[94], и сразу же отправился туда. Имя того, кто был тогда иерофантом, я называть не могу[95], ибо он посвятил в таинства автора этих строк. Он происходил из рода Эвмолпидов[96]. Именно он в присутствии автора этого сочинения предсказал разрушение храмов и гибель всей Эллады и ясно свидетельствовал, что после него будет иерофант, не обладающий правом занимать это место, потому что он будет посвящен для служения другим богам и принесет клятвы, что не станет служить в иных храмах, кроме тех, для которых его посвятили. Однако этот муж предсказывал, что такой человек станет иерофантом, хотя он не будет даже афинянином. Столь велик был в нем дар предвидения, что этот необыкновенный иерофант предсказал, что еще при его жизни священные храмы будут повержены и придут в запустение, что тот другой иерофант будет жить, глядя на их развалины и тем самым понесет наказание за свое чрезмерное честолюбие, что почитание богинь прекратится незадолго до смерти самого предсказателя и что тот, кто поступил столь бесчестно, будет жить не дольше своего пребывания в должности иерофанта и не достигнет глубокой старости. Так оно все и произошло. Ибо после того, как иерофантом стал гражданин Феспий, который руководил обрядами Митры[97], сразу же приключились многочисленные и необъяснимые беды. Некоторые из них я подробнее описал в своей «Истории», о других же, изведенных на нас Божеством, я расскажу здесь. Ибо тогда в Элладу со своими варварами вторгся Аларих, легко пройдя через Фермопилы, словно это был стадион или равнина, удобная для бега коней. Эти ворота Эллады открыло ему нечестие людей, одетых в черное[98], которые пришли вместе с Аларихом, и то, что не соблюдались законы и ограничения, содержавшиеся в правилах преемства иерофантов. Но все это случилось позднее; я же рассказал об этих событиях, поскольку они связаны с пророчеством.
В те же времена, о которых я говорю сейчас, Юлиан сблизился с этим божественнейшим из иерофантов и жадно поглощал его мудрость. Вскоре он был вызван Констанцием, чтобы стать его соправителем, и возведен в ранг цезаря[99]. Максим тогда оставался в Азии (Эдесий к тому времени уже покинул этот мир) и постепенно возрастал во всякой мудрости. Так с Юлианом произошло то, чего он не желал, но на что его вынудили. В качестве цезаря он был отослан в Галлию, не столько, чтобы править там, но, скорее, чтобы погибнуть на своем посту правителя. Но несмотря на общее мнение промыслом богов он уцелел; хотя Юлиан и скрывал от всех, что поклоняется богам, он побеждал всех именно благодаря своей вере. Он перешел Рейн, разгромил и покорил все варварские народы, обитавшие за этой рекой, несмотря на те многочисленные заговоры и интриги, которые плелись против него, о чем я написал подробнее в его жизнеописании. Юлиан вызвал из Эллады упомянутого иерофанта и, исполняя вместе с ним ритуалы, известные только им одним, вдохновился на борьбу с тиранией Констанция. В его планы были посвящены Орибасий из Пергама[100] и некий Эвгемер, уроженец Ливии, которую римляне на своем родном языке именуют Африкой. Подробнее обо всем этом рассказано в моем сочинении о Юлиане. Освободившись от тирании Констанция[101], он отправил иерофанта обратно в Элладу, словно какого-то бога, которого он обеспечил всем, что тот желал, и отослал вместе с ним дары, достойные императора, и специальных лиц, которым поручил заботу о храмах Эллады, Юлиан сразу же послал за Максимом и Хрисанфием. Он отправил одно послание, предназначавшееся им обоим. Они решили прибегнуть к богам, и, будучи мужами деятельными и опытными, объединили для решения проблемы все свои познания, интуицию и силу ума. Однако они натолкнулись на знамения суровые и пугающие: эти мужи хорошо поняли их смысл. Хрисанфием сразу же овладело беспокойство, он поник взглядом и, покусывая язык, произнес: «Мне не просто следует остаться здесь, любезный Максим, но я должен укрыться ото всех». Однако Максим, воспрянув духом, сказал: «Мне кажется, Хрисанфий, ты забыл, чему нас учили, а именно, что эллины, особенно хорошо воспитанные, не должны пасовать перед первыми же трудностями, которые им встречаются на пути, но им следует влиять на божественную природу до тех пор, пока она не склонится на их сторону». Хрисанфий же возразил ему: «Возможно, ты и обладаешь и способностью, и смелостью заниматься такими делами, но я не стал бы ничего предпринимать против этих знамений». Сказав так, Хрисанфий удалился. Максим же остался и стал делать все возможное, покуда не добился результатов, которых он желал. Хрисанфий же оставался неподвижнее статуи, решив не отступать от тех выводов, которые он сделал с самого начала. Вскоре к Максиму стали стекаться чуть ли не все жители Азии, в том числе и те, кто находился тогда у власти или недавно покинул должность, и те, кто обладал влиянием в городских советах. Демос также перегораживал подступы к дому Максима, сопровождая свои действия прыжками и громким криком: демос так всегда поступает, когда хочет добиться чьей-либо благосклонности. Более того, у боковых дверей дома, ведущих в покои его жены, всегда толпились женщины, восхищенные ее счастьем и просящие ее не забывать о них. Собственные ее познания в философии были такими, что по сравнению с ней Максим, казалось, и плавать[102] не умеет, и алфавита не знает. Итак, Максим, которым восхищалась вся Азия, отправился на встречу с императором; Хрисанфий же оставался на месте. В это время ему во сне явился бог и, как он сам позднее рассказывал автору этих строк, сказал ему следующее:
Итак, Максим в сопровождении многочисленных поклонников отправился в Константинополь, и вскоре после прибытия он засиял там во всей своей славе. И император, и его подданные – все обращались к Максиму, который ни ночью, ни днем не делал ни для кого из них исключения: они постоянно спрашивали богов обо всем, что с ними происходило. В результате Максим стал тяготить придворных; он перешел к ношению одежд более роскошных, чем подобает философу, и в обращении становился все более неприятным и своенравным. Император, однако, ничего об этом не знал. Затем по настоянию императора решили послать и за Приском. Максим же продолжал настаивать на том, чтобы приехал также и Хрисанфий. В результате призвали обоих: Приска из Эллады, Хрисанфия из Сард, что в Лидии. Божественный Юлиан столь нуждался в общении с этим последним мужем, что написал обоим, как своим лучшим друзьям, умоляя их, словно богов, прийти и жить с ним. В отношении Хрисанфия Юлиан поступил еще и вот как. Зная, что у него есть жена по имени Мелита (автору этих строк она приходилась двоюродной сестрой), к которой Хрисанфий относился с большим уважением, Юлиан удалился в свои покои и, втайне от всех, собственноручно написал этой женщине письмо, в котором всячески просил ее убедить своего мужа не отказываться от поездки. Затем Юлиан попросил дать ему письмо, уже написанное для Хрисанфия, сложил их и вместе запечатал, чтобы при отсылке они выглядели как одно письмо[104]. Кроме того, он передал также огромное количество устных посланий, которое, по его мнению,
Приск откликнулся на эти просьбы[106] и, придя, вел себя весьма благоразумно. И хотя у него было немало почитателей, Приск жил тихо, оставаясь словно недвижимым, и не вызывал зависти у придворных; напротив, он стойко переносил презрение к себе со стороны последних и относился к возникавшим конфликтам по-философски.
Хрисанфий же не попался даже в такие хитро расставленные сети, но опять испросил волю богов, и поскольку она не изменилась, а он всегда ей повиновался то написал императору, что в его же интересах, если он, Хрисанфий, останется в Лидии, тем более что об этом говорят и боги. Юлиан отнесся к отказу Хрисанфия с подозрением, однако назначил его и его жену верховными жрецами Лидии, поручив им контроль за прочими жрецами. Сам же Юлиан спешно собирался тогда на войну с Персией. Максим и Приск сопровождали его в этом походе[107], в который отправились также и другие софисты, так что их собралось огромное множество. Они представляли из себя толпу бахвалившихся и исполненных гордости людей, поскольку сам император заявил о своей близости к ним. Но когда все предприятие, на которое возлагали столько великих и светлых надежд, неожиданно закончилось прахом и превратилось в бесформенные руины, и удача выскользнула у них из рук, о чем я подробнее рассказал в своем жизнеописании Юлиана, императором стал Иовиан[108], который продолжал относиться к этим мужам с почтением. Затем очень быстро и неожиданно он последовал за своим предшественником[109] (хотя, конечно, последний удостоился более высокого удела[110]), и трон наследовали Валентиниан и Валент[111]. После этого Максим и Приск были арестованы, и на этот раз приглашения очень отличались от тех, что посылал им Юлиан. Ибо те приглашения напоминали скорее панегирики и излучали почтение к философам; в этих же, несмотря на обещания, была видна угроза: столь откровенно и явно бесчестными они были. Приск, однако, ничего дурного не претерпел, ибо как только свидетели подтвердили, что он – муж добродетельный и вел себя достойно, ему позволили уехать в Элладу. В то время автор этих строк проходил курс наук и был ребенком, приближающимся к возрасту эфеба. Что же касается Максима, то, поскольку многие высказывались против него и публично в театрах, и лично императору, несмотря на его достоинства, было решено подвергнуть его наказанию. Причем, выбрали самое суровое из всех возможных. Они решили взыскать с него сумму столь большую, что этот философ никогда даже не мог о ней слышать (они подозревали, что он владеет имуществом всех философов); затем решение пересмотрели, поскольку сочли, что сумма слишком мала. Максима отослали в Азию собирать деньги для уплаты, и то, что он при этом претерпел, не сравнится ни с какой трагедией, и не найдется ни одного оратора, способного поведать о том, каким несчастьям он подвергся. Даже пресловутое персидское «корыто»[112] и тяжелый мотыжный труд женщин племени артабров[113] не идут ни в какое сравнение с теми муками, которые выпали на долю Максима. Его удивительная жена была с ним и сильно горевала о страданиях Максима. И поскольку конца страданиям не было, наоборот, они все возрастали, Максим сказал ей: «Жена моя, купи яду, дай его мне и освободи меня». Женщина купила яд и пришла с ним к мужу. Максим попросил ее дать ему яд, чтобы он выпил его. Но она опередила мужа и сама выпила первой. Когда она умерла, родственники ее похоронили. После этого Максим не стал пить яд.
Теперь же я постараюсь употребить все мое красноречие и все слова, которые используют поэты, чтобы рассказать о поступках Клеарха[114]. Он происходил из богатой феспротийской семьи и снискал себе прекрасную репутацию, когда в империи изменилось положение дел. Когда Валентиниан отбыл на запад[115], император Валент подвергся огромной опасности, которая угрожала не только его власти, но и самой жизни: против него с огромными и неисчислимыми силами восстал Прокопий и со всех сторон обложил его, чтобы взять в плен[116]. Клеарх в то время был правителем всей Азии и его власть простиралась от Геллеспонта через Лидию и Писидию до Памфилии. Своим управлением он снискал всеобщую любовь, но подверг себя большой опасности: он открыто поссорился с префектом претория[117], так что император не мог не знать об этой ссоре. Префекта звали Саллюстий[118], и при правлении императора Юлиана он стал широко известен благодаря совершенству своей души. Тем не менее, Клеарх выставлял на посмешище его старческую вялость и называл его Никием[119].
И действительно, в те времена Саллюстий уже размышлял только о воспитании и укреплял душу чтением и копанием в исторических фактах.
Когда восстание было подавлено и дела пришли в порядок, Валент стал испытывать такое восхищение Клеархом, что не просто отозвал его с прежней должности, но назначил на более высокий пост, сделав его проконсулом всего того, что называется Азией теперь. Эта территория простирается от морского побережья в районе Пергама, включая и внутренние районы, вплоть до Карий. Гора Тмолос является ее границей по направлению к Лидии. Азия – самая славная из всех областей и она не подчиняется префекту претория. Однако так продолжалось до последних событий, приведших все в замешательство[120].
Но в то время, о котором я рассказываю, в Азии, находившейся под управлением Клеарха, был полный порядок. Он обнаружил, что Максим подвергается пыткам и еле их выдерживает. О случившемся за тем следует говорить не иначе, как о божественном деле, ибо столь удивительное событие невозможно приписать никому другому, кроме бога. Ибо всех солдат, назначенных для того, чтобы подвергать наказаниям Максима, Клеарх разогнал своей властью; он освободил философа из оков, позаботился о его измученном теле и сделал своим сотрапезником. Клеарх откровенно рассказал обо всем этом императору, так что тот не только изменил свое мнение о Максиме, но и уступил всем просьбам Клеарха. Он снял с должности Саллюстия и назначил префектом претория Авксония[121].
На солдат, которые мучили Максима, и тех, кто его обкрадывал и оскорблял, Клеарх наложил соответствующее наказание и штраф, так что у всех на устах была молва о том, что он для Максима – словно второй Юлиан. Затем Максим несколько раз произносил публично речи, но, поскольку он не годился для зрелищных выступлений, снискал небольшую славу. Так продолжалось до тех пор, пока Максим снова не обратился к философским занятиям. Он вернул свое имущество, которое различными путями было украдено у него, и очень скоро стал таким же богатым, как тогда, когда он прибыл ко двору Юлиана. Затем Максим, как выдающийся человек, посетил Константинополь, где все отнеслись к нему с благоговением, видя, что удача к нему вернулась[122]. Он даже отважился заняться безвредным видом теургии, и здесь также снискал себе славу. Но широкая известность Максима вновь вызвала недовольство им. В среде придворных возник заговор против императоров и они обратились с вопросом к своему собственному оракулу (не всякий поймет, о чем я говорю). Когда же тот ответил очень невнятно, они обратились к Максиму с просьбой его растолковать, не посвящая его в свои планы, словно бы оракул им дал Максим. Они очень хотели понять смысл изречения яснее. Ибо все тогда видели, что только Максиму известна воля богов, сколь бы неясной она не представлялась другим людям. Максим сосредоточился на изреченном, исследовал его и верно увидел скрытый смысл слов, поскольку все изреченное было истинным, и рассказал об этом еще более истинно, чем пророки, а именно, что они погибнут вместе с тем, кто расскажет им о смысле оракула (он имел в виду себя), а с ними – и другие люди, не только те, кто причастен к заговору, и что многие будут несправедливо наказаны. Затем из глубин [души] он возвестил: «После всеобщего и разнообразного истребления людей, в котором мы станем жертвами, император умрет необычным образом и не удостоится ни погребения, ни надгробия». Так оно в действительности и случилось. Подробно об этом я написал в своей «Всеобщей истории». Вскоре заговорщиков стали арестовывать; их повсюду хватали и обезглавливали, словно кур во время какого-нибудь праздника или застолья. Арестовали также и Максима, которого привели в Антиохию, где в то время находился император[123].
Но им было стыдно убить его, поскольку на суде Максим отрицал все возведенные на него обвинения и разоблачил тех, кто его схватил, а также потому, что он точно предсказал все, что теперь происходило. Поскольку в лице Максима они наказывали бога, то его отослали в Азию с неким Фестом[124], кровожадным человеком с душою мясника, почтив Азию столь ужасной личностью. Появившись, Фест стал повсюду рассылать свои приказы и сам следил за их исполнением, вводя везде свойственный его животной и неистовой душе кровавый способ управления. Он казнил многих, как виновных, так и безвинных, и в их числе – великого Максима. Так сбылось это пророчество и другая его часть тоже исполнилась. Ибо император в великой битве со скифами исчез каким-то странным образом, так что даже не нашли ни одной его косточки для погребения[125]. Ко всему этому божество[126] прибавило и еще более великое событие. Ибо тот самый Фест (автор этих строк сам присутствовал при этом) был отстранен от должности и, нанеся визит только что ставшему императором Феодосию, удалился прочь (он женился, взяв жену из Азии, и справил свадьбу, роскошью достойную тирана). Открыто кичась своим богатством и похваляясь тем, что легко отделался от обвинений в своей адрес, Фест решил устроить роскошный пир, пригласив на него высших должностных лиц и знать. Был третий день после январских календ, как их называют римляне, и все приглашенные поблагодарили Феста и обещали быть. Затем Фест пошел в храм богинь Немезид[127], хотя он никогда не испытывал никакого почтения перед богами и казнил своих жертв именно за поклонение богам.
Когда Фест вошел и обратился к присутствовавшим там, на него снизошло видение, и когда он говорил о нем, на лице его были слезы. Видение же было вот какое: Максим набросил ему на шею петлю и потащил его в аид, чтобы предстать на суд перед Плутоном. Присутствовавшие в храме содрогались от ужаса и рыдали, когда слышали рассказ о всей жизни этого человека. Затем они заставили его обратиться к богиням с молитвой. Фест послушался их и стал молиться. Но когда он вышел из храма, то поскользнулся на обоих ногах и упал на спину, не издав при этом ни звука. Феста отнесли домой, где он тотчас умер, и это сочли лучшим из дел Провидения.
О Приске я упоминал уже не раз, когда этого требовала необходимость. Так, я сказал, откуда он был родом. Но о его характере следует рассказать отдельно. Он был скрытным, сдержанным и глубокомысленным, обладал отличной памятью. Приск знал все учения древних, и они всегда были у него на устах. Видом он был красив и высок, но мог показаться необразованным, поскольку его трудно было вовлечь в беседу. Свои убеждения Приск оберегал, словно сокровище, и о тех, кто болтал о своих взглядах, обычно отзывался как о мотах. Он говорил, что побежденный в философских диспутах не становится от этого лучше, но, воюя с истиной, раздражается от своих болезненных и честолюбивых наклонностей, становится более диким и, в конце концов, повреждаясь умом, начинает ненавидеть и литературу, и философию. Поэтому Приск всегда воздерживался от споров. Он вел себя неторопливо и отчасти даже надменно, причем не только когда общался с друзьями и учениками, но был таким всегда, от юности до глубокой старости. Хрисанфий часто рассказывал автору этих строк, что Эдесий отличался общительным и приятным для всех людей характером. После философских дискуссий он обычно ходил на прогулку по Пергаму в сопровождении лучших своих учеников. Как учитель, Эдесий взращивал в своих учениках чувство гармонии и заботы о человечестве, когда он видел, что они ведут себя непристойно и заносчиво, гордясь своими познаниями; и когда они возносились на крыльях, хотя и очень тонких, выше Икара, Эдесий аккуратно сбрасывал их вниз, но не в море, а на землю, к людям. Обучая так, он и сам, встречая какую-нибудь торговку овощами, был рад видеть ее и останавливался, чтобы поговорить с ней о ценах, о том, какой доход приносит ее лавка и даже о том, как выращивать овощи. Точно так же он вступал в разговор, когда встречал ткача, кузнеца или плотника. Разумнейшие из его учеников быстро освоили эту манеру поведения, особенно Хрисанфий и те, кто был к нему близок.
Один Приск не разделял пристрастия своего учителя, но называл его предателем достоинства философии, человеком, знающим лишь жалкие словечки, сильно действующие на душу, но совершенно негодные для дел. Имея такой нрав, даже после смерти Юлиана Приск вел себя безукоризненно. Обогатив многими нововведениями своих учеников, которые, словно корибанты, страстно неслись за его мудростью, оставаясь при этом всегда и везде скрытным и высмеивающим человеческие слабости, достигнув глубокой старости (ему было за девяносто лет), в то время, когда в Элладе разрушались храмы, Приск покинул этот мир. В то время трагически лишились жизни и многие другие, а иные пали от руки варваров. Среди последних был Протерий, уроженец острова Кефалинии, помянуть которого является делом прекрасным и благим. Автор этих строк знал также и Гилария, уроженца Вифинии, жившего и состарившегося в Афинах. Несмотря на необразованность, он выказывал такую мудрость в рисовании, что, казалось, в его руках ожил сам Евфранор. Автор этих строк безмерно восхищался этим мужем и любил его более других за красоту портретов, которые он рисовал. Тем не менее, даже Гиларий не смог избежать всеобщих бедствий: варвары[128] схватили его и за пределами Афин (он жил около Коринфа) и обезглавили вместе с прислугой. Более подробно об этих событиях, происшедших, видимо, по воле бога, я еще расскажу в своей «Всеобщей истории», но это будет сделано в общем, так чтобы было ясно и интересно всем, без упоминания конкретных людей. Здесь же, как того требует мое повествование, я рассказал об отдельных людях.
Юлиан Каппадокийский, софист, находился в цветущем возрасте во времена Эдесия. В Афинах он был словно тиран, ибо вся молодежь стекалась к нему отовсюду, почитая этого мужа за его красноречие и величие человеческой природы. Были в то время и другие прикоснувшиеся к красоте и достигшие такой же известности: Апсин Лакедемонский, прославившийся как учитель риторики, Епагаф и прочие. Но Юлиан превосходил всех своим природным талантом, так что тот, кто следовал сразу за ним, был намного его хуже. Учеников у него было много и приходили они, так сказать, отовсюду; когда же они рассеивались в разные стороны, то все ими восхищались, где бы они не останавливались. Среди них выделялись божественнейший Проересий, Гефестион, Епифаний из Сирии и Диофант Араб. Хорошо также упомянуть и о Тускиане, ибо он тоже был учеником Юлиана, однако о нем я уже рассказывал в своем сочинении о правлении императора Юлиана. Автор лично видел дом Юлиана Каппадокийского в Афинах. Дом этот был маленький и простой, однако от него, словно от храма, исходил дух Гермеса и муз. Этот дом Юлиан завещал Проересию. В этом доме были сделаны изображения тех из учеников Юлиана, которыми он наиболее восхищался; был здесь также амфитеатр, внешним видом напоминающий общественные театры, но меньше, чтобы его размеры подходили для дома. Ибо в те времена в Афинах между гражданами города и учащейся молодежью была такая вражда[129], что город впервые после древних войн почувствовал за своими стенами опасность. В результате ни одному софисту не позволили ходить в город и выступать перед публикой, так что они были вынуждены ограничить свою деятельность выступлениями в частных амфитеатрах и здесь проводили занятия с учениками. Так они избежали опасности для своей жизни и могли, не рискуя, получать одобрение и похвалу за свое красноречие.
Хотя я и многое опускаю, но об одном случае, ярко демонстрирующем образованность и разумность Юлиана, следует рассказать особо. Случилось так, что самые дерзкие из учеников Апсина одержали верх над учениками Юлиана в одной из потасовок во время междоусобной войны[130], которую они вели друг с другом. После того, как победители пустили в ход тяжелые спартанские руки[131], угрожая жизни своих жертв, они еще подали на них в суд, словно бы были потерпевшей стороной. Дело дошло до суда проконсула[132], который, проявив строгость и суровость, приказал арестовать вместе с обвиненными и их учителя, и так все они оказались в цепях, словно посаженные за убийство. Однако проконсул, как римлянин, кажется, не был человеком необразованным или воспитанным в грубой и лишенной искусств обстановке. Итак, Юлиан присутствовал в суде не по своей воле. Апсин также был там, но пришел не принудительно, а добровольно, чтобы помочь истцам. Все было готово для слушания дела, и истцам было позволено начать.
Руководителем бесчинных спартанцев был некий Фемистокл, афинянин, виновный во всех происшедших бедах; он был запальчивым и дерзким и своим поведением порочил славное имя, которое носил. Проконсул, сурово взглянув на Апсина, сразу сказал ему: «Тебе кто приказал сюда явиться?» Тот ответил, что пришел, потому что беспокоится за своих детей. Проконсул понял его скрытое намерение и ничего не сказал. Затем привели несчастных заключенных. С ними находился их учитель. Волосы у них были острижены, тела ослабели, так что даже судье они показались жалкими. Когда истцам было предоставлено слово, Апсин начал говорить, но проконсул прервал его, сказав: «Римляне этого не допускают; тот, кто первым произнес обвинение, должен выступать с обвинительной речью и во второй раз». Из-за неожиданности такого решения возможности подготовить речь не было. Первым обвинение произнес Фемистокл, поэтому и теперь говорить должен был он. Предчувствуя это, Фемистокл побледнел, губы у него затряслись; он украдкой смотрел на своих товарищей и шептался с ними о том, что следует делать. Ибо они пришли в суд, готовые лишь поддерживать речь своего учителя восклицаниями и аплодисментами. Поэтому в суде воцарилась полная тишина и смущение: молчали все, смущение же испытывала обвинительная сторона. Тогда Юлиан тихо и учтиво попросил: «Разреши мне выступить». На это проконсул сказал: «Ни один из вас, учителей, у которых есть приготовленные речи, говорить не будет; также и ученики не будут вам хлопать. Сегодня вы узнаете, сколь совершенно и чисто римское правосудие. Сначала пусть Фемистокл выступит с обвинением, а после него в защиту выступит тот, кого ты считаешь лучшим». Но из обвинителей никто выступить не смог, и Фемистокл опозорил свое имя. Затем, когда проконсул спросил, есть ли кто-нибудь, кто может возразить на первую обвинительную речь, софист Юлиан сказал ему: «Проконсул, твое превосходное правосудие сделало из Апсина Пифагора, который, хотя с трудом, но успешно, обучил своих учеников молчанию. В древности Пифагор (как тебе это хорошо известно) наставлял этим своих слушателей вести себя по-пифагорейски. Но если ты позволишь теперь одному из моих учеников выступить с защитительной речью, то прикажи снять оковы с Проересия, и ты сможешь сам решить, какое образование лучше: аттическое или пифагорейское».
Проконсул милостиво разрешил сделать это, как сообщил о том автору этих строк Тускиан[133], присутствовавший на суде, и из рядов ответчиков вышел Проересий, уже без оков. Его учитель обратился к нему, не громко и без крика, как обычно делают те, кто вдохновляет и настраивает атлетов на борьбу за венки, но все же весьма проникновенно: «Говори, Проересий! Пришло время говорить». И Проересий произнес некое вступление. Тускиан не запомнил его, но пересказал мне его смысл. Начав, он бегло описал их страдания и в то же время произнес похвалу учителю. В этом вступлении Проересий пожаловался лишь один раз, когда заметил, что проконсул поступил поспешно, когда, не имея достаточных доказательств их вины, подвергнул их наказанию и заставил терпеть такие муки. Слушая, проконсул наклонил голову, охваченный восхищением перед убедительностью аргументов Проересия, весомостью его слов, складностью и благозвучием его речи. Хотя все хотели выразить вслух свои похвалы в адрес Проересия, однако сидели тихо, словно на то был знак свыше, так что в суде царило таинственное молчание. Затем Проересий перешел ко второму вступлению и произнес следующее (эти слова Тускиан запомнил):