66998.fb2
- Ну, а как же, Липатушка, Гуделку нам вытравить? - сказал он после выпивки, плутовски прижмуривая осоловевшие глаза.
Липатушка только усмехнулся.
- Кредитец ему открыть, - ответил он, - кратковременные ссуды... И притом Иринею Маркычу, по всей вероятности, надоест фабричное дело, а ликвидировать его - опять нужно капиталец. Дело простое - борьба за существование!
- Хе-хе-хе... хорошее ты слово сказал, Липатушка!.. Не возьму я его в толк, а хорошее оно слово... Вот словами-то ты его этими одолевай... Лясами-то!.. Господин - в нем прежде всего струна есть... И как ты его за эту за струну дернешь - бери голыми руками... Дается он... Оченно даже хорошо дается!.. Ох, падки господишки до ляс!.. Ежели по совести говорить, баба да лясы - весь живот ихний... - И он погрузился в мечтание. - А что, Липатка, бабу бы ему... а? Гашку бы...
Липат отрицательно покачал головой.
- О? Не примет, думаешь?.. Ну, как хочешь. А хорошо бы... Я тебе вот что скажу, Липатушка! - Старик наклонился к сыну и таинственно заговорил: Востра была к этому делу мать твоя покойница, царство ей небесное. - Он благоговейно перекрестился, - и-их, угар была баба!.. Бывало, так опутает моргнуть не управишься!.. Графчика раз приспособила... Эх!.. Выпьем, упокой господи ее душу!.. - И тоном авторитета добавил громко и внушительно: Больше из книжек их осаживай... Осаживай из книжек, и шабаш!.. Тебе бог дал - действуй... - И затем усмехнулся пьяной улыбкой. - Ах, Гуделка, Гуделка!.. Ведь ишь фабрикант выискался... Фу ты, ну ты!.. Ну-ка, выпьем, Липатушка... Вижу, произошел ты у меня... Исполать, детинушка! - И после некоторого молчания добавил: - А что ежели фортуплясы запустить?..
Но Липат отговорил его, представляя на вид наше сонное состояние. Старик махнул рукою. {428}
- Ну ладно!.. Обдери их совсем... Пусть дрыхнут... - и добавил со смехом, - мы их еще рано освежуем!..1 Явлюсь к ним ужо - пословоохочусь...
Иринея била лихорадка. Уткнувшись лицом в подушку, он щипал короткие свои волосики и ругался. Старика Чумакова, уже окончательно рассолодевшего, увели спать. На балконе остался Липатка. Долго сидел он и неподвижно смотрел на небо. (В небе ходили тучи и редкие звезды мигали тускло и трепетно.) Наконец самодовольно выпрямил стан и, закинув жирные ноги свои одна на другую, важно воскликнул:
- Гаша!
На этот зов явилась горничная. Остановившись у порога, она спрятала руки под передник и вымолвила робко:
- Что прикажете, Алипат...
- Говорите "сударь", - внушительно прервал ее Липатка.
- Что прикажете, сударь, - повторила Гаша.
- Замечаю я в вашем поведении несообразности...
- Я, кажись, ни в чем не повинна, Алипат Пракселыч...
- Зовите - "сударь". И я не досказал - вы молчите, - в скобках заметил Липат. - Замечаю несообразности. Сегодня за столом вы мне осмелились сказать "душечка".
Он вперил в нее тяжелый и пристальный взгляд.
- Ей-богу как влюблёмши в вас, сударь...
- Молчите. Вы - горничная. Ваше поведение я не одобряю.
Гаша внезапно обиделась.
- Что ж вы попрекаете, - заговорила она, всхлипывая и глотая слезы, ежели я родила, так окромя греха вам, Алипат Пракселыч...
- Ну, ну... - поспешно возразил Липат и, скорей шутливо, чем грозно, заметил: - Я тебе сказал - "сударем" зови! - но тотчас же снова напустил на себя важность: - Не кукситесь. Подите разденьте меня... И обратите внимание: ваши манжетки сегодня необыкновенно грязны. Я терпеть не могу грязных манжеток. {429}
Он тяжело поднялся и подошел к Гаше, снисходительно потрепав румяную ее щечку. Нужно было полагать, что этим он изъявлял прощение. По-видимому, так поняла это и Гаша: она подобострастно поцеловала жирную Липаткину руку и отерла слезы.
- Каков гусь!.. - сказал мне Ириней.
- Европеец, - заметил я.
- Н-да, европеец... - саркастически произнес Гуделкин и порывисто завернулся в одеяло.
Наутро приятель мой являл вид печальный. Его бородка a la Henri IV торчала без всякой бодрости. Лицо осунулось и пожелтело. И вообще он походил на воробья, мокрого и сконфуженного. Отказавшись от завтрака и чая, он приказал подавать экипаж и на все разговоры Липатки отвечал односложно и сухо.
Погода соответствовала скверному состоянию Иринеева духа. Дождь пошел еще ночью, и теперь над степью плавали скучные, серые тучи. Мокрые галки торчали на крышах. Густая черная грязь прилипала к колесам экипажа. Лошади тяжко сопели и обливались потом. Даль хмурилась. Рев молотилок отдавался глухо и тоскливо. Хутор казался мрачным.
Ириней, завернувшись в плащ по самый подбородок, печально выглядывал из-под шляпы. Он походил на Гамлета.
Когда чумаковский хутор скрылся из вида, я заговорил. Но Ириней не ответил мне. Только спустя добрых полчаса он в каком-то раздумье произнес, медленно и горько:
- Какая же это культура, наконец?
- Вы насчет чего? - осведомился я.
Он помолчал, по-видимому что-то соображая, и затем повторил:
- Нет, какую же культуру подразумевал этот - гусь?
Я пожал плечами. Иринея вдруг как бы осенило.
- Помилуйте! - воскликнул он, - это не культура, а разбой... Естественнейший разбой!
И после этого опять поник и пребывал долго в грустном молчании, а затем внезапно воспрянул и, с скорбной улыбкой на устах, произнес:
...К чему упрек? Смиренье в душу вложим
И в ней затворимся - без желчи, если можем... {430}
Тучи плакали и нескончаемой вереницей тянулись над степью.
Немного спустя Гуделкин заложил-таки Дмитряшевку. Но он не завел фабрику - он устроил крестьянам блистательный обед, на котором, говорят, была даже спаржа, и укатил в Швейцарию. Там, в Vevey,1 проживает он и доныне. {431}
XVII. ОФИЦЕРША
Я только что пришел с гумна, где у меня домолачивали гречиху (дело было в сентябре), и садился за самовар, сиротливо звеневший на столе, как ко мне в комнату вошел известный уже читателю березовский мужик Василий Мироныч. Совершив с обычною своей степенностью крестное знамение и солидно поздоровавшись со мною, он вдруг хлопнул по бедрам руками и воскликнул:
- Оказия, братец ты мой!
Тут только я заметил, что степенность, соблюденная Василием Миронычем при входе, была напускная: он явно был возбужден, и лицо его являло вид недоумевающий.
- Оказия, - повторил он, принимаясь за чай.
- Что такое?
- Учительша у нас замудрила!