67041.fb2 Зауряд-полк (Преображение России - 8) - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 38

Зауряд-полк (Преображение России - 8) - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 38

- Это вы мне тоже ложь во спасение? Нет, мне уж не нужно... потому что мне все равно.

Ливенцев постарался сделать вид, что не заметил тона, каким это сказано, и продолжал:

- Вам кажется, что война кончится только тогда, когда Вильгельма положат на обе лопатки, а это будет еще не скоро, потому что он весьма силен. Потому что в Германии стали в тринадцатом году было выработано девятнадцать миллионов тонн, в то время как в Англии - шесть, во Франции четыре, а у нас - всего-навсего два с половиной миллиона... И как его, Вильгельма, засыплешь сталью, когда у него ее больше, чем у всех союзников? Значит, победить его хотят не количеством стали, а количеством людей. А людей у союзников гораздо больше. И люди Германии, прошедшие университеты, должны будут первые сказать: "Мы воевать не хотим!"

- Да разве эта война в человеческих масштабах затеяна? - устало сказал Моняков. - Устроена катастрофа в размерах всемирного потопа. Предприятие грандиозное, что и говорить! И как так можно ее остановить, когда есть хозяева предприятия?.. Я когда-то в цирке был. Гимнасты там свои штуки показывали, да ведь не внизу, а под самым куполом, на подвижных трапециях... Были, конечно, нервные люди среди зрителей. Кричат в голос: "Довольно! Прекратить!" Гимнасты приостановились было, ждут, когда их опустят вниз... и вдруг зычный очень голос, хозяйский: "Ра-бо-тай!.." То есть вертись, как вьюн, на такой высоте. А в случае чего, ломай кости... И гимнасты опять замелькали... Так и война эта. Что могут с нею гуманисты сделать?

- Это, конечно, так, что война затеяна в размерах, для отдельного человека непостижимых, даже для главнокомандующих, расчеты которых ведь никогда полностью не оправдываются, а иногда совсем идут прахом. Но они и не могут представить себе отдельных людей - это не их задача даже. Они имеют дело с армиями, пожалуй с корпусами: армия номер такой-то, корпус номер такой... Они даже и до дивизии не снисходят! Этими мелочами, какими-то там отрядиками в двадцать тысяч человек, должны ведать командиры корпусов, а не верховные главнокомандующие. Вот как дешево стала цениться человеческая жизнь! Даже и к смерти людей стали гнать десятками и сотнями тысяч. Не задерживайся! Иди в ногу!.. В этом весь смысл этой войны, на мой личный взгляд: гонят в пасть миллионами, и в ногу... И все почему-то идут! Идут сами! В смертную пасть! Самое изумительное для меня лично во всей этой войне только вот это: идут сами! Во имя чего - никто не понимает, но все идут!.. Меня, признаться, всегда интересовала смерть сама по себе, но я представлял ее идущею на человека откуда-то извне. Самоубийства не в счет, и даже не в исключение из правила: беспричинных самоубийств не бывает, тоже идет на тебя откуда-то смерть - в виде бациллы, что ли, увеличенной в миллион раз... Но чтобы миллионы смертей на миллионы людей шли от других миллионов людей теперь, в двадцатом веке, - это что за нелепость такая! И разве у меня, человека, не могут найтись слова, понятные всем людям?

- В моей комнате? - чуть улыбнулся Моняков, не открывая глаз.

- Ничего! Я когда-нибудь скажу такие слова, когда будет для этого побольше слушателей, чем в вашей комнате! Я найду для этого подходящий случай... И попробую сказать их громко!

- А какой выйдет толк?.. Может быть, вы и скажете, но это уж будут ваши последние слова.

- Все равно!

- Я от кого-то слышал, что попадались нашим иногда обозы германские, и вот в них бидоны с консервами: гуси! По три гуся в бидоне. "Положить их, говорит, в котел - настоящие свежие гуси!" А вопрос: чьи эти гуси были раньше? - Наши, русские гуси. И вот, спасают они теперь не Рим и не Москву, а Берлин. А наша пшеница шла куда через всякие эти Гумбинены? А наш ячмень? А наше сало свиное? А наши яйца?.. Для чего работал наш мужик, а сам жил впроголодь?

- Чтобы немец из нашего сырья себе консервы готовил на случай войны с нами! А сказки о хлебе из соломы - чепуха, конечно: немцы кое-как кушать не привыкли. А нитриту для бризантных снарядов они заготовили сколько! А цинку? Почти все мировые запасы цинка оказались у них! Что мировая история движется пушечными заводами - это мы только теперь поняли как следует: немцы нам это показали. И ведь безумие войны стало уж нормальнейшим строем жизни. Войну, как недоразумение временное, теперь трактуют только очень недалекие люди. А Китченер вот заявил, что раньше чем через четыре года войну не кончат. Раньше чем через четыре года, а позже - пожалуйста, сколько угодно! Хоть и двадцать лет! Перестроили всю жизнь на лад Запорожья какого-то, и я сам даже на человека в штатском смотрю как на живой анахронизм: что это, дескать, за ископаемое такое?.. Пережили уже все ту фазу, когда казалось немыслимым воевать больше полугода, и до того уж настроились все в тылу, да, пожалуй, и на фронте, воинственно, что отними сейчас войну, попробуй заключи-ка мир - и куда полетят тогда все наши мирные установки! Неслыханнейший может быть взрыв, у нас в особенности. Девятьсот пятого года не забывайте! Угол падения равен углу отражения - физический закон. Мобилизовать народ для войны было легко, как мы это видим, но вот демобилизовать гораз-до труднее будет, вы это увидите!

- Я увижу?..

Моняков улыбнулся как-то одним только левым усом, чуть задравшимся кверху, и сказал совершенно спокойно, без всякой горечи:

- Нет, я уж навряд ли это увижу.

- Это вы по поводу язвы? - почувствовал большую неловкость за свое личное здоровье Ливенцев. - Но ведь с подобными язвами люди живут и по двадцать лет, насколько я знаю.

- Двенадцать лет и я с нею живу... то есть жил с одной язвой. Теперь по соседству с этой, первой, появилась другая... Так говорит медицина. А две язвы рядом - это уж хуже, чем одна. Два полка рядом - это уж бригада. А бригада вдвое сильнее, чем один полк.

- Вы шутите - значит, дела у вас не так плохи, - попробовал обнадежить Монякова Ливенцев; но тот отозвался:

- А?.. Шучу?.. Не шучу, а только перевожу на военный язык. А к возможности смерти скорой, хотя и неправой и немилостивой, я уж привык ведь... Кому же больше приходится чужих смертей видеть, как не нам, врачам? Мы ведь со смертью всегда воюем. Привычка.

Ливенцеву было очень тяжело сидеть и смотреть на человека, так говорившего о смерти, и он сказал неуверенно:

- За ухудшениями следуют улучшения, - так у вас и раньше было, так и будет, конечно. И дня через три-четыре мы с вами будем гулять по Нахимовской... Но у вас какая же, собственно, боль: сосущая, сверлящая, тупая или какая-нибудь еще?

- Всякая, - ответил доктор и добавил: - Вы хорошо говорите о войне. Этот вопрос у вас продуман.

Ливенцев понял это так, что доктору тяжело говорить о своей болезни.

- Война, - сказал он, - сюжет неисчерпаемый: о ней можно болтать сколько угодно, но от этого она не перестанет идти, как идет. У нее есть свои законы инерции, и вот именно это-то и досадно. Мы с вами пока еще питаемся мирными старыми мотивами, но солдат там, на войне, на фронте, кто бы он ни был, в нижних или высших чинах, - он прежде всего должен убивать. И это меняет его психику в корне... Возьмем самый простой случай, - это я от одного инвалида слышал, он теперь на железной дороге служит, - однажды со мной на дрезине ехал, рассказывал: "Наш окоп и немецкий окоп - четыреста шагов расстояния. Начинаем мы немца дразнить: нацепили на штык хлеб и поднимем, а зачем это мы? У тебя, дескать, жрать нечего, а у нас хлеба сколько угодно, - хочешь, и тебе дадим? Иди! Немец, конечно, в хлеб лупит, сразу пуль пятнадцать в него влепит, в кусочки разобьет. А наши стрелки за тем следят, где какая голова покажется или плечо хотя: ведь стрелять из окопа если, надо же хоть чуточку себя показать. Вот немцы в хлеб, а наши - в немцев. И был такой рядом со мной стрелок, мордвин Рыбаков. Он на воле жил охотой занимался, летом уток стрелял, зимой зайцев... Этому только чуть там что у немцев покажись, он уж не пропустит. Выстрел дает, а сам говорит: "Есть!" Он такой был, Рыбаков этот, что промаху не знал. Хорошо... Мы им хлеб на штыке, а немцы нам колбасу на свой тесак нанижут, толстую колбасу: на, зрись! У вас хлеб только жрут и чего лучшего не знают, а у нас колбаса!.. Ну, конечно, наши не вытерпят, по колбасе жарят. А немец - по нашим тогда... Вот, смотрю раз, что это Рыбаков около меня голову свернул и сон его одолел вроде бы, а тут у немцев на трех штыках по колбасе поднято. "Эй, Рыбаков, говорю, чего же ты спать вздумал?" Толкаю его, а он уж неживой: как раз ему в висок пуля пришлась. Нашелся и спроти его стрелок"... Вот вам рассказ безыскусственный. Рыбаков-мордвин охотился на зайцев, теперь он охотится на немцев. Из немцев тоже были такие - охотились раньше на дроздов или на тех же зайцев, иногда браконьерствовали, потому что охота не везде разрешалась, но вот теперь валяй, дядя Михель, лупи русских Рыбаковых сколько влезет! Вот, представьте, кончилась война - и как же будет чувствовать себя такой Рыбаков или Фишер у себя в Тамбовской губернии или в Баварии? Не слишком ли ужасной станет потом и мирная жизнь?

- Мирная жизнь?.. - Доктор, который слушал Ливенцева с открытыми глазами, снова закрыл их, и только ресницы заметно дрожали у него, когда он говорил. - Мирная жизнь отличается от военной только тем, что убивают, правда, меньше и не по одной линии фронтовой, а в разных местах... И со многими это случалось - в мирной жизни убивать... гм... да. Бывает иногда... Со мною тоже однажды было...

- Неудачная операция? - попробовал догадаться Ливенцев.

- Операция?.. Да. В военном смысле... Операция, - да, неудачная, конечно. Операция с чужим "я"... У всякого свое "я". И Гиппократ за две с лишком тысячи лет до нас говорил так: "Ты мне не толкуй, какая у тебя болезнь, это я и без тебя вижу. Ты мне скажи, кто ты таков, тогда я знать буду, как тебя лечить...". Кто ты таков - вот что знать надо. А мы не знаем. Живем иногда и по двадцать лет друг с другом, а все не знаем. А между тем характер человека - ведь он не меняется: каков в колыбельке, таков и в могилку. Это о характере сказано... Но вот такая вещь... Человека и знаешь ведь, а как случится затмение мозга, начинаешь его мерить на свой аршин. Так со мною было... Это я о жене говорю, о покойной. Я ее третью уж ночь все во сне вижу... И как гроб ей плотник Гаврила Собачкин сколачивал... У меня, конечно, в сердце стуки, и частые очень - тахикардия, а мне представляется, когда забудусь, что это Гаврила Собачкин молотком по гробу колотит... Вот такая вещь...

Моняков вдруг открыл глаза и посмотрел на Ливенцева пристально.

- Вы сидите? А мне показалось - ушли уж вы.

- Может, мне и в самом деле пойти, а вы бы уснули? - поднялся было Ливенцев, но Моняков протянул к нему испуганную руку:

- Нет, нет! Что вы, что вы!.. Нет, вы посидите еще немного... Я вам о Софье Никифоровне хотел... Она у меня тоже была с медицинским образованием. Она - фельдшерица и акушерка, из фельдшерской школы... Вот мы и поженились. И ведь мы, нельзя сказать... Мы хорошо с нею жили. Было это самое... как оно называется?.. Понимание взаимное. И на почве общей работы в больнице земской. И так вообще. У нее смолоду волосы поседели, а лицо очень свежее и привлекательное. Брови черные, глаза серые... И талант был артистический. В любительских спектаклях, бывало, всегда она - первая скрипка. Но вот такая вещь... Земский ли врач, или председатель земской управы Кожин? Тот прежде всего помещик богатый, потом бывший гвардеец, с лоском. Артистические таланты поощрял... Ну, одним словом, он зачастил к нам с визитами. А у меня уж вот эта самая болезнь тогда определилась во всей красе. У Кожина же все в порядке и здоровье - как у быка. Это, конечно, тоже имело значение... Одним словом, сомнений больше не оставалось... Но скажи мне она просто: "Так и так...", я бы, может быть, сказал бы на это: "Дело твое". Но ведь я спрашивал сам: "Есть такое? Было?" Она на меня с криком: "Как ты смеешь меня подозревать?" И негодование в глазах... И я говорю: "Прости!" И вот теперь такая штука... Я уехал в район свой, как часто ездил. И со мной револьвер был, как я его всегда брал в дорогу... Возвращаюсь - у нас во дворе экипаж кожинский. Я - в комнаты, а там, конечно... ведь они меня не ждали. И вот такая вещь... Кожин в окно выскочил на двор, и сейчас же в свой экипаж, и кучера в затылок, со двора - и по дороге... А Софья Никифоровна моя - в другое окно, в сад больничный. Небольшой был сад с беседкой. И вот... вот как бывает иногда в жизни мирной... я тоже прыгаю в окно, в сад, за нею, а в руках... в руке у меня револьвер... И я кричу: "Убью!.. Убью, мерзавка!.."

Тут Моняков открыл глаза, и они показались очень страшными Ливенцеву, однако он не знал, что с больным, не бред ли.

Моняков же продолжал, не закрывая уж глаз, - напротив, неподвижно на него глядя:

- ...А между тем я - врач, и я отнюдь не убивать должен, а вырывать из рук смерти... А я бежал за нею, чтобы убить!

- Аффект, - вставил Ливенцев, все-таки думая, что он бредит.

- А как же смел я, врач, допускать себя до состояния аффекта? Но вот так случилось... Она - в беседку, я - туда за нею. Добегаю... Она лежит на полу, на заплеванном полу, грязном, и окурки около нее... и на меня смотрит... а губы почему-то синие... А у нее яркие, красные были губы... И мне говорит: "Не трудись!" Вот и все! "Не трудись!.." Я над нею с револьвером, а она мне: "Не трудись!.." И я остолбенел сразу. И весь мой аффект упал. "Что такое?!" - кричу. "Ничего... Цианистый, говорит, калий..." Я револьвер бросил в кусты и сам упал с нею рядом... Так нас и нашли... ее мертвую, а меня - без чувств... А Кожин уехал домой, в имение... А потом... потом Гаврила Собачкин... гроб ей делал...

Моняков жалко замигал вдруг глазами, потом закрыл их и повернулся головой и левым плечом к стене.

Ливенцев поверил наконец, что он не бредил, а вспоминал, что, может быть, затем только и просил его зайти, чтобы об этом вспомнить не про себя, как вспоминал тысячу раз, а вслух.

- Может быть, вы бы выпили чаю, Иван Михайлыч? - спросил Ливенцев, когда уже достаточно времени прошло в молчании.

- Нет, не хочу...

- Тогда... Тогда позвольте вам дать лекарство... какое именно? оглядел Ливенцев пузырьки с белыми и желтыми сигнатурками и цветные коробочки с лекарствами, стоявшие в беспорядке на тумбочке около кровати.

- Нет, не нужно...

Ливенцев посидел еще, рассматривая рисунок обоев и рисунок одеяла на больном, и когда показалось ему, что Моняков забылся и не услышит его ухода, тихо, стараясь ступать на цыпочки, вышел.

Александр, малый лет двадцати пяти, сытый и с ленивыми, как у всех денщиков, движениями, одернул подпоясанную ремешком красную рубаху, подошел к Ливенцеву и поглядел на него искательно, когда он выходил из квартиры на лестницу.

- Ваше благородие, может, в аптеку сходить мне?

- Лекарств у больного и так много... Сходить если, так уж за нашим зауряд-врачом Адрияновым.

- Они недавно были.

- Что же он сказал, Адриянов?

- Сказали, что может быть и так, и сяк...

- Что же это значит - "и так, и сяк"?

- Не могу знать. Так и сказали: "И так может быть, и сяк..."