66680.fb2
Да и сами сестры были совершенно разные.
Таня была любимицей всей семьи. Мам? несравненно более любила Таню, чем Машу. Они всегда вместе выезжали и всегда оживленно вспоминали это время. Но любовь к матери не помешала Тане быть близкой к отцу и разделять его взгляды. Она никогда резко не становилась на чью-либо сторону и всю свою жизнь старалась быть связующим звеном между родителями. Таню любили малыши, потому что она часто возилась с ними, любили старшие братья, с которыми она была дружна. Веселая, жизнерадостная, с вьющимися каштановыми волосами, живыми карими глазами, коротким, точно срезанным носом, Таня была действительно привлекательна. Она хорошо знала языки, занималась в школе живописи. Репин и другие художники говорили о ее больших способностях. В семье считалось, что Таня самая умная и образованная.
Когда я вспоминаю Машу, на душе делается радостно и светло. Всем своим обликом она была похожа на отца, хотя если разбирать отдельно черты ее лица, только серые внимательные и глубокие глаза да высокий лоб были отцовские. Тоненькая, грациозная, она была очень ловка - все спорилось в ее некрасивых, немного узловатых руках. Лицо Маши было серьезное, сосредоточенное, казалось, что она точно прислушивалась к тому, что у нее происходит внутри. Все любили ее, она была приветлива и чутка: кого ни встретит, для всех находилось ласковое слово, и выходило это у нее не деланно, а естественно, как будто она чувствовала, какую струну надо нажать, чтобы зазвучала ответная. Машу все называли некрасивой - большой рот напоминал материнский, зубы были плохие, немножко велик был нос, но все существо ее казалось мне милым и привлекательным.
Отец любил обеих. А они, насколько я могла заметить, ревновали его друг к другу. Каждая из них думала, что он любит другую больше...
Старшие братья почти не жили с нами. В воспоминаниях моего детства они занимали очень маленькое место, так как вся наша жизнь проходила без них. Когда я подросла, старший брат, Сергей, переселился уже в толстовское родовое имение Никольское-Вяземское в Тульской губернии, доставшееся ему как старшему в семье.
Сережу я всегда немножко боялась, уж очень он мне казался серьезным и важным. Он окончил университет, был музыкантом. Мало знающим его людям он представлялся (да и теперь представляется) сердитым, нелюдимым. Но стоит его поближе узнать, и сейчас увидишь, что под внешней суровостью, ворчливостью, иногда даже грубостью скрывается большая доброта, ласковость и даже... как это ни мало вяжется с его внешностью, большая застенчивость. Когда я была совсем маленькой, он называл меня своей "единственной сестрой", чем я была очень горда. В нашей семье не принято было никаких нежностей, и если кто-нибудь называл другого ласковым именем, то обычно это резко высмеивалось: "Какие сантиментальности!" - или: "Какие нежности!"
То, что старший брат меня называл своей единственной сестрой, было очень много. Я так это принимала и ценила.
Должно быть, до сего времени брат не знает, какое сильное впечатление на меня имела его музыка. Когда я была совсем маленькая, я вечерами не могла спать, слушая его игру. От него я научилась понимать и ценить Шопена, Бетховена, Грига. Долгое время, каких бы музыкантов я ни слушала, мне казалось, что лучше брата Сергея никто играть не может.
Илья на моей памяти совсем не жил с нами. Я едва помню, как он женился, и то только потому, что меня не взяли на свадьбу, а я была очень обижена.
Большой, широкоплечий, с русой окладистой бородой, чуть-чуть сутуловатый, с широким носом и серыми глазами, лохматыми бровями, Илья больше всех похож на отца.
Он жил в деревне, в той же Тульской губернии, недалеко от брата Сергея.
Больше других жил с нами брат Лев, женившийся гораздо позднее на дочери знаменитого шведского врача Вестерлунда. Черный, с маленькой рыжей бородкой, большим носом с горбинкой, большим ртом, черными глазами, Лев был больше похож на мать, чем на отца. Он часто болел, и мам? беспокоилась о нем. Университет он не окончил и постоянно менял свои увлечения: то делался последователем отца и строгим вегетарианцем, то, наоборот, с такой же страстностью восставал против его идей. Было время, когда он проповедовал полное целомудрие и безбрачие, а потом, женившись, с таким же убеждением говорил о необходимости для всех раннего брака. Он писал, и одно время в литературном мире обратили на себя внимание его произведения, но не талантливостью своей, а его полемикой с отцом: "Прелюдия Шопена" вместо "Крейцеровой сонаты", "Яша Поляков" вместо "Детства" и "Отрочества" и т.д.
Кажется, Суворин прозвал его тогда Тигр Тигрович.
Большая была у нас семья, разнообразная. Мать, как наседка, распустив крылья, старалась собрать вокруг себя свой выводок. Но постепенно все уходили из-под ее влияния. Сыновья стремились зажить самостоятельной жизнью, дочери тянулись за отцом.
Единственным утешением мам? был Ванечка. На нем она сосредоточила всю свою жизнь.
Мое одиночество
В доме все тосковали, мам? больше всех. Она плакала, металась, не находила себе утешения. То ходила по церквам, молилась, исповедовалась и причащалась, то уезжала на могилы Ванечки и Алеши - тихое, маленькое кладбище в поле, состоящее из нескольких холмов да скромных памятников. Здесь было тихо, щебетали птицы. Мы сажали цветы, деревья. Хорошо помню величественную фигуру мамы в трауре, с длинной черной вуалью на голове, склоненную над маленьким, еще свежим холмиком. Что-то шептали дрожащие губы, а из близоруких, прекрасных глаз струились слезы... Мам? поручила смотреть за могилами крестьянину Комолову, жившему недалеко от кладбища в селе Никольском. Она любила говорить с ним и с его женой - простые, грубоватые слова их хорошо действовали на ее исстрадавшуюся душу.
Все поражались кротости мамы. Она точно переродилась - со всеми была добра, ни на кого не сердилась, а только плакала. Отец утешался в своем горе тем, что несчастье отвлечет ее от всего внешнего, от мирской суеты, пробудит в ней духовные интересы, которые не только осветят ее жизнь, но и приблизят к нему*.
Я тоже тосковала по-своему. Сколько раз мне хотелось подойти к матери, приласкаться, поплакать вместе с нею, но я не смела...
Мы часто виделись с Надей и часами говорили о Ванечке, вспоминая его словечки, искали всякого о нем напоминания. Как-то в Третьяковской галерее в картине Васнецова "После битвы" мы обратили внимание на убитого юношу-воина, изображенного на переднем плане. Этот мальчик со светлыми кудрями и одухотворенным лицом напомнил нам Ванечку, и мы долго, не отрываясь, смотрели на него.
Этой же весной Надина мать, которая очень сердечно отнеслась к нашему горю, взяла меня вместе с Надей в свое подмосковное имение. Здесь было много девочек и мальчиков, но мне было с ними не по себе, казалось, что они меня сторонятся, а я была так застенчива, что стоило мне почувствовать малейшую отчужденность, как я уже уходила в себя. Хорошо мне было только с Надей. Помню, мы здесь решили с ней писать роман. Каждая должна была написать главу и прочитать ее вслух. Но когда я услышала Надино произведение, начинавшееся с светского разговора, пересыпанного французскими фразами, мне оно показалось таким великолепным и блестящим, что я не решилась прочитать ей начало своего романа, в котором "по зимней метели на плохонькой лошаденке возвращается домой пьяный мужик".
Я была рада, когда мам? приехала за мной. Испортило поездку еще и то, что у меня случилось что-то с головой. Она чесалась так, что я разодрала ее в кровь, и на затылке в ямке образовалась постоянно мокнущая ранка. Наконец няня заметила.
- Да что это ты так чешешься?! - воскликнула она. - Покажи-ка. - Она взяла мою голову к себе на колени и стала перебирать волосы. - Господи Иисусе Христе, да ведь голова-то у тебя как есть вся во вшах!
Не долго думая няня схватила тряпку, пропитала ее керосином и намазала мне всю голову. Ранка так точила, что я чуть не кричала от боли. Няне было неловко, что она так запустила меня из-за своего горя. Я тоже страдала. Это как будто незначительное событие острой болью врезалось в мою память.
Постепенно все входило в колею с той только разницею, что не было маленького, всеми любимого существа, которое освещало и одухотворяло нашу жизнь, да мам? металась, стараясь найти новые интересы.
Много времени она уделяла мне: заботилась о том, чтобы у меня были хорошие учителя, гувернантки, если я болела, приглашала ко мне докторов, старалась развить мои музыкальные способности, брала с собой в концерты, заставляла читать вслух Мольера, Корнеля и Расина. Но я не могла даже частично заменить ей Ванечку, а мам? не могла дать мне ласки, нежности, того, без чего я так тосковала... Когда я робко пыталась подойти к ней, она не понимала меня.
- Ты что, Саша? - спрашивала она с таким удивлением, что я мгновенно отшатывалась. Я не знала, чего она от меня хочет и за что мне больше попадет. За разбитую чашку, за ложь или за плохо выученный урок? По опыту я знала, что может одинаково попасть за все, и старалась скрыть от матери свои поступки.
Помню такой случай. На меня надели новенькое бумазейное платье. Оно мне не нравилось: возмущали шесть громадных перламутровых пуговиц, как-то некстати налепленные спереди для украшения. Я побежала в сад и, забыв про свою обновку, с увлечением играла с мальчишками в салки, как вдруг поскользнулась и упала в грязь. Я прибежала к няне. Увидав меня в таком виде, няня отругала меня и, качая головой, стала рассуждать о том, как бы это не дошло до графини. Вдруг дверь отворилась и вошла мам?. Я поспешила спрятаться за стол, но мам? увидела платье, схватила [меня] за голову и начала таскать. Как сейчас помню в корнях волос, особенно на затылке, ощущение ноющей боли.
- Ах ты дрянная девчонка! (Мам? всегда в таких случаях называла меня дрянной девчонкой.) Как ты смеешь так с новыми вещами обращаться!
Бывали и раньше случаи, когда мам? таскала меня за волосы или шлепала, но почему-то это не производило на меня такого сильного впечатления, как на этот раз. Что-то подступало к горлу, от чего трудно было дышать, что-то темное, страшное. Слез не было. Я забилась в беседку, в темный угол, и припомнилось мне тут все: и Ванечкина смерть, и мое одиночество, и все напрасные обиды и несправедливости старших. "Пойду топиться в Москву-реку", - решила я и, выскочив из беседки, побежала за ворота вниз по переулку, к реке. А грязь была ужасная, ноги промокли. "Как же это я без галош? - вдруг мелькнуло у меня в голове. - Вот попадет!" Мысли пошли по другому руслу, я вдруг заметила прохожих, некоторые из них с недоумением смотрели на меня. Я повернула обратно.
В эти годы, когда мне было 11-12 лет, тяжелые думы не давали мне покоя. По-видимому, они во что-то складывались, ум искал объяснений томившему меня одиночеству, и вот наконец я сделала открытие и поспешила поделиться им со своей подругой.
- Знаешь, Надя, - таинственно сообщила я ей, - я приемыш!
- Что ты? - с ужасом воскликнула Надя. - Почему ты так думаешь?
- По всему. Ванечка, тот действительно настоящий был сын, а я нет. Вот когда я была совсем маленькой, мне проговорились старшие, что я дочь какого-то сумасшедшего помещика. Потом они сказали, что это неправда, но теперь я знаю, что это так.
- А может быть, ты ошибаешься? - спросила Надя. Ей было жалко меня, но вместе с тем увлекал романтизм этой истории.
- Вот еще что, - продолжала я. - Сколько раз мам? говорила: Ванечка похож на папу, Таня и Лева на меня, а Саша ни на кого не похожа.
Надя разволновалась. Она не могла оставаться бездеятельной и, несмотря на то, что дала мне слово молчать, решила, что дело настолько важное, что она имеет право нарушить слово и переговорить с моим братом Мишей. Через несколько дней, когда мы с Мишей возвращались от Нади, он сказал, что должен переговорить со мной. Это меня удивило. Миша меня часто тузил, но редко со мной разговаривал. А тут еще и голос у него был ласковый.
- Ты все это глупости выдумала, - сказал он, - что ты не дочь пап? и мам?; я знаю наверное. Ты выбрось это из головы. - Миша не любил много разговаривать, но его уверенный мальчишеский тон подействовал на меня сильнее всяких убеждений. - Откуда ты это взяла? - спросил он, покровительственно-ласково улыбаясь.
Но мне не хотелось отвечать. Да разве я сумела бы рассказать, каким образом сложилась в моем детском представлении эта нелепая история? В эту тяжелую пору сестра Таня много времени проводила со мной. С самого раннего детства, когда я сестру называла мамой, у меня сохранилось особое чувство к ней. Мало того что она мне очень нравилась своей жизнерадостностью, живостью, она как-то сумела подойти ко мне, я не боялась ее, почти никогда не врала ей и чувствовала себя не только легко, когда она бывала со мной, но и празднично. Она брала меня на выставки картин, в зоологический сад, иногда вместо мамы ездила со мной на детские утра и вечера. Вокруг Тани всегда вертелась молодежь, ей рассказывали секреты, она старалась всем помочь - все ее любили. Заболел Лева - Таня везла его к докторам, утешала, ободряла его, нужно было выдать замуж родственницу - Таня хлопотала, шила подвенечное платье.
Помню, как раз с этим платьем у меня случилась беда. Слонялась я по дому, зашла в девичью, вижу, на столе лежит белое платье, а рядом горячий утюг. Я схватила его и начала гладить. Запахло паленым, и на материи остался желтый след. Я ужасно испугалась, бросилась к Тане, а она ничего, даже не поругала!
Другой раз, помню, среди нас, детей, было поползновение подойти к нечести, нехорошим вещам. Таня вовремя это заметила. Она так спокойно, не сердясь и мудро все объяснила, что сразу отбила охоту этим заниматься...
От Маши я видела не меньше ласки и доброты. Помню, я ужасно страдала от нарывов в ушах. Нарывы были громадные, опасные, в среднем ухе. Маша ходила за мной. Никто не мог так ухаживать за больными, как она. Как ловко она ставила компрессы, как тихо двигалась по комнате, как хорошо утешала! Я мучилась по трое, четверо суток. Ужасная была боль. Казалось, голова раскалывается. Забинтованная, с компрессом, я сидела на подушках ночи напролет, качалась от боли и стонала. Маша сидела со мной, она обнимала меня, я прислоняла голову к ее груди, и мне становилось легче.
Помню, как-то прорвался большой нарыв, залил всю подушку гноем, наступило блаженство, и я заснула. Проснувшись, я увидала Машу, которая читала у окна. Она подошла к кровати и, радостно улыбаясь, положила мне на одеяло тяжелый сверток. Это были прекрасные никелированные коньки, о которых я даже не смела мечтать. Я знала, что коньки стоили очень дорого, знала, что у Маши не было денег.
Много лет я каталась на этих коньках и каждый раз, когда я брала их в руки, чтобы вытереть и смазать, я с нежным умилением вспоминала сестру.
Однажды я читала Майн Рида "Всадник без головы". Это было увлекательно, я не могла оторваться, с ужасом думая, что скоро уложат спать и я до завтрашнего дня не узнаю конца. С вечера я заготовила несколько огарков и в постели, держа свечку в руке, продолжала читать. Я услыхала, что кто-то вошел в комнату, только когда сестра Маша подошла к кровати. Я инстинктивно задула огарок. Маша рассердилась на меня.
- Как тебе не стыдно, не только делаешь то, что запрещают, но еще хочешь скрыть, лжешь... - Маша говорила недобро, жестко и ушла, хлопнув дверью.
"Ну чего она злится?" - думала я, и мне было досадно, что не узнаю сегодня, кто был этот всадник. Мысли переносились в прерии, мне мерещились скачущие мустанги. Я задремала.
- Саша, ты спишь? - Маша сидела у меня на кровати. - Ты прости меня, сказала она, - знаешь, я подумала, что я не права. Раз ты меня боишься, значит, я тебе дала повод к этому, была с тобой недобра...
И вдруг горечь и злоба мгновенно растаяли и заменились радостью и раскаянием. Мне стало стыдно, что я хотела обмануть Машу, радостно, что она такая добрая и простила мне.