67264.fb2
На другой или на третий день после призыва к присяге новому государю, я пошел зачем-то к нашему госпитальному аптекарю в Севастополе и встретил его на дороге, возвращающимся с почты с каким-то ящиком. Я полюбопытствовал узнать и зашел в аптеку; при раскрытии посылки оказалось, что это была атомистическая аптечка лейб-медика Мандта, предназначавшаяся для всех военных госпиталей и, по высочайшему повелению, разосланная по всей России; этою аптекою, а, следовательно, и атомистическим способом лечения д-ра Мандта, должны были по воле покойного государя (Николая I) замениться прежние аптеки и прежние способы лечения в военных госпиталях.
Как только ящик был открыт, наш аптекарь, тертый немец, посмотрев на содержимое, прехладнокровно помотал головою и, закрыв ящик, сказал: "опоздал". Только потом я понял, в чем дело. Приказ от военно-медицинского ведомства об этом нововведении был, вероятно, уже известен аптекарю, и он, получив эту курьезную посылку прежнего режима уже при новом, тотчас же сообразил, какая предстоит ей будущность [...].
Февраля 20-21 [...]. Я вел когда-то, 18-летним юношею, некоторое время (около года) дневник. У жены сохранилось из него несколько листков. Но из него я немногое мог бы извлечь для моей цели. Я узнал бы, например, что в ту пору я не думал прожить долее 30 лет, а потом,- говорил я тогда в дневнике,- в 18 лет! (и притом вовсе не рисуясь) - "пора костям и на место". Из этого я могу заключить только,- это, впрочем, я и без дневника ясно помню,- что нередко в те поры я бывал в мрачном настроении духа. Память давнопрошедшего, как известно, у стариков хороша, а у меня она хорошо сохранилась и о недавно прошедшем. Поэтому в моей истории прошедшего я не найду большого препятствия к раскрытию процесса брожения и переворотов, совершившихся в течение жизни в моем нравственном и умственном быте. Но труднее будет для меня решить, насколько я могу быть вполне откровенным с собою. Это не так легко, как кажется [...].
4 марта [...]. Сегодня отправил письмо к Николаю Христиановичу Бунге в ответ на его письмо, в котором он писал, что идет в отставку, так как по новому университетскому уставу, ожидаемому вскоре, ректорам нечего будет делать, кроме получения прибавки жалованья. (H. X. Бунге (1823-1895)-с 1850 г. занимал в Киевском университете кафедру политической экономии и статистики. П. сблизился с ним в бытность свою попечителем Киевского учебного округа (18591861), когда Б. был ректором университета. Был деятельным участником комиссии по "освобождению" крестьян от крепостной зависимости. С 1880г. был товарищем министра, а затем министром финансов (1881-1887), с 1890 г.-действительный член Академии Наук. Комментируемое место относится к оставлению Б. должности ректора Киевского университета, которую он занимал три раза (1859-1862, 1871-1875, 1878-1880); "Новый университетский устав" - подготовлявшийся тогда реакционный устав 1884 г., отменивший автономию, которою высшая школа пользовалась по уставу 1863 г., выработанному при ближайшем участии П. )
Мой ответ - не буквальный. Я читал где-то и когда-то, что новое на свете есть не что иное, как хорошо забытое старое. Я читал также в каком-то киевском календаре, что у нас ежегодно бывают возвраты зимы весною и летом, а возвраты болезней мне известны давно по опыту. Нет ничего мудреного, что и в университетской жизни встречаются возвраты к старому, забытому и прожитому. Но нынче, видно, считается за новое и вовсе еще не забытое старое, а возвраты зим и болезней встречаются не только в природе, но и в университетском мире. Старики, как известно, всегда хвалят старину и предпочитают ее новизне. Только все наши университетские старожилы, за исключением гг. Каткова, Любимова и Георгиевского, верно, не вспоминают добром не забытого еще старого. (Здесь названы главные помощники реакционнейшего министра просвещения (1866-1880) графа Д. А. Толстого (1823-1889), который всегда относился к П. враждебно. М. Н. Катков (1818-1887)- черносотенный публицист. Н. А. Любимов (1830-1897)-физик, профессор Московского университета, ближайший друг и сотрудник Каткова по ведению реакционных изданий "Русский вестник" и "Московские ведомости". А. И. Георгиевский (1830-1911)-профессор всеобщей истории и статистики в Ришельевском лицее (в Одессе), ближайший помощник П. по ведению преобразованной в 1858 г. газ. "Одесский вестник", бывшей в первые годы после того одним из самых прогрессивных органов русской периодической печати. С 1886 г. стал наиболее рьяным сотрудником реакционера Д. А. Толстого по министерству просвещения. Яркую характеристику Г. в этом отношении дал близко наблюдавший его деятельность в министерстве и в состоявшей при последнем цензуре академик А. В. Никитенко: "Граф Д. А. [Толстой] взял на себя роль сыщика. Всякую мысль в печати... об учебной части он... представляет... как преступную... Ему служит главным помощником А. И. Георгиевский" (3 ноября 1872 г.).)
Это обстоятельство, казалось бы, должно было обратить на себя внимание новаторов, стремящихся возобновить старое. Почему это не сделано - объясняется именно тем влиянием этих исключительных личностей, успевших победить в себе предрассудок против отжившего. Это не должно удивлять нас [...].
9 марта я получил 16 поздравительных телеграмм. С чего-то взяли в Москве (исключительно), Казани, Киеве, Воронеже и Вюрцбурге, что 9-го марта - день моего 50-летнего юбилея. Я, благодаря нижайше, заметил в ответной телеграмме в Москву, что, вероятно, поводом к этим неожиданным приветствиям послужило то, что я в 1828 г. получил в Москве степень лекаря (но в таком случае желающие должны были бы поздравлять два года тому назад). Служба же моя считается с 1831 года, а докторский диплом мне дан в Дерпте 30-го ноября 1832 года.
Итак, охотники до юбилеев могли бы меня поздравлять три раза, а если из трех случаев желали бы избрать самый удобный, то, разумеется, это был бы 1882 г., т. е. 50-летие докторского диплома [...].(50-летний юбилей научной деятельности П. праздновался. 24-26 мая 1881 г.)
1880г. декабря 22. Я убедился, что не могу вести дневника; вот прошло полгода и более, как я ничего не мог или не хотел вписывать в мой дневник. Теперь начну писать не по дням, а когда попало; остается еще много, много невысказанного - и успею ли еще, доживу ли, чтобы это многое записать? [...].
3 января 1881 г. [...]. Лето старику приносит такое наслаждение, что и не думаешь вникать в себя. Зеленые поля, цветущие розы, листва, все - в свободное от практических и мелочных занятий время - тянет к себе, наружу, и не пускает сосредоточиваться в себе. Ребенком я слыхал, что мой дедушка Иван Мокеевич зимою тосковал и жаловался детям: "от детки, верно Мокеичу уж зеленой травы не топтать", но как только наступала весна, 100-летний старик снова оживлялся и целые дни топтал зеленую траву. (Во всех предыдущих изданиях дневника повторялось ошибочное чтение редактором "Р. ст." имени и отчества деда-Иван Михеич. Эта ошибка перешла из первой публикации во все биографии П.)
Но я хочу не только уяснить себе со всех сторон мое мировоззрение,- мне хочется из архива моей памяти вытащить все документы для истории развития моих убеждений: как они после разных метаморфоз сложились и сделались настоящими [...].
Начну ab ovo.( Аb ovo-по смыслу: "с самого начала"; буквально: "от яйца"; так начиналась латинская поговорка: "от яйца до яблока", выражающая обычай римлян начинать обед яйцом и заканчивать его яблоком.)
Мне сказали, что я родился 13-го ноября 1810 г. Жаль, что сам не помню. Не помню и того, когда начал себя помнить; но помню, что долго еще вспоминал или грезил какую-то огромную звезду, чрезвычайно светлую. Что это такое было? Детская ли галлюцинация, следствие слышанных в ребячестве длинных рассказов о комете 1812 года или оставшееся в мозгу впечатление действительно виденной мною, в то время двухлетним ребенком, кометы 1812 года, во время нашего бегства из Москвы во Владимир,- не знаю.
Помню и еще какую-то странную грезу нити, сначала очень тонкой, потом все более и более толстевшей и очень светлой; она представлялась не то во сне, не то впросонках и была чем-то тревожным, заставлявшим бояться и плакать: что-то подобное я слыхал потом и о грезах других детей. Но воспоминания моего 6 8-летнего детства уже гораздо живее.
Мой родительский дом, сгоревший во время нашествия французов в Москву, потом снова выстроенный, стоял в приходе Троицы в Сыромятниках. (Дом Пироговых в Москве был во 2-м уч. Басманной части, по Кривоярославскому пер., в Сыромятниках. Теперь переулок называется Мельницким. На стене дома No 12, выстроенного на месте пироговского,- мраморная доска с надписью: "Здесь родился Николай Иванович Пирогов 13 ноября 1810 г.". Доска установлена в 1910 г. в связи со столетием со дня рождения П.)
О времени моих воспоминаний, то есть о возрасте, к которому относятся первые мои воспоминания, я сужу из того, что живо помню еще и теперь беличье одеяльце моей кровати, любимую мою кошку Машку, без которой я не мог заснуть, белые розы, приносившиеся моей нянькою из соседнего сада Ярцевой и при моем пробуждении стоявшие уже в стакане воды возле моей кровати; мне было тогда наверное не более 7 лет; по крайней мере года отделяют эти воспоминания от других, уже совершенно ясных, относящихся к моему десятилетнему возрасту.
О смерти Наполеона я помню уже весьма отчетливо тогдашние рассказы. ( Наполеон I умер 5 мая 1821 г., когда П. было больше 10 лет. В рукописи после слова "отчетливо" было еще: "из рассказов современников" (зачеркнуто).
Карикатуры на французов, выходившие в 1815-1817 годах, расходившиеся тогда по всем домам, я, как теперь, вижу.
Я знаю от моих родителей - я научился русской грамоте почти самоучкою, когда мне было 6 лет, и я хорошо помню, что учился именно по карикатурам, изданным в виде карт в алфавитном порядке. Первая буква А представляла глухого мужика и бегущих от него в крайнем беспорядке французских солдат с подписью:
Ась, право глух, Мусье, что мучить старика,
Коль надобно чего, спросите казака.
Буква Б. Наполеон, скачущий в санях с Даву и Понятовским на запятках, с надписью:
Беда, гони скорей с грабителем московским,
Чтоб в сети не попасть с Даву и Понятовским.
В. Французские солдаты раздирают на части пойманную ворону, и один из них, изнуренный голодом, держит лапку, а другой, валяясь на земле, лижет из пустого котла. Надпись:
Ворона как вкусна, нельзя ли ножку дать,
А мне из котлика хоть жижи полизать.
Может быть, я живо помню эти карты и потому, что их видел потом, когда мне было более 6 лет; но то, что помню почти исключительно три первые А, Б, В,показывает, что на память мою они подействовали всего сильнее, когда я учился грамоте, то-есть, когда мне было 6 лет. Правда, я помню и еще одну из этих карт с буквою Щ и подписью:
Щастье за Галлом устав бресть пешком,
Решилось в стан русский скакать с казаком.
Но это потому, что долго, долго задумывался на ней, не умея себе объяснить, почему какой-то француз в мундире, увозимый в карете казаком и притом желающий выпрыгнуть из кареты, именуется "щастьем"? Какое же это счастье для нас?- думалось мне.
Это ученье грамоте по карикатурным картинкам вряд ли одобрится педагогами. И в самом деле, эти первые карикатурные впечатления развили во мне склонность к насмешке и свойство подмечать в людях скорее смешную и худую сторону, чем хорошую. Зато эти карикатуры над кичливым, грозным и побежденным Наполеоном, вместе с другими изображениями его бегства и наших побед, развили во мне рано любовь к славе моего отечества. В детях, как я вижу, это первый и самый удобный путь к развитию настоящей любви к отечеству.
Так было, по крайней мере, у меня, и я от 17 до 30 лет, окруженный чуждою мне народностью (В рукописи это слово зачеркнуто; по-видимому, П. хотел заменить его другим, но забыл это сделать. "Чуждая народность" окружала П. в годы его учения и профессуры в Юрьеве-Дерпте (1828-1840), среди которой жил, учился и учил, не потерял однако же нисколько привязанности и любви к отчизне, а потерять в ту пору было легко: жилось в отчизне не очень весело и не так привольно, как хотелось жить в 20 лет. Не родись я в эпоху русской славы и искреннего народного патриотизма, какою были годы моего детства, едва ли бы из меня не вышел космополит; я так думаю потому, что у меня очень рано развилась, вместе с глубоким сочувствием к родине, какая-то непреодолимая брезгливость к национальному хвастовству, ухарству и шовинизму.
Начиная с десяти лет моей жизни, я уже помню отчетливо. И детство мое до 13-14 лет оставило по себе самые приятные воспоминания.
Отец мой ( После этого в рукописи: "еще не старый, от 40 до 50 лет" (зачеркнуто). По данным церковных метрических книг прихода Троицы в Сыромятниках, отец П., Иван Иванович, родился, приблизительно, в 1772 г. (Н. П. Розанов, стр. 498) служил казначеем в московском провиантском депо; я как теперь вижу его одетым, в торжественные дни, в мундир с золотыми петлицами на воротнике и обшлагах, в белых штанах, больших ботфортах с длинными шпорами; он имел уже майорский чин, был, как я слыхал, отличный счетовод, ездил в собственном экипаже и -любил, как все москвичи, гостеприимство. У отца было нас четырнадцать человек детей,- шутка сказать! - и из четырнадцати, во время моего детства, оставалось налицо шесть: трое сыновей и столько же дочерей. "Мал бех в братии моей и юнейший в доме отца моего". И из нас шестерых умер еще один, не достигнув 15-летнего возраста,- мой старший брат Амос. (В церковных книгах (Троицы в Сыромятниках) за 1815 г. записано, что у И. И. Пирогова было четыре сына: Петр 21 года, Александр 18 лет, Амос-9 лет, Николай-5 лет, и 2 дочери: Пелагея- 17 лет, Анна-16 лет (там же).
(В бумагах Н. С. Тихонравова в Рукописном отделе Библиотеки имени В. И. Ленина в Москве хранится выписка из метрической книги той же церкви след. содержания: "1810 г. Ноябрь. 13 числа. У коллежского секретаря Ивана Иванова Пирогова родился сын Николай. Молитвовал священник Алексей Стефанов с пономарем; крещен 20 дня; восприемником был московский именитый гражданин Семен Андреев Лукутин, восприемницей была московского купца Петра Николаева Андронова жена Екатерина Васильевна. Крещение совершали означенный священник с причтом" (No 58). Копия прислана Тихонравову накануне юбилея П.-23 мая 1881 г. епископом Можайским Алексеем (А. Ф. Лавров), удостоверившим, что она представляет собою точную выписку из церковной книги (Тих. II No 2-4).
Кто хочет заняться историей развития своего мировоззрения, тот должен воспоминаниями из своего детства разрешить несколько весьма трудных для разрешения вопросов.
Во-первых, как ему вообще жилось в то время? Потом, какие преимущественно впечатления оставили глубокие следы в его памяти? Какие занятия и какие забавы нравились ему всего более? Каким наказаниям он подвергался, часто ли, и какие наказания всего сильнее на него действовали? Какие рассказы, книги, поступки старших и происшествия его интересовали и волновали? Что более завлекало его внимание: окружающая его природа или общество людей?
В старости все эти воспоминания делаются яснее: старик вспоминает давно прошедшее как-то отчетливее, чем взрослый и юноша. Но, конечно, трудно старику решить с верностью вопрос, точно ли давно прошедшее делало и на него такое впечатление, каким он его представляет себе теперь?...
Детство, как я сказал, оставило у меня, до тринадцатилетнего возраста, одни приятные впечатления. Уже, конечно, не может быть, чтобы я до тринадцати лет ничего другого не чувствовал, кроме приятностей жизни,- не плакал, не болел; но отчего же неприятное исчезло из памяти, а осталось одно только общее приятное воспоминание? Положим, старикам всегда прошедшее кажется лучшим, чем настоящее. Но не все же вспоминают отрадно о своем детстве, как бы жизнь в этом возрасте ни была .для них плохою. Нет, вспоминая обстановку и другие условия, при которых проходила жизнь в моем детстве, я полагаю, что, действительно, ее наслаждения затмили в моей памяти все другие мимолетные неприятности.
Родители любили нас горячо; отец был отличный семьянин; я страстно любил мою мать (Мать П., Елизавета Ивановна, по данным церковных книг, родилась, приблизительно, в 1776 г.; происходила из старинной московской купеческой семьи Новиковых.), и теперь еще помню, как я, любуясь ее темнокрасным, цвета массака, платьем, ее чепцом и двумя локонами, висевшими из-под чепца, считал ее красавицею, с жаром целовал ее тонкие руки, вязавшие для меня чулки; сестры были гораздо старше меня и относились ко мне также с большою любовью; старший брат был на службе, средний, - годами старше меня, жил со мною дружно.
Средства к жизни были более, чем достаточны; отец, сверх порядочного по тому времени жалованья, занимался еще ведением частных дел, быв, как кажется, хорошим законоведом. Вновь выстроенный дом наш у Троицы, в Сыромятниках, был просторный и веселый, с небольшим, но хорошеньким садом, цветниками, дорожками. Отец, любитель живописи и сада, разукрашал стены комнат и даже печи фресками какого-то доморощенного живописца Арсения Алексеевича, а сад беседочками и разными садовыми играми. Помню еще живо изображение лета и осени на печках в виде двух дам с разными атрибутами этих двух времен года; помню изображения разноцветных птиц, летавших по потолкам комнат, и турецких палаток на стенах спальни сестер.
Помню и игры в саду в кегли, в крючки и кольца, цветы с капельками утренней росы на лепестках... живо, живо, как будто вижу их теперь.
Итак, жизнь моя ребенком до 13 лет была весела и привольна, а потому и не могла не оставить одни приятные воспоминания.
Ученье и школа до этого возраста также не были мне в тягость. Я уже сказал, как я легко и почти играючи научился читать; после того чтение детских книг было для меня истинным наслаждением. Я помню, с каким восторгом я ждал подарка от отца книги: "Зрелище вселенной", "Золотое зеркало для детей", "Детский вертоград", "Детский магнит", "Пильпаевы и Эзоповы басни" и все с картинками, читались и прочитывались по нескольку раз, и все с аппетитом, как лакомства.
Но всего более занимало меня "Детское чтение" Карамзина в 10 или 11 частях; славная книга,-чего в ней не было! И диалоги, и драмы, и сказки,прелесть! Потому прелесть, что это чтение меня, семи-восьмилетнего ребенка, прельстило знакомством с Альфонсом и Далиндою или чудесами природы, с почтенною г-жею Добролюбовою, с стариком Яковом и его черным петухом, обнаружившим воришку и лгунишку Подшивалова; да так прельстило, что 60 с лишком лет эти фиктивные личности не изгладились из памяти. Я не помню подробностей рассказов, но что-то общее, чрезвычайно приятное и занимательное, осталось от них до сих пор в моем воспоминании.
(Книги, занимавшие П. в детстве и влиявшие на его развитие, значатся также в списке детского чтения И. А. Гончарова (1812-1891). Сверстник П., он происходил из той же общественной среды, что и великий русский хирург. Представителями той же группы и сверстниками П. были такие замечательные деятели русской культуры, как В. Г. Белинский, участники кружков Н. В. Станкевича и А. И. Герцена (В. П. Боткин, брат знаменитого русского клинициста, учился в том же пансионе В. С. Кряжева, куда впоследствии был отдан П.). Все они воспитывались под теми же литературными влияниями. Книги детского чтения П. представляют интерес не только для выяснения степени его умственного развития и литературной начитанности. По ним можно определить систему воспитания в 20-е годы XIX ст. детей школьного возраста из среды разночинцев. Важно отметить, что авторы перечисленных в воспоминаниях П. изданий обращались к юным читателям без подделывания под "детский язык". Они разговаривали с детьми серьезно, по-деловому и потому легко находили доступ к их разуму и сердцу. Конечно, не все перечисленные в тексте издания были одинакового педагогического достоинства, не все они заслуживают положительной оценки. Краткий обзор их поможет уточнить старческие воспоминания великого ученого и выдающегося педагога о своем дечстве.
"Зрелище вселенныя, на латинском. Российском и немецком языках, изданное для народных училищ Российской империи..., в С. Петербурге 1788 г."-собрание картинок из разных царств природы, из городской жизни, из области промышленности и т. п., с обозначением названий изображенных на них предметов на латинском, немецком, русском и французском языках и подробными пояснительными заметками на этих языках, кроме французского. К латинскому тексту даны в подстрочных выносках указания на склонение и род имен существительных. Книга имела много повторных, стереотипных, изданий. Было еще "Новое зрелище вселенныя, представленное из царства природы, искусства, нравов и обыкновенной жизни для детей обоего пола, как приятное и полезное их упражнение" в трех книгах, со многими рисунками и обширными статьями. Оно также выдержало несколько изданий. Составители "Зрелища" проявили стремление к политическому воспитанию своих читателей. В книге есть статья, знакомящая с русским бытом. Под видом сопоставления его с бытом зарубежных крестьян в статье говорится, что состояние крестьян-крепостных в некоторых государствах "не много лучше лошадей и волов. Они продаваемы были, как и сии, да и господа, рассердившись, лишали иногда их жизни. Судьба их всегда достойна сожаления".
Совсем непедагогичной книгой следует признать "Золотое зеркало для детей, содержащее сто небольших повестей для образования разума и сердца юношества, с присовокуплением к оным вырезанных на меди ста картинок. СПб. 1786 г.", в четырех частях. Книга выдержала много изданий (последнее-в 1830 г.). Она была составлена на немецком языке, перевод ее выполнен неуклюже и малограмотно. Помещенные в "Золотом зеркале" рассказы могли развить в детях только лицемерие, страх, робость и т. п. чувства вплоть до ненависти к воспитателям. Темы рассказов сами по себе были "благонамеренные", но немецкая обработка придавала им характер прямо противоположный тому, какой имелся в виду составителями книги. Русский переводчик не сумел устранить недостатки оригинала и внес в него только следующие поправки: Вильгельма назвал Василием, Людвига - Яковом, Ганса - Ванькой. Но он усердно старался укрепить детей в правилах религии, поучая юных читателей рассказами о том, как "полезно уповать на бога" и как благотворно действовали на маленького Генриха звонкие отцовские пощечины. Надо полагать, что П. только по забывчивости назвал это "Зеркало" в числе своих любимых книг.