66997.fb2
Над трупом дорогим товарища-борца
Звучали первые рыданья ...
Да, в нашем незрелом настроении было много лиризма, и такие цитаты в "протоколах общестуденческого съезда" никому не казались неуместными. Мы принялись их гектографировать. Затем завели мимеограф и какой-то "неоциклостиль". Было решено издавать нелегальный общестуденческий журнал. Искали путей в литографии, копили и {123} типографский шрифт. Всему этому вскоре суждено было оборваться ...
Среди центрального кружка "заправил" всего студенческого движения был некто Невский, старый студент, то, что называется "тертый калач". Он рассказывал нам, новичкам, о провалившемся годом раньше Астыревском кружке с его прокламациями к голодающим крестьянам. У него были связи с основными "радикальными" кружками Москвы; он ввел меня и кое-кого еще на считавшиеся особо-конспиративными собрания, где выступали супруги Кусковы, народники Прокопович и Максимов, марксист П. П. Румянцев и др. Он посвятил нас в основные "веяния", бывшие в ту пору в силе в этой среде. Себя он называл народовольцем. Лично он нам не был симпатичен. Бравый малый, крупный, краснощекий, упитанный, любивший хорошо одеться и вынуть надушенный платок, он щеголял резким цинизмом выражений. Разбитной и самоуверенный, он обо всем судил категорически и решительно.
К "книжникам и фарисеям" он питал величайшее пренебрежение. Он заявлял себя "человеком дела", а не "пустой российской словесности". И хотя это совершенно не гармонировало с нашей непреодолимой тягой к теориям, но его манера судить обо всем как-то "срыву" и безапелляционно нам все же несколько импонировала... Тем более, что среди нас был сходившийся во многом с ним - тоже ярый народоволец - уроженец горного Урала И. Н. Стрижов. То был человек незаурядной энергии и большой физической силы, блестящий химик, приземистый, глядевший исподлобья, сквозь свои вечные очки, ходивший дома с рогаткой на медведя, жаждавший непосредственного применения своей энергии. Благодаря {124} своей решительности и несомненной сильной воле, он играл довольно заметную роль во всех студенческих делах. Одной из его idees fixes было убеждение, что в революции, как в войне, главное - "нерв войны", т .е. деньги. И он всегда на каникулы отправлялся на свой родной Урал, с которого вечно привозил образцы каких-то минералов и руды, которую потом тщательно анализировал в своей лаборатории : он был "человек с планом" и твердо решил сначала разбогатеть, а потом уже на приобретенные средства двинуть революцию "как следует"...
Впоследствии первую часть этой программы он осуществил на деле; после революции 1905 г. я нашел его имя в списке учредителей какого-то крупного акционерного дела на Кавказе; но, невидимому, денежная мощь у него превратилась из средства в самоцель...
Как бы то ни было, тогда он был вполне искренен и целостен. Он занимал в нашей среде самую крайнюю левую. С ним вместе держался постоянно и Невский. Но когда мы однажды зашли к Невскому на его квартиру, мы были несколько огорошены. Он жил не в типично-студенческой коморке, сдаваемой "от хозяйки", а в меблированных комнатах, выставлявших на показ свою какую-то мишурную и кричащую "дешевую роскошь наряда"; остатки обеда с красным вином убирала необыкновенно вертлявая и кокетливая горничная; все носило печать человека, любящего "пожить" и отягощенного собственною "плотью". Впоследствии, сидя в тюрьме и пытаясь сочинять свой первый "роман", я изображал - взявши за образец Невского - тип "чувственника", у которого во всей натуре разлита органическая любовь к разным мелким "благам жизни": мягкой постели, вкусному обеду, красивой {125} мебели, - и у которого только одна голова указывает человеку иной путь, путь борьбы.
И я фантазировал на тему о создании у такого человека холодной волевой решимости на борьбу, с презрительным отметаньем как всяких "сантиментов" и чувствительностей, так и увлечения теоретизированием. Так мало тогда я знал людей. Действительность оказалась много проще. Полтора десятка лет спустя, когда к Бурцеву явился один из полицейских "тушинских перелетов", старая охранная крыса Меньшиков, он сообщил мне, что тогда у нас в московской охране студент-юрист IV курса Невский "обслуживал" кружки радикальной интеллигенции и студенческое движение, особенно усердно "обсасывая" мою персону. "Заагентурен" был Невский очень просто: на почве увлечения одной цирковой наездницей, к которой без денег нечего было и соваться...
Наступал юбилей Н. К. Михайловского - нашего любимейшего учителя. Мы всегда искали поводов как-нибудь демонстративно выявить свое революционное настроение. Даже похороны поэта Плещеева мы ухитрились использовать для демонстрации, соорудив большой красный венок с четверостишием из его стихов
Друзья, дадим друг другу руки
И смело двинемся вперед,
И пусть под знаменем науки
Союз наш крепнет и растет.
Общестуденческий "Союз" таким образом выступил почти что публично, и ради этого стоило, конечно, выдержать на похоронах легкое столкновение с полицией, во время которого усердные альгвазилы едва не уронили на землю гроба, а И. Н. Стрижов на {126} моих глазах блестяще проявил свои боксерские способности. Но если так подействовали на нас даже похороны Плещеева, то что же сказать о юбилее Михайловского? Мы лучшие чувства и думы свои вложили в адрес резко революционного содержания; я лично должен был отвезти и вручить его Н. К. Михайловскому. "Случайно" должен был в то же самое время "по своим личным делам" съездить в Петербург и Невский. Выезжал он парой дней позже меня, и мы назначили с ним друг другу свиданье. Я имел еще поручения по делам общестуденческой организации и, кроме того, рассчитывал возобновить старые связи с питерской "группой народовольцев". Невский также многозначительно намекал, что у него там есть важные "нити", что и с Михайловским он тоже повидается, тем более, что, будто бы, приходится ему дальним родственником, и т. п.
Сначала в Питере все шло у меня как нельзя более благополучно. С великим трепетом и смущеньем звонился я у дверей квартиры Михайловского. Он принял меня тотчас же.
Как сейчас помню - меня особенно поразили в Н. К. Михайловском глаза серые, большие, слегка выпуклые, обладавшие каким-то странным магнетическим свойством.
Я знал наружность Михайловского главным образом по большому кабинетному портрету, где он читает вслух больному, прикованному к постели Шелгунову. И подлинный Михайловский в некоторых отношениях явился для меня сюрпризом. Прежде всего - какое-то своеобразное изящество его фигуры и всех его движений. Для неуклюжего плебея (а меня с младших классов всегда звали "медведем" и "Мишкой") эта черта бросалась сразу в глаза. Но затем у меня осталось {127} впечатление, что собственно лица Михайловского я как будто даже не успел рассмотреть: до такой степени приковали мой взгляд его большие, серые, насквозь пронизывающие глаза. Производило такое впечатление, как будто он через тебя глядит еще на что-то, скрытое за тобою. Смутно рисовался, как фон, удлиненный овал лица, большой, красивый, выпуклый лоб, откинутые назад гладкие волосы... Все это было только рамкою для удивительных всепроницающих и забирающих в плен глаз.
Михайловский говорил со свойственной ему холодноватой манерой. Раза два прорвались в его речи какие-то особенные, согретые нотки; им придавала странное очарование та сдержанность, которая была вместе с тем сосредоточенностью мысли и чувства. Он внимательно выслушал все мои, вероятно, достаточно сбивчивые объяснения, от какой организации явился я к нему, что она, собственно, собою представляет и как смотрит на литературно-общественную деятельность Михайловского. Я был тогда вообще мучительно и скрытно конфузлив; всякое "выступление" с речью мне стоило большой внутренней борьбы и напряженности, и только тогда, когда Рубикон бывал перейден, я уже попадал всецело во власть нового положения и катился словно по рельсам, как будто уже "не свой", а какой-то новый, движимый безотчетной, завладевшей мною силой. Кончая, я сам не знал в первый момент, "провалился ли" я окончательно, или же наоборот - был "на высоте положения". Так произошло и тут.
- Быть может и в самом деле верно - медленно заговорил Михайловский что межеумочная, глухая полоса нашей жизни подходит к концу. То было своего рода "смутное время на Руси" - я разумею {128} исключительно умственную область - "великая разруха" былой идейной целостности мыслящей части нашего общества. Чувствуется, что по законам могучего естества растет новое, более здоровое поколение, не забитое и не разбитое гнетущими впечатлениями поражения его предшественников... Не знаю лишь, насколько наш голос найдет отклик в интересах и настроениях этого "нового племени - младого, незнакомого"...
Мои друзья, взявшие в свои руки "Русское Богатство", зовут меня туда, и я получу опять, как когда-то, возможность постоянной беседы с читателем-другом. В "Русской Мысли" я был - гостем, случайно говорящим перед чужой аудиторией. Великое это дело - протянуть живые нити между собою и действительно своей аудиторией. Я не знаю, каковы шансы теперешней попытки, как и вообще не знаю, каковы шансы в жизни "молодых порослей" нового действенного поколения. Боюсь, что его жизненный путь будет небывало труден. Я тревожно настроен и думаю, что эта тревога, - не прислушивание к шуму в собственных ушах, а отголосок тяжкого положения, унаследованного современностью от прошлого ...
И, в ответ на мой вопрос, что именно внушает ему такую тревогу, он сказал:
- Мне ближайший период мировой истории рисуется чреватым многими опасностями и грозами. Вряд ли он будет представлять собою линию общественного подъема, во что так соблазнительно верить молодости. В свое время и я отдал дань оптимизму - процесс вырождения дирижирующих классов казался таким быстрым, что, думалось, быстро придет и великая историческая ампутация, за которой "NOVUM MIHI NASCITUR ORDO". Но пришлось {129} убедиться в громадной косной силе исторического атавизма, налагающего свою кроваво-грязную печать на целые эпохи. Над нами тяготеет та же опасность. Посмотрите на демона национальной ненависти, который ощетинил штыками всю Европу. Прошлое каждого народа накапливает в нем известный особенный отпечаток, чуждый и непонятный, а потому в известной степени и отчуждающий и отталкивающий, непонятный другому народу. Эту тлеющую искру отрозненности при желании нетрудно раздуть в настоящий пожар национальной вражды. И ее раздувают.
И "старые боги" Европы, династии, стоящие на пьедестале из военной касты, и "новые боги" - буржуазно-финансовые круги, борющиеся из-за мировых рынков, соперничают друг с другом в этом деле. Можно сказать, что вся Европа, с одной стороны, ежеминутно готовится к еще небывалой в истории всеобщей схватке - а с другой, сама в ужасе отступает перед размерами того кровопролития, к которому она идет. И кто знает, не суждено ли надолго затеряться и погибнуть всем молодым порослям грядущего в том кровавом хаосе, который будет поднят такой мировой катастрофой. В нем всплывет все, что только унаследовано старой Европой от веков гнета и насилия. Мы отмечаем каждый раз в истории отслаивающиеся крупинки добра, и ведем через них непрерывную генеалогическую линию вплоть до лучших наших идеалов - так соблазнительно рассматривать историю, как собственную эмбриологию. Но мы не ставим себе вопроса: а куда же денется отслойка всех жестокостей и ужасов, сквозь которые пробивалось в истории новое, куда денется наследственно-испорченная кровь поколений, проделывавших эти ужасы и жестокости?
Все {130} это, увы, всплывет, а если всплывет, то навалится лавиной на ростки нового. В конце то концов, верится, "перемелется, - все мука будет". Но ведь пока солнце взойдет - злая роса многим глаза повыест. И новому поколению потребуется не малый закал, чтобы пережить все это...
Для меня, признаюсь, был полной неожиданностью тот тон сдержанной, но скорбной меланхолии, который пронизывал все речи
Н. К. Михайловского. Я был ошеломлен: такие мрачные предвидения мне как-то не приходили в голову. Субъективно в них как-то не верилось. И, слушая подернутые сумрачностью речи любимого писателя, я был разочарован: мне чувствовался в них надлом, душевная усталость. "Неужели это годы берут свое?" - червяком шевелилась мелкая, плоская мысль...
Я, впрочем, попытался еще завести разговор на тему - неужели Михайловский не верит в народную революцию?
- Улита едет, когда-то будет - ответил он. - Я не сомневаюсь не только в том, что в России будет революция, но и в том, что в ней будут революции. Но теперь, в ближайшем будущем - пожалуй даже во всем том будущем, которое лично мне осталось до конца моих дней - я в революцию в смысле всенародного восстания не верю. Бунты будут - но бунтует не народ, а толпа. "Толпа" имеет своих собственных "героев", которых порождает и свергает по собственному капризу. Интеллигенция менее всего может иметь шансы попасть в "герои" к "толпе". Предводительницей народа она когда-нибудь станет; но толпа еще не народ, и плохо, если народ не вышел из состояния толпы; это значит, что духовно он еще не народился. Пока все это сбудется, много {131} воды утечет. И не только воды, а еще и слез... и крови.
Толпа способна только к судорожным взрывам. И хорошо, если нынешние судороги - предсмертные судороги "толпы", родовые корчи, за которыми последует нарождение народа. Но я очень боюсь, что все это еще только fausses couches, ложные роды ...
- Но тогда откуда же придут перемены? Ведь так, как сейчас, продолжаться не может!
- Очень долго - не может; не недолгое с точки зрения истории слишком долго с точки зрения личной жизни. Я не пророк. Никто не может предсказать, с чего начнется поворотный момент. Может просто "взять свое" логика культурного сближения с Европой - его, как суженого на коне не объедешь, а безнаказанно оно ни для кого не проходит... даже для Турции, Персии и Японии. Может тут и финансовое банкротство помочь, и военная катастрофа... мало ли что! Когда недостаточно живых сознательных сил, действуют исторические стихии: воды медленно подмывают берег, а там, смотришь - пошли оползни. Будут оползни и у нашего режима ...
- Без нашего вмешательства?
- Конечно, не без вмешательства; только вряд ли это вмешательство будет решающим.
- А... террор?
Михайловский несколько мгновений помолчал.
- Террор? Да, вряд ли минует и эта чаша новое революционное поколение. В терроре есть что-то роковое, неизбывное ... Как проклятие ...
- Значит - вы против террора? Или я не так понял? Конечно, кровь есть ужас; но ведь и революция - кровь. Если террор роковым образом {132} неизбежен, то значит - он целесообразен, он соответствует жизненным условиям. А тогда...
Михайловский с какой-то особенной, горькой интонацией перебил меня:
- Не будем об этом говорить. Я не революционер. Всякому свое. Есть такие пути - кто сам ими нейдет, тот не может на них указывать. Неизбежность того, к чему не можешь быть сопричастником, - это... это трагедия... Я слишком много видел таких трагедий и не желал бы никому того же...
- Но вся наша жизнь среди ужасов действительности - трагедия!
- Да, но... Вы еще не отведали из этой отравленной чаши, и вам трудно оценить. Когда-нибудь вы поймете, что тут двойная трагедия: с одной стороны, трагедия обреченности, с другой... зрительства и связанных рук. А впрочем, не дай Бог вам никогда этого изведать.
Я неловко замолчал. И Михайловский, как бы желая переменить тему, быстро заговорил:
- Обычно думают: народная революция, всеобщее восстание должно свергнуть современный режим. Но представьте себе, что вернее может быть обратный случай: настояще раскачается народ тогда, когда этот резким во всей его неприкосновенности уже станет достоянием истории. Вместо окутанного загадочным туманом земного бога будет власть, сошедшая на землю, окруженная какими-то полномочными представителями имущих сословий, наглядно показывающими народу, в чем дело, что таится за покрывалом Изиды. Сторонники народного восстания часто боялись конституции... напрасно: ею не зачурать революции, когда для нее есть почва; {133} наоборот, конституция, далее самая плохонькая, распахивает ей настежь двери...
- Но конституция? Кто же ее добудет? Не либералы же?
- Кто добудет? А, может быть, все и никто. И либералы могли бы сделать многое, если бы хотели... и умели. Попутчиков бояться нечего ... особенно, если ветер попутный. Надо только, чтобы не вы примкнули к либералам, а их заставили к себе примкнуть. И еще более важно помнить: никакая конституция не будет прочна до тех пор, пока не придет такая власть, которая вместе с волей обеспечит народу условия приложения труда... и прежде всего землю. Конституции нечего бояться из-за того, что она будто бы успокоит... будет чем-то таким немножко лучшим, что обычно становится опаснейшим врагом "хорошего".
Эпохи бытия конституций суть эпохи борьбы за изменение конституции. Борются разные фракции, пока шум их борьбы не разбудит и не вызовет на арену - народ. В этом смысле я и говорил, что народного восстания, народной революции скорее приходится ждать после конца чистого абсолютизма, чем до и для этого конца ...
Я сказал, что, насколько мне известно, среди современной молодежи нет боязни конституции, - напротив; нам кажется лишь, что конституция может быть только побочным результатом первых успехов революции. А мысль: не через революцию к конституции, а через конституцию к революции - слишком как-то для меня нова и неожиданна ...
- Михайловский улыбнулся. "Да, так обостренная формула пахнет парадоксом. Но я не совсем это имел в виду. И по своему вы правы. Одно другому {134} не противоречит". Приблизительно таков был смысл его заключительных слов.
Мне хотелось говорить с Михайловским еще о стольких вещах - об Астыревских "письмах к голодающим крестьянам", о нашем студенческом журнале, о поднимающем голову марксизме... А разговор принял совершенно другое, непредвиденное мною направление, и я чувствовал потребность на досуге обдумать, умственно переварить то, что я услышал. И я стал прощаться, извиняясь, что оторвал Михайловского от работы, и прося его назначить более свободное время для более продолжительного разговора. Он назначил - но этим временем мне уже не пришлось воспользоваться...