66680.fb2
В Машином детстве также было много тяжелого, как и в моем. Она рассказывала, как они росли с Левой, с которым были погодками, и как мам? всю свою привязанность, заботу и нежность отдавала ему, а Маша, худенькая, некрасивая, чувствовала себя одинокой, обиженной. На меня произвел большое впечатление рассказ сестры о том, как мам? заставляла их с Левой шить мешочки и за каждый мешочек обещала заплатить по гривеннику. Денег у них не было и гривенник казался целым богатством. Маша изо всех сил старалась и хорошо, аккуратно сшила свой. Лева сшил небрежно. И вот мам? дала Леве гривенник, а про Машу забыла. Маша плакала, но напомнить матери побоялась. Когда Маша стала взрослой, само собой вышло так, что она откололась от матери. Они были совершенно разные, точно чужие. Все ее поступки, мысли, чувства были матери не по душе. За все осуждала она Машу: и за отказ от своей части имущества, и за простоту жизни, и за занятия медициной. Но кроме всего этого, мам? ревновала Машу к отцу. Случилось так, что Маша ближе всех подошла к нему. Мало того что она была необходима ему в работе, в сношениях с людьми. Маша давала отцу много душевной ласки и радости, без слов понимала его. Он только посмотрит на нее, а она уже со свойственной ей чуткостью знает, что он хотел сказать.
Друзья отца: Мария Александровна Шмидт, Горбунов, Бирюков и многие другие - были и ее друзьями. Вновь приходящих к отцу она встречала приветливо, ободряла их. Они любили ее и чувствовали себя с ней просто.
Мне запомнился один случай, о котором Маша мне рассказывала гораздо позднее. К отцу приезжал последователь: он признался отцу, что болен сифилисом. Однажды во время разговора с отцом гость налил себе воды из графина и выпил. Маша просила его передать воду, желая налить себе другой стакан. Толстовец же не долго думая налил воды в свой стакан и передал сестре. Маша, знавшая о болезни гостя, с минуту поколебалась (отец наблюдал за ней) и выпила. Отец был расстроен. Он позвал к себе гостя и пробрал его. "Как можно, - говорил он сердито, - зная, что у вас такая ужасная болезнь, подвергать девушку опасности!"
Маша часто влюблялась. Я была еще совсем маленькая, когда у нее был роман с З., тем самым репетитором, которым увлекалась Дунечка. Однажды мы возвращались поздно вечером от соседей. Линейка широкая. Когда все с двух сторон усаживались, мне оставалось местечко посередине, где я укладывалась. Только что я собралась заснуть, как вдруг услыхала интересный разговор.
З. говорил Маше о своей любви, и Маша что-то тихо отвечала ему.
Сама не знаю, почему я рассердилась. И когда на другой день сестра заговорила со мной - я надулась.
- Чего ты сердишься, что с тобой, Саша?
- Ничего, - буркнула я. Потом не выдержала и добавила капризно: - Зачем это З. вчера вечером говорил, что тебя любит, а?
Маша сконфузилась. Но скоро и этот роман, как и многие другие, кончился. Собиралась Маша и за Бирюкова замуж, увлекшись, насколько я могла тогда понять из разговора, не им, а толстовством в его лице, мечтами о трудовой, христианской жизни.
Затем Маша увлеклась молодым человеком Р. Блестя черными, красивыми глазами и чуть подергивая плечом, Р. говорил о своих идеалах в жизни: "Цыгане, охота и медицина - родные сестры!" Он был медиком.
Отец видел, насколько Машины поклонники были ниже ее по душевным качествам, ему было больно, он боялся за нее, может быть, ревновал...
Казалось, обе сестры одинаково воспринимали отцовские взгляды. Но если бы меня тогда спросили, кто больше "темный", Таня или Маша, я бы, не задумываясь, сказала: конечно, Маша.
Когда Маша шла на покос в простом ситцевом платье, повязанная платком, с перекинутыми через плечо граблями, казалось, что это так и надо. Говорила она с бабами, точно век прожила с ними, и они забывали, что она графиня и барышня, и делились с нею самым сокровенным: кому муж изменил, у кого неблагополучные роды, у кого ребенок болеет. Они приходили к ней лечиться, она давала лекарства, советовала, что делать, ходила сама на деревню, ухаживала за больными, помогала при родах. Бабы ее любили.
Однажды во время пожара, когда, как это всегда бывает, сбежалась вся деревня и мужики стояли, спокойно покуривая махорку, прибежала Маша, пристыдила мужиков, заставила всех таскать воду ведрами из колодца, а сама, стоя по колени в воде, несмотря на то, что была не совсем здорова, черпала воду. За этот случай Маша жестоко поплатилась: она всю жизнь страдала женской болезнью и, может быть, вследствие этого, когда вышла замуж, не родила ни одного живого ребенка.
Тане "опрощение" давалось труднее. Веселая, блестящая, кокетливая, она прекрасно одевалась, любила все красивое; палитра и краски гораздо больше шли к ней, чем грабли и вилы.
Одно время в Ясной Поляне сестры устроили себе прачечную внизу, во флигеле, считая, что грешно заставлять других стирать свое грязное белье. Было много разговоров о способе выжимания - к себе или от себя, мечтали о покупке стиральных, выжимальных и еще каких-то машин, но пока работали руками, стирая их до крови. Обе сестры были ловки, но мне казалось, что у Тани это выходит как-то нарочно, как мы в детстве говорили, невзаправду, а у Маши - взаправду. Помню, как Маша особенно ловко полоскала, совсем как баба. Босая, с засученными до локтя руками, с подоткнутой с двух сторон юбкой, она, перегибаясь с плота, широкими, размашистыми движениями полоскала белье, складывала и одним ударом валька пришлепывала мокрое белье, а вторым сильным ударом отжимала воду. И эти два - один глухой, а другой резкий - удара один за другим гулко разносились по пруду: та-там, та-там.
Помню, Тане стремился помочь "темный" Е.П. Он мрачно следовал за ней из прачечной на пруд и обратно и противными, бараньими, влюбленными глазами следил за ней...
Таня часто уезжала куда-нибудь: то к друзьям - Олсуфьевым, одна или с пап?, то за границу, то с Мишей в Швецию. Да, кроме того, у нее были свои дела. Обе сестры были заняты перепиской для отца, у каждой из них была своя жизнь, свои интересы, они не могли отдавать мне много времени. А потом они скоро, слишком скоро для всех нас, вышли замуж... Наконец мне посчастливилось, я не была уже так одинока: вместо злой и нервной м-ль Детра, уволенной за то, что она в кровь рассекла мне руку линейкой, поступила мисс Вельш - маленькая, кроткая женщина средних лет с добрыми карими глазами. Сначала я пробовала ее изводить так же, как других гувернанток, но из этого ничего не вышло, я привязалась к ней. Если я плохо занималась или нарочно путала гаммы, она говорила мне: "Вы сегодня не в настроении, хорошо, мы заниматься не будем" - и уходила. Тогда я приходила в отчаяние и бежала за ней. Дверь ее оказывалась запертой. Я ложилась под дверью на живот и начинала причитать: "Мисенька, Вельсенька, darling, dearest, please, let me in"1. Если это не помогало, я по двери с черного хода взбиралась наверх, на крышу, и к ней в окно. Увидев меня, мисс Вельш сначала пугалась, потом сердилась и наконец начинала смеяться. А мне только этого и нужно было. Я бросалась ее целовать, мир восстанавливался, и я некоторое время добросовестно барабанила гаммы.
Мисс Вельш привязалась ко мне, и я любила ее, но горе было в том, что она не могла оставаться со мной на зиму, так как у нее была своя небольшая музыкальная школа в Москве. На зиму мне снова брали француженку, с которой я неизменно воевала.
В Москве
Училась я неохотно и плохо, главным моим интересом были лошади, игры и спорт. Девочек-сверстниц у меня не было ни в нашем доме, ни у Кузминских, с которыми я выросла, поэтому немудрено, что почти все время я проводила с мальчиками. У меня выработались их ухватки, меня забавляли их игры. Я могла ездить верхом без седла, лазила по деревьям, стреляла из монтекристо. Мне было скучно одной, и я изо всех сил тянулась, чтобы ни в чем не отставать от братьев. "Не лезь, - говорил Миша, - будешь потом реветь". Но я лезла и терпела, когда Мишины товарищи-поливановцы били меня. Особенно жестокая игра была в пристенок. Проигравшийся становился у стены, в него били черным твердым, как камень, мячом. Часто на спине оставались кровоподтеки, но, стиснув зубы, я молчала, не показывая вида, что мне больно. С особенным ожесточением всаживал мне в спину мяч здоровый, коренастый парень Карцев, должно быть, из купцов. И только один мальчик с красивыми мечтательными глазами никогда не бил меня. Он отличался от остальных женственностью во всем своем облике и тем, что вместо черной суконной куртки, подпоясанной ремнем, форма Поливановской частной гимназии, на нем была бархатная блуза с белым отложным воротником. Мне нравился этот кроткий мальчик - Боря Бугаев.
Зимой самым большим удовольствием был каток. Расчищались и поливались водой небольшая площадка перед домом и деревянная гора. Нужно было вылить сотни кадок воды, чтобы образовалась гладкая ледяная поверхность. Редко нанимали кого-нибудь для этой работы. Только выдавалась свободная минутка, я бежала в сад возить воду и поливать. Я промокала насквозь, покрытая ледяными сосульками одежда гремела и не гнулась.
А иногда утром, когда проснешься и дворник снаружи отворит ставни, выглянешь в окно и видишь, что отец тянет полную кадку воды на каток. Борода заиндевела, лицо раскраснелось, изо рта валит пар. Спокойно, не торопясь он подвозит кадку, подымает за дно и опрокидывает. Вода быстро растекается по гладкой поверхности, и отец ловко, быстро отскакивает, ставит кадку на салазки и отвозит.
Колодезь был в глубине сада. Маленькая будочка покрывала примитивный ручной насос. Когда качали воду, вся будочка скрипела и шаталась. Зимой отец возил воду ежедневно. Он запрягался в санки, подвозил их к колодцу, заворачивал и качал воду. Хорошо помню его напряженную, наклоненную вперед фигуру в полушубке и валенках. Кадка была тяжелая, и он тащил ее с трудом. Дорожка узкая и извилистая. При поворотах сани часто съезжали в сторону, в снег, отец грудью налегал на обмерзшую веревку, сани выпрямлялись, и от толчка прозрачная, синеватая вода выплескивалась на снег.
Отец томился без движения, без физической работы, к которой он так привык в деревне. Там он всегда что-нибудь делал: дрова пилил или в поле работал, много ходил. В Москве ему было тесно, скучно, он даже начал учиться ездить на велосипеде в манеже. Тогда еще велосипеды были с простыми, не пневматическими шинами, без свободного хода. Один раз отец насмешил нас своим рассказом. Только что он научился держать равновесие, и руль еще плохо его слушался, он ехал, вихляясь из стороны в сторону, направляя все силы на то, чтобы не упасть, как вдруг увидал даму, она ехала ему навстречу и тоже как будто чувствовала себя неуверенно. "Только бы не налететь, только бы не налететь", думал отец, но с ужасом сознавал, что не может повернуть руль. "Странное дело, - рассказывал он, - все мои мысли были направлены на даму, у меня было ощущение, что меня к ней притягивало. Мы, разумеется, столкнулись и оба упали".
За этот период Москва запомнилась мне лучше, чем Ясная Поляна. Может быть, потому, что здесь мы проводили большую часть года, а может быть, в деревне жизнь была беззаботнее. В Москве ходили учителя, учительницы, время было строго распределено, развлечения более разнообразны: балы, театры, концерты, весной грибной рынок, постом - церковь, говенье, верба, пасхальная заутреня. Иногда мам? брала меня на дешевые распродажи, которые она очень любила. Мы ездили в пассаж, к Мюру и Мерилизу, покупали остатки материй и кружев. Один раз отец удивил нас.
- А я сегодня был у Мюра и Мерилиза! - сказал он. - Больше двух часов провел у Большого театра, наблюдая. Если дама подъезжает на паре, швейцар выскакивает, отстегивает полость, помогает даме вылезти. Если на одиночке, он только почтительно открывает дверь; если на извозчике, не обращает никакого внимания.
В субботу был приемный день. Между завтраком и обедом приезжали дамы с визитом на собственных лошадях. Лакей во фраке провожал гостей наверх, в гостиную, где мам? принимала. Вечером собиралось много гостей, главным образом молодежь, друзья и знакомые сестры Тани и товарищи братьев. Часто мам? заставляла меня садиться за самовар и наливать чай. Я смущалась и старалась незаметно удрать. В Таниной приемной около лестницы, иногда прямо на приступках, рассаживалась молодежь, появлялась гитара, пели цыганские песни.
Иногда в разгар вечера, стараясь пройти как можно незаметнее, лакей проводил кого-нибудь из "темных" к отцу в кабинет. В сжавшейся, согнутой фигуре, в смущенном взгляде, который пришедший исподлобья бросал на гостей, было недоуменье.
- Пожалуйте сюда, - говорил лакей, как будто не замечая растерянной торопливости и замешательства посетителя, - сюда-с. - Лакей открывал маленькую, оклеенную обоями дверь из залы и, указывая на лестницу, ведущую в темный коридор, пропускал посетителя вперед.
Помню детский костюмированный бал у Г. Здесь должен был собраться весь цвет московской аристократии, ждали приезда великого князя Сергея Александровича. Долго обдумывали мой костюм, в совещании принимал участие дядя Костя, так как он лучше всех знал, что комильфо, что нет, понимал толк в светских манерах и костюмах. Сам он отлично одевался, несмотря на свою бедность, прекрасно говорил по-французски, блестяще играл на рояле и был добрый и приятный старичок. Нас, детей, он баловал, часто привозил плитки "сухой горчицы", как он называл шоколад.
Дядя Костя долго меня разглядывал, ужасался на мои большие руки и ноги и никак не мог придумать, какой костюм лучше скрыл бы мою толщину и громоздкость. По его совету мне заказали золотые туфли, черную газовую с блестками юбочку, бархатный лиф, на голову треуголку. Не помню, что это должно было изображать. В день бала пришел парикмахер от "Теодора" и сделал мне громадную седую прическу из моих же волос, употребив пропасть помады и пудры и бесчисленное множество шпилек, отчего у меня сильно разболелась голова. Помню, как я старательно избегала встречи с отцом и норовила прямо из своей комнаты по темному коридору попасть в переднюю и юркнуть в карету, а мам? хотелось показать отцу мой костюм.
Когда бал был в полном разгаре, приехал великий князь и я со своим кавалером, гимназистом графом К., танцевала кадриль, в окно, около которого мы сидели, кто-то постучал. Я оглянулась и увидала, что, прижавшись носом к стеклу, в полушубке и круглой шапочке стоял отец, а с ним сестра Маша. Они улыбались. Я ужасно обрадовалась, когда увидала их, главное, лица были у них такие добрые, приветливые. Мне хотелось выбежать во двор, но гимназист, с которым я поделилась своим восторгом, остался равнодушен и сказал, что идти сейчас на двор неудобно.
Однажды был танцевальный вечер в доме моей подруги Нади, недалеко от нас, на Девичьем поле. Меня привели и оставили там. За ужином рядом со мной сидели Надины братья и все подливали мне в бокал шампанского. Было жарко, хотелось пить, а холодное как лед шампанское прекрасно утоляло жажду. Когда мы встали из-за стола, я почувствовала, что люди, стены - все поплыло куда-то. Я с большим трудом прошла в залу и уселась, ожидая мазурки. Вдруг как в тумане я увидела отцовскую лайку Белку. "Чудится", - подумала я. Но она, погромыхивая ошейником, со сконфуженным видом обошла всех, обнюхала и, найдя меня, радостно завиляла своим мохнатым хвостом и улеглась у моих ног. В залу вошел отец.
Помню чувство ужаса и стыда, которое горячим варом обдало меня. "Вдруг заметит?" Весь хмель мгновенно соскочил, туман исчез.
Танцы прекратились. Появление отца на балу с собакой, в полушубке произвело большое впечатление. Хозяйка и гости окружили его. Он постоял, поговорил и поспешно, точно ему было не по себе, ушел.
Весной бывали пикники. Ездили под Москву - в Кунцево, в Царицыно большими компаниями, иногда на собственных лошадях, с провизией, фруктами, конфетами. Гуляли по лесам, собирали цветы, катались на лодках, громко восхищались природой.
Но для меня это веселье было ненастоящее. Настоящее было дома, в саду.
Выбежишь и пронзительно свистнешь. Со всех сторон бегут мальчики артельщиковы, заводские. Соберется человек пять, шесть. Зимой подвязывали коньки, катались с горы. Гора крутая, лед гладкий, летишь - дух захватывает: а то на льду же затевали игры в салки, колдуны. А приходила весна, любимым удовольствием было лазанье по заборам. Это было особенно увлекательно, потому что здесь была опасность, нужны были быстрота, сноровка, ловкость.
В клиническом саду было много подснежников. Мы с ребятами решили развести их в своем саду. Запасшись перочинными ножами, мы влезали на забор. Дозорного оставляли наверху, а сами по команде прыгали вниз, в клинический сад. Больных мы не боялись, они знали нас и сами помогали, мы боялись сторожей. Быстро, не теряя ни минуты, мы старались накопать как можно больше луковиц с маленькими синими бутонами и связать в носовые платки. Ах, как было страшно, особенно когда сверху раздавался свисток и, подняв головы, мы видели, что приближается сторож. Моментально все бросались к забору и, нередко обдирая в кровь руки, перелезали на ту сторону.
Как-то раз, после удачной вылазки, мы сидели на заборе и угощались. На двадцать копеек, мое месячное жалованье, я купила подсолнухов, клюквенного квасу и халвы. Вдруг видим, со стороны нашего сада идет клинический сторож. Куда бежать?
- Эй, ребята, - крикнул он нам, - не видали ли вы тут женщину?
Мы сразу успокоились.
- Нет, а что?
- Да больная у нас одна убежала.
Странное дело. Только что мы говорили с сумасшедшими. И не боялись их, а тут так страшно стало, даже с забора слезать не хотелось. Больную нашли, она спряталась в нашей беседке.
В нашем переулке в белом угловом доме жил профессор Николай Яковлевич Грот. Он часто заходил к отцу, и они серьезно о чем-то говорили. Это было скучно. Но у Николая Яковлевича была большая семья - много девочек, тихих и скромных, и один мальчик - Аля, кругленький и розовенький. Среди нас считалось, что Андрюша влюблен в старшую девочку Женю, некрасивую и скучную, Миша в Наташу, а я в Алю. Я еще не совсем понимала, что значит влюбляться, но братья мне внушили, что это так надо, и я поверила. Один раз за курганом, когда мы с Алей очутились вдвоем, мы поцеловались, и Аля меня спросил: "Когда ты будешь большая, ты выйдешь за меня замуж?" - "Конечно", - ответила я.
На другой день утром Аля принес мне букетик подснежников. "Очень весело, думала я, - и какой Аля милый! Как это Андрюша и Миша хорошо придумали влюбляться!"
Я уехала в Ясную, а братья остались в Москве держать экзамены. Когда Миша приехал, он таинственно отвел меня в сторону и передал мне письмо. Аля писал очень ласково и напоминал, что мы должны жениться, когда вырастем совсем большие.