67041.fb2
- А вы почем знаете, что они лояльные, эти ваши немцы? Нет, уж пожалуйста, ни за кого не ручайтесь! Скажите, чтобы завтра же их в роту, а на их место - русских. Чтобы ни одного немца и ни одного заводского рабочего не было на охране пути! Непременно!
- Заводские рабочие у нас в роте ведь только старые, свыше сорока лет... - сказал Ливенцев.
- Все равно! Чтобы никаких не было! А главное - немцев!
- Хорошо. Завтра же немцев заменят другими: людей хватит.
- Непременно!.. Потом вот что... - И долго и так же неподвижно глядел Чероков, пока заговорил связно: - Порядок охраны пути будет таков, что ваши люди поедут на другие посты вдоль пути, перед туннелями, по направлению к Бахчисараю, а на туннели мы других поставим. Так вот, вы своим людям внушите, как они должны стоять на охране пути при следовании его величества: лицом в поле, и чести не отдавать, потому что их обязанность зорко смотреть за местностью и никого к пути не подпускать, а в случае чего подозрительного...
Так как Чероков остановился тут, то Ливенцев за него докончил:
- Открывать огонь?
- Разумеется, если только кто-нибудь будет не слушаться окриков и подходить к пути с явными намерениями...
Ливенцев не понял, что это за явные намерения, но сказал:
- Понимаю. Думаю, что люди наши свои обязанности твердо знают.
Странные глаза Черокова все-таки стремились вползти к нему в душу, должно быть, чтобы обнаружить, не слишком ли он легкомыслен, и прицелившаяся неподвижность этих сине-аспидных глаз начала уже надоедать Ливенцеву, почему он поднялся, откланялся Черокову, еще раз сказал, что немцев заменит русскими и обязанности часовых им всем напомнит, и вышел.
Спал в эту ночь он скверно, снились какие-то сумбурные сны. Особенно назойлив был во сне какой-то, весь с ног до головы покрытый устричными раковинами человек, который неторопливо совался всюду.
- Что ты вообще за черт такой? - спрашивал его будто бы он, Ливенцев, а устричный этот отвечал беспечно:
- Я-то?.. Обыкновенно, я - настоящий русский человек, а то кто же!..
VII
Утром Марья Тимофеевна передала ему бумажку, присланную адъютантом, и в бумажке этой были слова: "Непременно к 9 часам утра явиться в штаб дружины".
Ливенцев подумал, что если есть в бумажке эти "явиться" и "непременно", а кроме того, точно указано время, то это, конечно, касается приезда царя, поэтому на бумажке внизу он записал для памяти, хотя и не надеялся это забыть: "Приказано переменить немцев на русских", и поспешил на трамвай; а когда подходил уже к казармам дружины, нагнал задумчиво идущего Полетику, который по случаю мелкого, правда, дождя был в плаще.
Обернувшись на его спешащие шаги, тот, не поздоровавшись с ним, почти выкрикнул:
- Вы что это такое позволяете себе, прапорщик?.. Нет, я больше этого терпеть не намерен!
- Что такое не намерены? - удивился Ливенцев тому, что полковник Чероков поднял такую тревогу из-за восьмерых немцев на посту у речки, и так и спросил: - Ведь вы, конечно, о немцах, но это...
- Немец он, или грек, или русский - это вас не касается! Но он штаб-офицер, а вы всего-навсего прапорщик! - отчетливо и почему-то без всяких запинок проговорил Полетика, и Ливенцеву стало ясно, что вызван он для разбора вчерашнего случая с Генкелем.
- Все зависит от того, - сказал он, - как вам передал это Генкель, господин полковник.
- Как это так - "как передал"! Что же, он мне врал, что ли? Он говорил, что вы ему руки не подали. Это правда?
- Правда, не подал.
- Ну вот! А говорите тоже: "зависит"! Что зависит? Что такое зависит? Идите в штаб и скажите там, что я сейчас же приду.
Ливенцев пошел вперед, но, оглянувшись, увидел, что командир никуда не заходит по дороге, а идет за ним следом, намеренно не спеша и отставая. Нетрудно было понять, что он не хочет входить в штаб дружины с ним вместе. Ливенцев припомнил, что не поздоровался радушно, как всегда, с ним Полетика, - значит, в деле его с Генкелем он на стороне Генкеля, а не его, значит, пьяница поручик Миткалев, пропивший в карауле деньги арестованных, для него, Полетики, ближе и дороже, чем он, Ливенцев, который исправно несет свою службу, не пьяница и не вор. Миткалева всячески выгораживал он, Полетика, а его приготовился утопить.
И Ливенцев подобрался весь, как это бывало с ним всегда при оскорблении, на которое надо было ответить оскорблением же, но уничтожающим, а не царапающим поверхностно, иначе перестанешь уважать себя как человека.
Это было основное в Ливенцеве. Раскидчивый и мягкий, временами просто наивный до детскости, способный приглядываться к человеку, чуть не вплотную придвинув к нему лицо, Ливенцев очень быстро сжимался весь до большой твердости, костенел, как кошка перед прыжком на добычу, и в то же время находил в себе ясные, четкие, резкие слова и очень звонкий, металлического тембра голос. Главное же, тогда он совсем забывал о себе как о физическом теле: исчезала его личная вещественность, та именно часть его существа, которая чувствовала боль от удара и была всегда недовольна тем, что человек смертен. Так чувствуют себя люди, которые под огнем противника - штыки наперевес или шашки наголо - идут в атаку.
И когда вошел он в канцелярию, очень твердо, преувеличенно по-строевому, как на параде, ставя ноги и стискивая зубы, он удивился тому, что приказист Гладышев, стоя около вешалки, сказал ему вполголоса к будто встревоженно:
- Офицерский суд над вами будет, ваше благородие.
Ливенцев усмехнулся, слегка ударил пальцами приказиста по плечу и сказал уверенно:
- Ну, какой там суд! Пустяки! Глупости!
И только что отворил он дверь командирского кабинета, сзади его раздалась совсем невоенная команда писарям унылым голосом зауряд-Багратиона:
- Встать! Смирно!
Ливенцев понял, что это вошел Полетика, но обернуться поглядеть на него не захотел.
И как когда-то судили поручика Миткалева за то, что считалось настоящим и подлинным преступлением, даже и с гражданской точки зрения, не только со стороны строгого устава гарнизонной службы, так теперь собрались судить прапорщика Ливенцева за то, что отказался подать руку явному мерзавцу.
Ливенцеву не было тоскливо при этом, совсем нет; беспокойства он также не чувствовал. Было только понятное любопытство, как именно проведет этот суд путаник Полетика, к которому приехала жена и, конечно, окончательно перепутала, должно быть, все мысли в его трудно постигающей и малопонятливой голове.
В кабинете командира дружины собрались все те, кто был и на суде над Миткалевым, был, наконец, и этот самый Миткалев, и Ливенцеву стало смешно при мысли, что вот теперь у него, Миткалева, будет Полетика отбирать мнение о мятежном прапорщике, осмелившемся на совершенно непредвиденный поступок.
Пропитое лицо Миткалева казалось даже тут, в кабинете, задумчивым, но это просто очень запухли его глаза. Кароли улыбнулся Ливенцеву как-то одним левым углом губ; Мазанка качнул головою и чмыхнул носом, что перевел Ливенцев, как: "Ну-ну! Вот это так штука!", а Шнайдеров, он же Метелкин, даже как-то неодобрительно глянул на Ливенцева и тут же отвернулся. Зато круглое лицо Татаринова показалось Ливенцеву слишком уж участливым, что очень его удивило. Пернатый и Эльш стояли к нему спиной и заслоняли собою Урфалова, ведя какой-то разговор по поводу ротного хозяйства. Других он даже не успел разглядеть, потому что вошел Полетика и сразу от двери прошел к конторке, почему-то имевшей вид обыкновенной классной кафедры, на ступеньку выше пола, а следом за ним вошел Генкель и, отдуваясь, устроился около окна.
Став у конторки, как на кафедре, и одним этим сразу как-то отъединившись на высоте, Полетика незнакомо для Ливенцева весь подтянулся, приосанился, встопорщил плечи, вскинул голову. Одно это уж заставило всех тоже подтянуться, стать по-строевому, плотно составить каблуки и развернуть груди.
- Господа штаб- и обер-офицеры! - совершенно неожиданно торжественно начал Полетика. - Произошел вчера здесь, в штабе дружины, случай в высшей степени неприятный: прапорщик Ливенцев не принял руки подполковника Генкеля, и тем самым он сделал что? Оскорбил чин штаб-офицерский, данный подполковнику Генкелю кем же? Самим его императорским величеством!
"Эге! Да ты, оказывается, умеешь говорить, когда захочешь!" совершенно изумленно подумал Ливенцев, глядя на путаника-полковника, а тот продолжал вдохновенно:
- Это - тягчайшее преступление против военной дисциплины, господа! Можно совершить преступление, например, в пьяном виде (он поглядел на Миткалева), однако прапорщик Ливенцев вообще пьяным не напивается, и, три раза протягивая ему руку, подполковник Генкель говорил: "Здравствуйте!", но прапорщик не принял руки подполковника, штаб-офицера, господа! Он не в пьяном виде совершил проступок такой, а совершенно трезвый, притом, господа, при исполнении им служебных обязанностей, в канцелярии, при нижних чинах, писарях!
"Здорово! Как по-писаному!" - не столько следя за тем, что именно говорил Полетика, сколько за этой неожиданной плавностью его речи, удивленно думал Ливенцев, а поглядев на Кароли, единственного здесь, кроме него, с университетским значком, даже прикивнул ему бровями, дескать: "Каков наш путаник!"
- Конечно, прапорщик Ливенцев, он в юнкерском или военном, как он имел возможность, училище курса не проходил, поэтому о военной дисциплине понятия он никакого не имеет, но ведь он, конечно, как человек хорошо образованный, и без училища военного мог бы это... э-э... усвоить, то есть военную дисциплину. А дисциплина - это что такое? Это - чин чина почитай! Он же, прапорщик, даже и чести не хочет отдавать штаб-офицеру!.. Начинают читать устав господа офицеры, а он устав, одобренный его величеством, вдруг идиотским называет, а? Да мы, то есть войска наши русские, с этим уставом в голове сколько побед уже в эту войну одержали, а он, видите ли, называет его идиотским! А почему же это? Потому что никто его не учил дисциплине. Это вам не университет, чтобы бунтовать тут, прапорщик, это - военная служба, да еще в военное время, - блеснул Полетика голубыми глазами в глаза Ливенцева, и Ливенцев улыбнулся невольно, на что тот повысил голос: - А вы извольте слушать, когда с вами говорит командир! Глаза на начальство, и смирно!
- Вы кончили, господин полковник? - спросил Ливенцев.
- Нет, я не кончил, и не смейте меня перебивать, черт возьми! - совсем уже сердито и начальственно крикнул Полетика. - И стойте как следует! К вам обращается штаб-офицер, а не кто-нибудь там, с протянутой рукой, а вы... вы вместо того чтобы уставы воинские идиотскими называть, вы бы их лучше подучили, чтобы их знать!.. Пойдите и сейчас же попросите извинения у подполковника Генкеля!
- Я? Извинения? Ни в коем случае! - крикнул Ливенцев настолько громко и вызывающе, что Полетика опешил и опустил плечи. - Ни за что! Ни-ка-ких извинений! - продолжал кричать Ливенцев, чувствуя, как начало давать перебои сердце. - Если я его оскорбил, он может меня вызвать на дуэль. Дуэль пожалуйста, во всякое время, на каких угодно условиях!.. Но руку ему подать никто, и никогда, и ничем меня не заставит!.. А если этот мой отказ подать ему руку считается тягчайшим из преступлений, пусть меня расстреляют, но извиниться перед ним? В чем?.. В том, что руки не подал?.. Настолько уставы я все-таки знаю, господин полковник, чтобы отличить отдание чести на улице от подачи руки! Отдавать честь старшему в чине я обязан, и я это делаю! Но ни в каком уставе вы не укажете мне, что обя-зан подавать ему руку. Он еще целоваться бы со мной захотел, а вдруг у него сифилис?!
- Господин полковник! Вы слышите? Меня... меня оскорбляют! - едва выдавил из себя, задохнувшись, Генкель и расставил толстые руки, как будто хотел броситься и задушить Ливенцева.