66999.fb2
Дедушка в гости ходил лишь ко вдове купчихе Бахрушиной в Денежный переулок, а также гулял по нашему переулку с собачкой Ромочкой. Бабушка ходила в гости часто: если близко, то пешком; если далеко, то на трамвае. Одна она ездить боялась и брала с собой меня. Поездки эти я очень любил, в гостях меня угощали, а кроме того, бабушка давала мне денег, чтобы я купил у трамвайной кондукторши билеты, а я клал деньги в карман и провозил бабушку и себя "зайцами". Ездили мы однажды на Первую Мещанскую к Валерию Брюсову, но там я просидел в прихожей и не видел известного поэта, вскоре после того умершего.
Помню поездку к знаменитой артистке Федотовой, в один из переулков близ Покровки. Сидела старуха с парализованными ногами, окруженная кошками, все стены ее комнаты были увешаны иконами и фотографиями, большими и маленькими. Я привык, что наши гости на все лады костерят Советскую власть, но речи Гликерии Николаевны пылали такой жгучей ненавистью, что я даже поразился. Одна из ее кошек обобрала шерстью бабушкино платье, так Федотова воскликнула, что только при большевиках завелись столь линючие кошки.
Родители мои в гости ходили редко, только в два дома: на Большой Левшинский переулок к Сергею Львовичу Толстому и слушали там концерты известных музыкантов, да и сам хозяин хорошо играл на рояле. Другой дом был в Палашовском переулке. Приглашала Мария Николаевна, жена знаменитого артиста Александра Ивановича Южина, урожденная баронесса Корф. С ней мой отец был связан по своей дореволюционной деятельности, а сам Южин появлялся редко. После его смерти в 1927 году вдова ежегодно устраивала вечера его памяти, на которые мои родители тоже приглашались.
Моей матери сразу нашлось большое и ответственное дело. Она стала поварихой - готовила обеды для всей нашей многочисленной семьи. Ей пришлось взять на себя эту обязанность, а нашу всеми любимую Нясеньку позвал жить в Тулу ее брат Сергей Акимович - бывший наш бучальский конторщик.
Нясенька сказала нам, что видит, как нам трудно жить и дети подросли, пытались мы уговаривать ее, но не смогли поколебать ее решения. К большому нашему огорчению, она уехала, но все последующие годы вела деятельную переписку с тетей Сашей.
Уже в тридцатые годы она неожиданно явилась к нам. Арестовали мужа ее сестры - сельского учителя. Кто-то ей подсказал, что Крупская поможет, и она приехала хлопотать за совершенно невинного, по ее мнению, человека. Она отправилась в Наркомпрос, добралась до секретарши Крупской, но та, узнав, в чем дело, дальше ее не пустила. Бедная Нясенька бросилась перед ней на колени, стала умолять, ведь она была убеждена, что вдова Ленина всесильна. Ее вывели силком. Да вряд ли Крупская взялась бы помогать. Посадили многих ее близких друзей старых большевиков, она и за себя-то, наверное, тряслась.
Когда я уже стал писателем, мне показали в Доме литераторов толстую и напыщенную старую даму, разыгрывавшую из себя классика советской литературы. Это была бывшая секретарша Крупской, которую приняли в Союз писателей за книгу воспоминаний о ее патронессе. Вряд ли там упоминалось о тех несчастных, кого она к ней не пускала.
Уже после войны Нясенька вновь появилась в Москве. Умер ее брат, и моя сестра Катя, которая в детстве была ближе всего к Нясеньке, позвала ее жить к себе. Умерла она в глубокой старости в 1967 году, мы все ее хоронили...
С Еропкинского в церковь мы ходили всей семьей каждое воскресенье. Нашим приходом являлась стоявшая на Пречистенке, известная своей самой высокой в Москве шатровой колокольней церковь Троицы в Зубове XVII века, но мы предпочитали более дальнюю, белую с большим синим куполом церковь XVIII века Покрова в Левшине, на углу Большого и Малого Левшинских переулков. В ней хор был лучше, и главное туда ходило много бабушкиных знакомых. После окончания обедни она с ними оживленно беседовала
Из этих знакомых назову Нарышкину, бывшую статс-даму и слывшую самой важной барыней Москвы. В свои восемьдесят лет она ходила прямо, ни на кого не глядя. На ее похоронах собралась вся старая Москва.
Еще княгиня Софья Александровна Голицына, урожденная княжна Вяземская, бывшая владелица знаменитых Симов Владимирской губернии. Муж ее, принадлежавший к другой ветви, чем мы, умер еще до революции, два ее сына были расстреляны, а третий в тридцатых годах попал в лагеря. Она жила на подношения крестьян из ее имения. Когда в шестидесятых годах мне пришлось быть в судейской коллегии на Владимирском областном туристском слете, я прочел в альбоме девочки, побывавшей в походе в Симах, такие строки (цитирую по памяти):
"Две старушки мне рассказали об их барыне Софье Александровне прямо-таки удивительные вещи. Оказывается, она совсем не была похожа на эксплуататоров-помещиков, на свои деньги организовала школу, а если у крестьянина умирала корова, то дарила ему другую из своего стада..."
В церкви Покрова в Левшине был необычный молодой дьякон, по убеждению принявший этот сан,- Сергей Сергеевич Толстой. Возглашал он ектеньи голосом гнусавым и тоненьким, но с большим чувством. Позднее он бросил дьяконство и стал профессором английского языка. Потомки Толстого и сотрудники музеев его имени не любят вспоминать об этих годах жизни внука великого писателя...
8.
Возвращаюсь к нашей семье.
Наверное, месяца через два после нашего поселения на Еропкинском явилась к нам целая комиссия из домоуправления. Стали измерять рулеткой площадь каждой комнаты, мерили с захватом подоконников и наискось. Нам объявили, что у нас лишняя площадь и мы должны одну комнату сдать. Отец пытался было хлопотать, писал заявления, но его припугнули, что будут доискиваться, на каком основании мы вообще тут поселились, и отец отступился.
В комнате, где жили бабушка и дедушка, теперь поселился молодой человек по фамилии Адамович. Сперва мы его приняли за большевика, работал он где-то счетоводом, обладал глазами ягненка и вел себя очень скромно. Когда же он повесил над изголовьем своей кровати огромный портрет красавицы в декольтированном платье и сказал, что это его бабушка, полька, урожденная графиня Яблоновская, мы поняли, что никакой он не большевик, а свой человек, и стали приглашать его по вечерам чай пить.
К нам переехала из Ливен целая семья, младший брат моего отца Владимир Владимирович - дядя Вовик с женой тетей Таней и тремя детьми - сыном Сашей, который был меня старше на полтора года, моей ровесницей Еленой и маленькой Олей. Жить стало тесно. Меня переселили в комнату, где под эгидой тети Саши спали только женщины и девочки, и поместили в шкаф, который был такой широкий, что я мог там спать, вытянув ноги. Когда ложились, шкаф вместе со мной закрывали, а на ночь тетя Саша его открывала, чтобы я не задохнулся.
Спал я так под юбками, наверное, месяца три, пока дядя Вовик с семьей не переселился в подвальное помещение на Хлебном переулке, 10. Квартиру для них купили на остаток драгоценностей из наследства тети Нади Голицыной. Живя у нас, они как родственники, естественно, ничего за еду не платили, но, уезжая, подарили нам два мешка пшена, которые привезли из Ливен.
Вскоре после их отъезда моя мать прочла нам свое сочинение - "Горести кухарки, или Нечто о пшене". Она писала, как в течение года кормила свою семью только пшеном, как изобретала различные пшенные блюда, как мечтала, что наконец эта всем надоевшая крупа кончится. А нам опять и опять дарили мешки. К сожалению, тетрадка с очерком, в котором в юмористических тонах описываются детали нашей тогдашней жизни, исчезла во время одного из наших переселений.
Как бы скромны ни были наши тогдашние расходы, а все же мои родители совместно с родителями нескольких других мальчиков и девочек решили, что детей надо обязательно учить танцам. Где? Да только у нас в большой зале. Сложенная в углу в первые годы революции плита не помешает. И каждую субботу являлось к нам человек двадцать детей и внуков знакомых бабушки и дедушки и наших родственников. Учила нас настоящая балерина, которая из-за своей некрасивости не поступила в труппу Большого театра. Учила она очень скучно, только разным па и позициям, под аккомпанемент девушки-таперши, игравшей на рояле. Зато когда обе они уходили, наступало бурное, безудержное веселье. За рояль садилась бабушка, сестра Соня бралась дирижировать кадрилью. Явно подражая генералу Гадону, она возглашала баритоном:
- Les cavaliers, engagez vos dames pour la premiere contredance!
Наши кадрили никак не походили на чинные и изящные танцы на Воздвиженке. Медленных партий бабушка не играла. Был у нее галоп, такой захватывающий, что ноги сами собой начинали дрыгать. С тех пор я никогда не слышал бабушкина галопа.
- Galopant en toutes les directions! - гремел голос Сони, и в зале начиналось нечто невероятное.
В огромной зале все дрожало,
Паркет трещал под каблуком...
Пары носились в бешеном темпе, сталкивались, девочки визжали от азарта. На первую кадриль я приглашал ту, которую требовали пригласить мои сестры Соня или Маша. Они подходили ко мне и злым шепотом шипели: такую-то! На вторую кадриль я приглашал свою двоюродную сестру Елену Голицыну, на третью кадриль приглашал Марийку Шереметеву.
Как только являлись юные гости, дедушка и мой отец удалялись в свою спальню. В связи с этим тетя Надя Раевская сочинила такие стихи:
Мрачно шествует сам дед.
О, ему здесь места нет!
За ним и папенька спешит,
Ничего не говорит...
А про меня были такие стихи:
Начинайте же скорей!
Вот хозяйский сын Сергей,
Всех подряд он приглашает,
Пот платочком вытирает...
Случалось, что танцы прерывались резким звонком. С первого этажа являлись жильцы и требовали, чтобы "потише топали", а то у них штукатурка сыплется.
Читатель, возможно, ждет, чтобы я назвал фамилии тех безмятежно счастливых мальчиков и девочек, хоть в двух словах рассказал бы об их дальнейшей судьбе.
Нет, не буду! Все они были на несколько лет моложе участников Воздвиженских балов, о судьбе некоторых из наших юных гостей я еще успею рассказать в своем месте, но не о всех. Слишком это страшно...
В ту зиму приехал к нам из Богородицка попытать счастья дядя Владимир Сергеевич Трубецкой. Теперь у него было пятеро детей, и должность ремонтера при военкомате его никак не устаивала. Видимо, в тот раз он привез ноты своей оперетты "Пилюли чародея" и потерпел с нею полную неудачу, о чем я уже рассказывал. Другая его неудача приключилась с хромовой, то есть с желтой, галкой, убитой им в Богородицке. О нем речь пойдет впереди.
Несмотря на множество досадных мелочей жизни, вроде дороговизны, строжайшей экономии, неладах с учением, основные мысли и в нашей семье и в семье Елены Богдановны, тети Лили Шереметевой, витали вокруг романа Владимира и Елены - так много в их отношениях, в их любви было подлинной поэзии. Мы все - и взрослые, и дети - радовались предстоящему браку, но взрослых очень смущала их молодость и полная неопределенность их будущей практической жизни.
Владимир ходил учиться во ВХУТЕМАС. Было тогда такое высшее художественно-техническое училище, а, вернее, отдельные мастерские, в каждой из которых преподавал кто-либо из известных художников. Владимир ходил в мастерскую Кончаловского. Он не был там оформлен студентом, а ходил, потому что его позвал Кончаловский. Когда он являлся в студию, то сразу подходил к Владимиру и больше всего внимания уделял его работам, поправлял их, ставил его в пример другим. Часть юношей и девушек приняли в студенты, а отдельных неспособных отчислили, в их число попал и Владимир. Кончаловский возмутился, бросился хлопотать, объясняя, что Голицын является лучшим его учеником. Не только Кончаловский хлопотал, ходатайство написал также Аполлинарий Михайлович Васнецов. Мой отец поднял свои прежние связи, дошли до каких-то верхов.
- Да будь он хоть сверхталантлив, но он сын князя, и ему не место в семье советских художников,- так отвечали в различных инстанциях.
Владимир начал ходить в частную художественную студию недалеко от нашего дома, на Пречистенке, но ее закрыли. Встал вопрос: что же ему делать? В стране была безработица, газеты звали уезжать в провинцию. Владимир ежедневно пропадал на Воздвиженке и там уединялся с Еленой. Он не мог уехать. Да и родители не хотели, чтобы он уезжал.
Изгнание Владимира было первым моральным ударом по нашей семье. Не пустили дальше учиться из-за, как тогда говорилось, "социального происхождения". Как переживал неудачу сам Владимир - не знаю, обиду он держал при себе. Но мои родители очень возмущались. Тогда это было внове не пускать учиться, изгонять из высших учебных заведений за "грехи" отцов...
Между тем любовь Владимира и Елены, несмотря ни на какие житейские преграды, все разгоралась. Мои родители и тетя Лиля Шереметева пытались тянуть со свадьбой под предлогом молодости жениха и невесты. Так продолжалось всю зиму 1922/23 года.
Неопределенность положения Владимира оставалась, заработков у него почти не было. Кто-то рекомендовал его одному нэпману, владельцу кондитерской, рисовать образцы конфетных коробок. На пробу нэпман заказал коробку для пастилы. Владимир очень старался, бабушка ему помогала, несколько раз он носил заказчику варианты, почему-то в голубых тонах, а тот их отвергал. Я возненавидел того нэпмана, который, видно, и сам не знал, что ему хотелось. В конце концов Владимир бросил бесполезную работу.
К весне влюбленные предъявили ультиматум: "На Красную горку должна быть наша свадьба".