67264.fb2
Входя нечаянно в свою комнату, я не раз видел, что будущий berliner Louis шлялся в ней непрошенный и бывал вблизи комода. Замок комода оказался также незапертым хорошо. Я позвал хозяйку и объявил ей о пропаже денег. Она взбудоражилась, раз десять покричала: "Kreutz Donnerwetter!", (Гром и молния!) отвергала всякое малейшее подозрение на своего сынишку. Объявили полиции. Но где доказательства, что пропажа действительно существовала?
Поговорили, покричали, побранились,- тем и кончилось. Что тут делать? Я крепко призадумался, начал остаток уцелевших денег носить постоянно с собою, сократил еще более мелочные расходы; но все это, я видел ясно, не даст мне средств к жизни до конца семестра.
Иду к Garnison-Kirche, в анатомический (старый) театр, чтобы уплатить, пока еще есть деньги, профессору Шлемму за privatissimum (хирургические операции над трупами). Смотрю и вижу там несколько знакомое лицо, узнавшее и меня.
Это - студент Дерптского университета, сын богатого петербургского аптекаря, старика Штрауха.
Молодой Штраух, не кончив медицинского курса, должен был оставить университет и бежать за границу. Он опасно ранил на пистолетной дуэли того студента, о ране которого на шее я уже рассказывал прежде. И вот, этот Штраух, получивший от отца большое содержание, оставив Россию и с нею невесту, приехал в Берлин, доканчивать курс.
- Вот встреча-то как нельзя кстати! - говорит мне Штраух,- знаете ли, мне бы хотелось жить и заниматься вместе с кем-нибудь, кто бы мог быть мне полезным в занятиях; не согласитесь ли вы? Я вам предлагаю квартиру у себя, особую комнату, содержание, удовольствия и развлечения, которыми я сам пользуюсь, а от вас ничего другого не требую, как помочь мне советом или объяснением там, где нехватит своего ума.
(К.-Ф. Штраух (1810-1884) учился в Дерпте с 1829 по 1833 г.; впоследствии был директором лечебницы по глазным и ушным болезням в Петербурге.)
Я с радостью дал самое задушевное согласие [...].
На другой же день я переехал к Штрауху, и был ему искренно благодарен. Я жил с ним вместе, кажется, более года. И Штраух, и я сдержали слово. Он мне ни в чем не отказывал; всякое воскресенье водил он меня в театр. Тогда были в ходу классические пьесы Шекспира, Шиллера, Лессинга и Гете, а Штраух был отъявленный меломан. Мы обыкновенно приносили с собою в театр перевод Шекспира и следили по нем за дикцией актеров, между которыми Лем, Рот, Крелингер были любимцами берлинской публики.
Питание моего тела также несколько исправилось,- я пил каждодневно пиво с Штраухом, до которого он был охотник. Хотя мы всего чаще обедали по трех-талерному абонементу, в чисто-студенческом ресторане, но кушанья выбирали получше, приплачивая, да к тому же еще нередко и вечером заходили съесть порцию чего-нибудь.
В этом ресторане все блюда были на подбор во истину студенческие. Главную роль играла свинина с тертым горохом. Это кушанье съедалось студентами в ужасающих размерах, запиваемое берлинскою пивною бурдою (так называемое Weissbier или Blonde); немалую роль, но уже как деликатес, играл сельдерейный салат (Sellerysalat) [...].
Я, с своей стороны, искренно, от души помогал Штрауху в его занятиях, демонстрируя ему из хирургической анатомии, оперативной хирургии, читал с ним и репетировал, словом,- делал, что мог. Через два года Штраух выдержал в Дерпте экзамен на доктора, и я, возвратясь в Дерпт, имел еще удовольствие попотчивать гостей на его докторском банкете черепаховым супом, заставляющим меня, не менее сельдерейного салата, смеяться при воспоминании о нем.
Я знал слабость Штрауха похвастать и отличиться. А угостить настоящим черепаховым супом в Дерпте большое общество на званом обеде - это чего-нибудь да стоит.
Случилось так, что как нарочно к банкету прислали в анатомический театр из Гамбурга огромную морскую черепаху, уже конечно, давно отдавшую богу душу; при раскупорке ящика обнаружился довольно пронзительный запах, и прозектор поспешил очистить скорее мясо от костей, назначавшихся для скелета. Отпрепарированное мясо хотели уже, за негодностью, схоронить, как мысль о черепаховом супе для банкета дала этому материалу более высокое назначение.
Повар в ресторане Пашковского сумел придать мифологическим останкам черепахи такой необыкновенный вкус, что все гости на банкете Штрауха, и всего более, конечно, он сам, были восхищены дотоле невиданным в Дерпте деликатесом. Мы, я и прозектор (Шульц), знавшие, в какой степени разложения мышцы черепахи служили к изготовлению супа, посматривали только друг на друга и удивлялись, как это и гости, и мы могли находить вкусною такую дрянь.
1 октября [18]81 г.
От 1-го листа до 79-го, то-есть университетская жизнь в Москве и Дерпте, писана мною от 12-го сентября по 1-е октября в дни страданий: Dies illae, dies irae * [...] (Те дни, дни гнева)
(1 октября [18]81 г.)
Дотяну ли еще до дня рождения (до ноября 13-го)? Надо спешить с моим дневником.
Наука в Берлине в 1830-х годах была в переходном состоянии. После смерти Гегеля германская философия уже не могла найти себе подобных, как он, вожаков, заставившего значительную часть культурного общества в Европе смотреть на мир божий не иначе, как через изобретенные им консервы. Теперь трудно себе и вообразить, до какой степени и в Германии, и у нас веровали - именно веровали - в философию Гегеля.
Ни голос таких гениальных личностей, как Гумбольдт, не оправдывавший господствовавшего тогда увлечения, ни пример англичан и французов, следовавших чисто реальному направлению в науке, ничто не помогало против обаяния и увлечения гегелизмом.
Медицина того времени стояла в Германии на распутье. Самая сущность этой науки препятствовала ей отдаться в руки гегелевской философии, но, тем не менее, это философское направление всех наук того времени препятствовало и медицине следовать спокойно и неуклонно путем чистого наблюдения и опыта.
Трансцендентализм был слишком модным. Даже во Франции и в такой науке, как хирургия, Лисфранк кричал во все горло о себе, что у него можно найти "cette chirurgie supreme et transcendentale". (Самую благородную хирургию )
Время моего пребывания в Берлине было именно временем перехода германской медицины - и перехода весьма быстрого - к реализму; начиналось торжественное вступление ее в разряд точных наук, празднуемое фанатиками реализма еще до сих пор.
Но я застал еще в Берлине практическую медицину почти совершенно изолированною от главных реальных ее основ: анатомии и физиологии. Было так, что анатомия и физиология - сами по себе, а медицина - сама по себе. И сама хирургия не имела ничего общего с анатомией. Ни Руст, ни Грефе, ни Диффенбах не знали анатомии.
Руст, говоря однажды на своей клинической лекции об операции Шопарта, сказал весьма наивно: "Я забыл, как там называются эти две кости стопы: одна выпуклая, как кулак, а другая вогнутая в суставе; так вот от этих двух костей и отнимается передняя часть стопы".
Грефе, при больших операциях, приглашал всегда профессора анатомии Шлемма и, оперируя, справлялся постоянно у него; "не проходит ли тут ствол или ветвь артерии?".
Диффенбах просто игнорировал анатомию и подшучивал над положением разных артерий. Опасение повредить надчревную артерию при грыжах считал праздною выдумкою. "Das ist ein Hirngespenst", (Это фантазия, химера) - говорил он своим ученикам про надчревную артерию (a. epigastrica).
Мало этого: Диффенбах до такой степени был чужд поверхностных анатомических понятий, что однажды, послал Иог. Мюллеру кусочек, вырезанный им из языка у заики, прося, чтобы Мюллер определил, какой это мускул.
О профессорах терапии и патологии, о клиницистах по внутренним болезням и говорить нечего.
Объективный экзамен при постели больного почти не существовал у терапевтов; постукивание и послушивание употреблялось более как decorum. (Внешнее приличие )
Вскрытий трупов сами профессора не делали и не присутствовали при них, да и присутствие их там ни к чему бы не повело при их полном незнании патологической анатомии.
Однажды я увидел в руках студента, вскрывавшего труп, довольно замечательный образец аневризмы легочной артерии, впрочем плохо вырезанной из трупа; я обратил внимание студента на редкость случая и посоветовал ему представить препарат профессору терапии Горну (Ноrn), в клинике которого находился перед смертью страдавший аневризмом.
- Да что же тут наш Горн поймет? - отвечал наивно студент.
Из всех занимавшихся стэтоскопом был только один молодой человек, д-р Филипс, предлагавший себя и для privatissimum, но охотников не являлось.
Патологическая анатомия, в современном смысле и даже в смысле тогдашней французской школы, существовала в Германии только в одном университете венском. Во всех других университетах профессора патологической анатомии ограничивались изложением и классификацией разного рода уродств, и сам Иог. Мюллер в Берлине, в первое время, читая патологическую анатомию, ограничивался этим изложением.
Впрочем, я застал уже Фрорипа в Берлине, недавно сюда приглашенного. При таком научном направлении о точной и правильной диагностике не могло, конечно, быть и речи. Немцы с пренебрежением отзывались тогда о французских врачах, говоря, что это не врачи, а только диагносты.
Признаюсь, в этом упреке много правды.
Немцы не предвидели, что через несколько лет этот упрек может коснуться и их самих.
И вот, в это время являются на сцену: Иог. Мюллер - в Берлине, братья Веберы - в Лейпциге, Шенлейн, бежавший по политическим делам из Баварии в Цюрих, и Рокитанский - в Вене.
Иог. Мюллер дает новое или, по крайней мере, забытое после Галлера направление физиологии. Микроскопические исследования, история развития, точный физический эксперимент и химический анализ кладутся Мюллером в основы германской физиологии [...].
В первом же семестре я записался у Шлемма для упражнений над трупами (privatim) и для упражнения в хирургических операциях над трупами (privatissimum); y Руста на клинические лекции в Charite, y Грефе как практикант в его клинике (Ziegel-Strasse), y Jungkena в глазной клинике в Charite и у Диффенбаха privatissimum из оперативной хирургии. Некоторые из этих лекций, как, например, privatissimum Диффенбаха, я отсрочил до следующего (зимнего) семестра. Эти же самые занятия продолжались и все остальные семестры моего пребывания в Берлине. Только иногда улучал я госпитировать, т. е. быть гостем и на других лекциях. С первого же раза я, еще молокосос (23 лет), и пожилой проф. Шлемм полюбили друг друга. Он видел во мне иностранца, любившего его любимые занятия и притом знавшего многое из той части анатомии, которою он мало занимался. Он очень хвалил мои работы тазовых и паховых фасций, артериальных влагалищ и проч.
(В архиве министерства просвещения сохранился следующий собственноручный "Отчет о занятиях", посланный П. в феврале 1834 г.:
"Доктор медицины Николай Пирогов предметом своих занятий имеет в особенности хирургию. Прошедший зимний семестр (33-34) посещал:
1) Хирургическую клинику г. профессора Грефе. 2) Хирургическую клинику г.г. профессоров Руста и Диффенбаха. 3) Глазную (Офталмологическую) клинику г. профессора Июнкена. 4) Глазную клинику г. профессора Кранихфельда. 5) Анатомические упражнения над трупами у г. профессора Шлемма.- Сверх сего, слушал privatissima y г.г. профессора Шлемма о хирургических операциях с упражнениями над трупами, у профессора Июнкена - из глазных операций, у доктора Ангельштейна (ассистента г. профессора Грефе) также - из глазных операций, у г. профессора Диффенбаха-из хирургических операций.-Следующий семестр (34) буду посещать, кроме всех вышесказанных лекций: 6) Хирургическую анатомию у г. Шлемма. 7) Акушерскую клинику г. Буша.-Квартира: "Friedrichs Strasse, No 164" ).
Шлемм был первостепенный техник: его тонкие анатомические препараты (сосудов и нервов) отличались добросовестностью и чистотою отделки. Он мне рассказывал о своем знаменитом споре с Арнольдом. Шлемм не верил в открытие ушного узла (gangl. oticum) Арнольда и считал этот узелок за простую клетчатку. Арнольд прислал ему свой препарат с ушным узлом. Шлемм, разбирая этот препарат, открыл своим косым и острым глазом на месте узелка тоненькую шелковинку, связывавшую его с нервною веточкою. Пошли пререкания, и только Иог. Мюллер, пользовавшийся полным уважением Шлемма, уладил спор, доказав Шлемму микроскопом, что узелок был действительно нервный, а шелковинка была употреблена Арнольдом для прикрепления случайно оторвавшейся от узелка нервной веточки.
Шлемм был не только превосходным техником по анатомии, но и отлично оперировал на трупах. На живом он никогда не оперировал, вероятно, следуя Галлеровскому: "ne nocere veritatem", (Не вредить правильному) Ровный, всегда спокойный и положительный, Шлемм был очень любим. Можно бы было его расцеловать за его спокойное и приветливое: "Sehen Sie wohl", которым он начинал каждую речь. "Sehen Sie wohl, meine Herren" (Видите ли, мои господа ) -еще и теперь приятно звучит в моем воспоминании.
Я, несмотря на близкое знакомство с Шлеммом и проводя с ним ежедневно по нескольку часов, никогда не видал его взволнованным и сердитым.
Я удивился однажды, с какою неподражаемою флегмою отделал он молодого щелкопера, сына довольно зажиточного торговца вином, приехавшего к Шлемму с письмом от отца из провинции. Шлемм прочитал письмо и, нисколько не стесняясь, преспокойно дал следующий ответ: "Sehen Sie wohl - то, о чем просит ваш отец, я готов исполнить. Он просит, чтобы я допустил вас к слушанию моих лекций без гонорара и сверх того попросил еще и моих товарищей, чтобы они дозволили вам слушать у них курсы безденежно. Хорошо, я согласен; но в таком случае попрошу и вашего батюшку, чтобы он мне отпускал вино из своего магазина даром, а сверх того, попросил бы и своих товарищей отпускать даром".