6724.fb2
Самюэль и отец Кабочини, в ужасе при виде этой мучительной агонии, не могли двинуться с места.
- Помогите!.. - кричал Роден, задыхаясь. - Этот яд... ужасен... но как могли...
Затем он испустил страшный крик гнева, как будто все стало ему ясно, и продолжал, задыхаясь:
- А!.. Феринджи!.. Сегодня утром... святая вода!.. Он знает... такие яды... Да... это он... он видел... Малипьери... о демон! Хорошо сыграно... признаюсь... Борджиа себе... не изменяют!.. О!.. Конец... я умираю... Они... пожалеют... дураки... О ад! Ад!.. Церковь не... знает... что... она... теряет... в моем лице... Я горю... помогите...
По лестнице послышались шаги, и в траурную комнату вбежала княгиня де Сен-Дизье с доктором Балейнье. Княгиня, узнав о смерти отца д'Эгриньи, явилась расспросить у Родена о том, как это произошло. Когда, войдя в комнату, княгиня увидала страшное зрелище - корчившегося в муках агонии Родена, а дальше освещенные синеватым пламенем шесть трупов и между ними тело племянницы и несчастных сирот, которых она сама послала на смерть, женщина эта окаменела от ужаса. Ее голова не выдержала такого испытания, и, медленно оглядевшись вокруг, она подняла руки к небу и разразилась безумным хохотом.
Она сошла с ума.
Пока доктор Балейнье поддерживал голову Родена, испускавшего дыхание, в дверях появился Феринджи. Бросив мрачный взгляд на труп Родена, он сказал:
- Он хотел сделаться главой общества Иисуса, чтобы его уничтожить. Для меня общество Иисуса теперь заменило богиню Бохвани, и я исполнил волю кардинала.
ЭПИЛОГ
1. ЧЕТЫРЕ ГОДА СПУСТЯ
Прошло четыре года после описанных событий.
Габриель де Реннепон заканчивал письмо господину аббату Жозефу Шарпантье в приходе Сент-Обен в бедной деревушке Солоньи.
"Ферма "Живые Воды", 2 июня 1836 г.
Желая вам написать вчера, мой добрый Жозеф, я сел за старый черный столик, знакомый вам и стоящий, как вы знаете, у окна, откуда мне видно все, что делается во дворе фермы.
Вот длинное предисловие, мой друг; вы уже улыбаетесь, но я перехожу к фактам.
Итак, я садился за стол и, случайно взглянув в окно, увидал картину, которую вы, при вашем таланте живописца, могли бы воплотить с трогательной прелестью. Солнце заходило, небо было ясно, воздух чистый, теплый и напоенный запахом цветущего боярышника. Возле маленького ручейка, служившего границею нашего двора, на каменной скамье, под развесистой грушей, сидел мой приемный отец, Дагобер, честный, храбрый воин, которого вы так полюбили. Он казался погруженным в размышления, опустил на грудь седую голову и рассеянно гладил старого Угрюма, уткнувшегося мордой в колени хозяина. Рядом с Дагобером сидела приемная мать с каким-то шитьем, а возле, на низенькой скамейке, Анжель, жена Агриколя, кормила грудью новорожденного, между тем как кроткая Горбунья, посадив на колени старшего сына, учила его буквам по азбуке.
Агриколь только что вернулся с поля; он не успел даже распрячь двух своих сильных черных волов, но описанная мною картина также привлекала его внимание; он остановился, опираясь на ярмо, под которым его два быка склоняли головы, и любуясь зрелищем, представившимся его глазам. Да и было чем полюбоваться! Не могу выразить вам, мой друг, поразительного спокойствия этой картины, освещенной последними лучами солнца, пробивавшимися там и тут сквозь листву. Какие трогательные и разнообразные типы! Почтенное лицо солдата, доброе, нежное лицо Франсуазы, свежая, улыбающаяся своему малютке красавица Анжель и кроткая, трогательно-грустная Горбунья, прижимающая к своим губам белокурую головку смеющегося первенца Агриколя... Да и сам Агриколь: какая мужественная красота, отражающая его благородную, честную душу! Я невольно вознес Богу горячую благодарность при виде мирной, тихой картины, при виде добрых, честных людей, связанных узами нежной любви в глуши своей маленькой уединенной фермы Солоньи.
Мирный уголок, дружная семья, прозрачный воздух, напоенный ароматом полевых цветов и леса, шум маленького водопада невдалеке, - все это возбуждало во мне тихое, неопределенно-сладкое чувство, знакомое и вам среди ваших одиноких прогулок по необозримым равнинам розового вереска, окруженным сосновыми лесами. То же чувство сладкого умиления и нежной грусти испытывал я много раз в дивные ночи, проведенные в пустынях Америки.
Но увы! Грустный случай потревожил ясность этой картины.
Я услыхал, как жена Дагобера воскликнула: "Друг мой, ты плачешь!"
При этих словах вся семья окружила старого воина. На всех лицах выразилось живейшее беспокойство... Крупные слезы текли по щекам старика на его седые усы.
- Ничего... дети мои, - проговорил он растроганным голосом, - ничего... Сегодня ведь первое июня... а четыре года назад...
Он не мог закончить. Когда он поднял руку, чтобы вытереть слезы, мы заметили, что он держал в ней бронзовую цепочку с медалью. Это самая дорогая святыня старика. Он снял ее с шеи мертвого маршала четыре года тому назад, почти умирая от безумного горя, которое ему причинила смерть двух ангелов; о них я вам часто говорил, друг мой. Я спустился вниз, чтобы попытаться, насколько возможно, утешить старика, и мало-помалу его горе смягчилось, и вечер прошел в набожной и тихой грусти. Но во мне надолго пробудились тяжелые воспоминания о прошлом, на которое я оглядываюсь с невольным ужасом.
Мне представились трогательные жертвы ужасных и таинственных преступлений, глубину которых так и не удалось исследовать из-за смерти отца д'Э... и отца Р... а также из-за неизлечимого сумасшествия княгини де Сен-Д... Непоправимое несчастие, потому что жертвы могли бы стать гордостью человечества благодаря тому добру, которое они принесли бы миру.
Ах, друг мой! Если бы вы знали, какие избранные это были сердца! Если бы вы знали, какие широкие планы благотворительности лелеяла девушка с великодушным сердцем, широким умом и возвышенной душой... Еще накануне смерти, в задушевной беседе, какую мы с ней вели, она, в задаток своих будущих великих благодеяний, вручила мне значительную сумму, говоря с обычной для нее грацией и добротой. "Меня хотят разорить... Кто знает, что может случиться?.. Но по крайней мере эти деньги будут спасены для бедных... Раздавайте, раздавайте им побольше... Как можно щедрее оделяйте несчастных... Пусть будет как можно более счастливых... Я по-королевски хочу отпраздновать свое счастье!"
Когда после ужасной катастрофы я увидал, что и Дагобер и его жена, моя приемная мать, впали в нищету, что кроткая Горбунья едва сводит концы с концами на нищенский заработок, что Агриколь вскоре станет отцом и что я сам отозван из своего скромного прихода и отрешен от сана епископом за то, что оказал помощь протестанту, и за то, что молился на могиле несчастного, которого толкнуло на самоубийство отчаяние, - видя себя после отрешения также без средств, потому что сан, которым я облечен, не позволяет мне браться за любой труд, я позволил себе после смерти мадемуазель де Кардовилль отделить очень небольшую частицу от ее дара для покупки на имя Дагобера известной вам маленькой фермы. Таков, мой друг, источник моего богатства. Бывший фермер начал наше агрономическое воспитание; наша понятливость и изучение хороших книг довершили дело; прекрасный ремесленник, Агриколь стал прекрасным земледельцем. Я подражал ему; со старанием возложил я руки на плуг, и будь трижды благословен труд-кормилец! Ведь оплодотворять землю, которую создал Бог, значит служить Ему и прославлять Его. Дагобер, когда улеглось его горе, обрел прежние силы деревенской здоровой силы, а во время ссылки в Сибири он был уже почти земледельцем. Наконец, моя добрая приемная мать, милая жена Агриколя и Горбунья разделили домашние работы, и Бог благословил бедную маленькую колонию людей, увы, закаленных горем, которые искали мирной трудолюбивой, невинной жизни и забвения своих великих несчастий в уединении и тяжелом земледельческом труде.
Вы сами в течение наших длинных зимних вечеров могли оценить и тонкий изящный ум Горбуньи, и поэтический талант Агриколя, и материнскую любовь Франсуазы, и здравый смысл старого воина, и нежную, чувствительную натуру Анжели; можете поэтому судить, что мудрено собрать более задушевный и милый узкий кружок. Сколько хороших книг, вечно новых и не теряющих интереса, мы перечитали!.. Сколько вели задушевных бесед! А превосходные пасторали Агриколя! А робкие литературные признания Горбуньи!.. А прелестные дуэты свежих голосов Агриколя и Анжели! А энергичные и живописные в своей военной простоте рассказы Дагобера! А веселые шалости и игры детей с Угрюмом! Добрая собака позволяет играть с собой, хотя самой ей уже не до игры... Она до сих пор не забыла тех двух ангелов, которым служила верным стражем, и, по меткому замечанию Дагобера, _точно все ищет кого-то!_
Не думайте, чтобы в счастье мы стали забывчивы. Нет... вечное воспоминание о дорогих существах и придает нашей спокойной и счастливой жизни тот мягкий, серьезный оттенок, который бросился вам в глаза.
Конечно, эта жизнь может показаться эгоистичной; мы слишком бедны, чтобы окружать наших ближних таким благосостоянием, каким бы желали, и хотя бедняк не получает отказа в скромной помощи за нашим столом и под нашей крышей, но я иногда сожалею о своем отказе от громадного состояния, наследником которого я был. Правда, я дозволил сжечь его, чтобы оно не попало в преступные руки, - этим я исполнил свой долг, - но мне иногда невольно становится грустно при мысли о неудавшемся плане нашего предка, плане, привести который в исполнение так способны и достойны были мои безвременно погибшие родственники. При мысли о том, каким источником живых благодатных сил являлся бы союз таких людей, как мадемуазель Адриенна де Кардовилль, господин Гарди, принц Джальма, маршал Симон с дочерьми и, наконец, я сам, какое громадное влияние он мог иметь на счастье человечества, - мой гнев и ужас честного человека и христианина против бессовестного ордена, гнусные интриги которого погубили в самом зародыше это прекрасное, светлое будущее, невольно возрастает и увеличивается.
Что же осталось от всех этих блестящих планов? Семь могил... потому что и для меня приготовлено место в воздвигнутом Самюэлем мавзолее, верным хранителем которого... до конца... остается он.
Сейчас получил ваше письмо.
Итак, запретив вам со мной видеться, ваш епископ запретил вам и писать мне?
Меня глубоко тронуло ваше сожаление. Друг мой... сколько раз беседовали мы о духовной дисциплине и неограниченной власти епископов над нами, бедными пролетариями духовного сана, оставленными без защиты и поддержки на их произвол... Грустно это, но таков церковный закон, и вы клялись его соблюдать... Надо подчиниться этому, как подчинился и я... Любая клятва священна для честного человека.
Бедный, добрый Жозеф... я желал бы, чтобы и у вас нашлось чем заменить эти дорогие отношения, которые мы должны теперь порвать... Но я не могу больше говорить об этом... я слишком страдаю... зная, что вы теперь переносите...
Я не могу продолжать... Я, может быть, позволил бы себе слишком резко отозваться о тех, приказы которых мы должны уважать... Пусть, если это необходимо, мое письмо будет последним. Прощайте, друг мой... прощайте навсегда... Сердце мое разбито.
Габриель де Реннепон".
2. ИСКУПЛЕНИЕ
Рассветало...
На востоке показался розоватый, почти незаметный отсвет, но звезды еще ярко блестели на лазурном небосклоне.
Просыпающиеся среди зелени деревьев птицы поодиночке начинали свой утренний концерт.
Легкий беловатый туман отделялся от покрытой ночною росою высокой травы. Спокойные и прозрачные воды большого озера отражали нарождающуюся зарю в глубоком голубоватом зеркале. Все предвещало наступление жаркого, радостного летнего дня...
На востоке посреди высокого косогора, под сводом сплетавшихся ив, кора которых почти была не видна под ползучей зеленью дикой жимолости и повилики с разноцветными колокольчиками, на узловатых корнях деревьев, покрытых густым мохом, сидели мужчина и женщина: их седые волосы, обильные морщины, сгорбленный стан указывали на глубокую старость...
А было время, когда женщина была молода и хороша, и черные косы венчали ее бледное чело...
А было время, когда мужчина находился в полном расцвете сил.
С того места, где они сидели, открывался вид на долину, на озеро, на лес и на голубоватую вершину высокой горы, резко вырисовывавшейся за лесом, из-за которой должно было подняться солнце.
Эта картина, потонувшая в мягком полусумраке рассвета, была и радостна, и грустна, и торжественна...
- О сестра моя! - говорил старик женщине, отдыхавшей рядом с ним. - О сестра моя... сколько раз... с тех давних пор, как рука Создателя разбросала нас в разные стороны и мы странствовали, разлученные, по свету, от полюса до полюса... сколько раз присутствовали мы с неизменной тоской при пробуждении природы! Увы! Впереди нарождался новый день, который надо было прожить... от зари до заката... Еще лишний день, увеличивавший число бесконечных, прожитых дней... без надежды на их окончание... потому что смерть бежала от нас.
- Но, о счастие, брат мой! Вот уже некоторое время Создатель в Своем милосердии позволил, чтобы каждый день приближал нас, как и других существ, к могиле... Слава Ему! Слава!
- Слава Ему, сестра... потому что со вчерашнего дня, когда Его воля нас сблизила... я чувствую неописуемое томление, предшествующее смерти...