67264.fb2 Из 'Дневника старого врача' - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 37

Из 'Дневника старого врача' - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 37

(Лекция П. в Академии Наук о ринопластике состоялась 9 декабря 1835 г. и напечатана в ВМЖ, куда сообщена И. Т. Спасским. "Предмет этого искусства,-говорил П.,-есть облегчение не столько физических, сколько нравственных страданий тех несчастных, которые, став посмешищем целого общества, осуждены на вечный остракизм... Кто слышал колкие речи, язвительные насмешки над страдальцами, часто невинными, которые лишились носа или другой части лица, кто знает это, кто знает, как мы часто, по одной обманчивой наружности, произносим строгие суждения о других, тот поймет всю цену, все высокое назначение искусства, которое, удалением отвратительного безобразия, возвращает отверженного в лоно общества; тот поймет всю несправедливость публики, привыкшей с именем медицины соединять название хлебной науки. Предмет пластической, или образовательной, хирургии есть уничтожение уродливости в наружном виде чрез восстановление разрушенных или посредством нового образования потерянных органов. Основанием этого искусства служат два любопытные явления органической природы: восстановление целости поврежденных частей и развитие новой жизни в частях, перемещенных или пересаженных".

Видя недоверчивую улыбку на лицах старых академиков, П. заявил: "Все, что я сказал, основано на наблюдениях и опыте и потому есть неоспоримый факт; и на этих-то фактах основано учение о перемещении или переселении (transplantation) животных частей, тканей и органов... Наружные насилия, болезни, поражающие человека при самом его зачатии или отравляя самые сладостные минуты его естественных наслаждений, гнездясь в соках, питающих его тело и разрушая плотнейшие ткани его органов, поражают часто и орган обоняния и лишают лицо самого лучшего его украшения... Ограничимся только искусством образовать целый нос, как самым трудным и более любопытным,.. Как скоро вы привели этот лоскут [вырезанный со лба или плеча] в плотное соприкосновение с окровавленными краями кожи, жизнь его изменяется; он, подобно растению, пересаженному на чуждую почву, вместе с новыми питательными соками получает и новые свойства. Он, как чужеядное растение, начинает жить на счет другого, на котором прозябает; он, как новопривитая ветка, требует, чтобы его холили и тщательно сберегали, пока он не породнится с тем местом, которое хирург назначает ему на всегдашнее пребывание... Происхождение ринопластики теряется в глубокой древности... Но изобретение, в искусных руках достигшее почти совершенства, вскоре было искажено, осмеяно и забыто". Свою лекцию П. сопровождал перечнем обширной литературы предмета и показом чертежей, которые воспроизведены в его печатной статье 1836 г.)

Решения из Дерпта о выборе меня в совете все еще не было. Я начал терять терпение и написал к Мойеру. Мойер долго не отвечал, а потом с обычною своею флегмою объявил мне, что "Guter Ding will Weile haben" (Доброе (важное) дело требует времени [для осуществления].), и извещал, что скоро сам приедет в Петербург. Он, действительно, вскоре приехал, но этим дело не ускорилось.

Уваровым Мойер остался очень недоволен, и, странно, почему-то ему более пришелся по сердцу Ширинский-Шихматов, тогдашний директор департамента Министерства народного просвещения.

Впоследствии я слышал, что и государь Николай Павлович был очень доволен направлением Ширинского-Шихматова и за это сделал его министром.

(Пл. Ал. Ширинский-Шихматов (1790-1853) учился в морском корпусе; с 1824г.-на крупных должностях по министерству просвещения; с 1842 г.-товарищ министра; с 1850 г.-министр. Ханжа и откровенный реакционер, он проводил политику гонения передовой науки. Историк С. М. Соловьев писал, что увольнение Уварова с поста министра не могло опечалить передовую профессуру, так как тот был покровителем Перевощикова и других мракобесов. Но и преемник его Ширинский не замедлил показать свою реакционность. Прослушав одну лекцию Соловьева, новый министр вызвал его к себе и кричал на него за скептическое направление, "не слушая никаких объяснений". Затем последовали по университетам и цензуре распоряжения одно нелепее другого. Между прочим, он упразднил преподавание философии ("Воспоминания", стр. 139 и сл.).

Итак, сказал мне однажды Мойер в Петербурге, что Уваров "ist ein Katzen-Schwanz, mann kann sich nicht auf ihn verlassen", (Это кошачий хвост [он виляет], на него нельзя положиться. ) a про Ширинского сказал: "Das ist ein positiver Mann, er ist rеel". (человек положительный, деловой)

Прошло еще два месяца, и я начал уже бомбардировать Мойера письмами, объявив ему, наконец, что решаюсь принять кафедру в Харькове, предложенную мне через Арендта попечителем, гр. Головкиным.

Около этого времени (это было на маслянице) разыгралась в Петербурге известная катастрофа с балаганом Лемана; я побежал в "Обуховскую больницу, куда свезли до 150 обгорелых, большею частью, уже трупов. Из них сделали выставку в покойницкой и на дворе госпиталя для родственников погибших. Привезенные в больницу живыми были в страшном виде.

Ни прежде, ни после мне не приходилось видеть у живых еще людей ожоги, достигшие такой степени разрушения. Некоторые, с совершенно обуглившеюся от огня головою жили еще по целым неделям. У некоторых вся голова до самой шеи представляла громадный кусок угля; от него можно было отнимать целые пласты обугленных тканей и странно было слышать голос и произносимые слова, выходившие из куска угля. (А. В. Никитенко записал в дневнике 3 февраля 1836 г.: "Вчера случилось ужасное происшествие... Балаган загорелся... Огонь с быстротою молнии охватил все здание и в несколько мгновений превратил его в пылающий костер, где горели живые люди... Через четверть часа все превратилось в уголь и в пепел... Согласно "Северной пчеле", погибло 126 человек, по частным слухам-вдвое больше". В ближайших записях осведомленный автор дневника сообщает, что толпившийся на площади народ хотел разобрать балаган, чтобы спасти людей, но полицейские не допустили этого, кричав что бороться с огнем должны пожарные, которых вызвали )

Между тем, до меня доходили слухи, что выбор меня в совете был бурею в стакане воды.

Против меня восстали преимущественно теологи. Говорили, что дерптские богословы открыли какой-то закон первого основателя Дерптского университета, Густава-Адольфа шведского, по которому одни только протестанты могли быть профессорами университета. Существовал ли такой закон, или нет, бог его знает; но при Николае Павловиче на него нельзя было ссылаться. Это понимали, вероятно, не хуже других и дерптские богословы.

Тем не менее, однакоже, яблоко раздора было кинуто, и споры длились до конца февраля. Наконец, в марте я получил известие о моем избрании в экстраординарные профессора.

Матушку и сестер я не решался перевезти из Москвы в Дерпт. Такой переход мне казалось - был бы для них впоследствии неприятен. И язык, и нравы, и вся обстановка были слишком отличны, а мать и сестры слишком стары, а главное, слишком москвички, чтобы привыкнуть и освоиться.

Святую [18]36 года я уже встречал в Дерпте. Незадолго до моего прибытия прибыл туда и вновь назначенный из Петербурга попечитель, гвардейский генерал-майор Крафтштрем. Я предстал перед очами этого сына Марса и был им очень любезно принят. Он приветствовал меня, как первого русского, избранного университетом в профессоры чисто научного предмета. До сих пор русские профессоры в Дерпте избираемы были только для одного русского языка, и то за неимением немцев, знакомых хорошо с русскою литературою.

На этом указании, что я первый из русских и что этот первый начнет служить во время попечительства его, Крафтштрема, все это и было предметом нашего разговора в течение добрых получаса. Не надо было более получаса, чтобы узнать, какого духа новый дерптский попечитель...

Очевидно, что, фронтовик до мозга костей, Крафтштрем, вообще как попечитель, оказался не худым человеком; мог бы быть гораздо хуже, поступив с седла на попечительство.

Он был поэтому и предметом постоянных насмешек, в виде юмористических анекдотов, изобретавшихся на его счет студентами и отчасти и профессорами. Мировоззрение Крафтштрема было, действительно, невозможное. Наука в его воззрении была трех сортов: полезная до известной степени, вредная,-если не унять, то, пожалуй, и очень вредная,- и годная, и даже необходимая, для препровождения времени и для забавы людей со средствами.

Вот как однажды Крафтштрем отнесся с глазу-на-глаз об астрономии. Это было по дороге из Дерпта в Петербург: Крафтштрем ехал вместе с профессором русского языка Росбергом, к которому имел особое доверие в то время. Лунная, прекрасная ночь; Росберг смотрит на луну, припоминает виденное им через рефрактор в дерптской обсерватории и начинает объяснять Крафтштрему виденные им горы и пропасти на луне.

Слушал, слушал его Крафтштрем, да потом и говорит:

- Послушайте, любезный друг, неужели вы верите всем этим бредням?

- Как!-восклицает удивленный Росберг,-да ведь это все неоспоримые факты, дознанные наукою!

- Полноте, пожалуйста,- успокаивает Крафтштрем,- какие там факты, когда никто еще не бывал на небе, и никто поэтому ничего и знать не может.

Росберг, видя, что с научной стороны Крафтштрема не проймешь, начал с другого бока.

- Да как же это, ваше превосходительство, стал бы сам государь так заботиться о постройке Пулковской обсерватории и отпускать такие громадные суммы, если бы он не был уверен, что астрономы действительно сделали чрезвычайно важные открытия?

- Э, любезнейший! - заметил на это Крафтштрем,- разве вы не знаете, что у государей, как и у нас всех, есть свои забавы? У нас-небольшие, по средствам, а у царей, конечно, не по нашему, дорогие. Почему же и нашему царю не потешить себя громадною, дорого стоющею обсерваториею?

Обстановка моя в Дерпте продолжалась недолго и обошлась мне дешево. Рублей 200 за квартиру в 4 комнаты в год и по 10-12 рублей в месяц за стол. Можно было за стол платить и дороже, и я это делал, но за увеличенную плату увеличивалось только количество отпускаемой пищи, а не качество. Для прислуги явилась ко мне опять моя добрая латышка Лена, прослужившая мне целых 5 лет.

Вот я, наконец, профессор хирургии и теоретической, и оперативной, и клинической" Один, нет другого.

Это значило, что я один должен был: 1) держать клинику и поликлинику, по малой мере, 2,5 - 3- часа в день; ) читать полный курс теоретической хирургии - 1 час в день; 3) оперативную хирургию и упражнения на трупах-1 час в день; 4) офтальмологию и глазную клинику - 1 час в день; итого - 6 часов в день.

Но шести часов почти никогда нехватало; клиника и поликлиника брали гораздо более времени, и приходилось 8 часов в день. Положив столько же часов на отдых, оставалось еще от суток 8 час., и вот они-то, все эти 8 часов, и употреблялись на приготовления к лекциям, на эксперименты над животными, на анатомические исследования для задуманной мною монографии и, наконец, на небольшую хирургическую практику в городе.

В течение 5 лет моей профессуры в Дерпте я издал:

1) Хирургическую анатомий) артериальных стволов и фасций (на латинском и немецком).

(Классическая монография П. "О перерезыванни Ахиллесовой жилы и о пластическом процессе, употребляемом природой для сращения концов перерезанной жилы", была предметом его сообщения 2 мая 1841 г. Обществу русских врачей в Петербурге. Об этом-на русском яз.-в тогдашних общих и специальных изданиях. Немецкий текст отпечатан в Дерпте (75 стр. и 7 таблиц). Монография вызвала много отзывов и признана лучшей работой по данному вопросу (Л. Ф. Змеев, тетр. II). В 1836 г. П. впервые сделал эту операцию с счастливым исходом, а с 1837 г. до своего выступления в печати производил опыты и изучал процесс срастания перерезанных сухожилий более чем на 70 животных и в 40 случаях - на людях.)

2) Два тома клинических анналов (на немецком).

3) Монографию о перерезании ахиллесова сухожилия (на немецком).

И сверх этого - целый ряд опытов над живыми животными, произведенных мною и под моим руководством, доставил материал для нескольких диссертаций, изданных во время моей профессуры, а именно:

1) О скручивании артерий. 2) О ранах кишек. 3) О пересаживании животных тканей в серозные полости. 4) О вхождении воздуха в венозную систему. 5) Об ушибах и ранах головы.

Диссертации на последние две темы при мне не были еще окончены.

Справедливость требует заметить, что все сказанное совершено не в 5 лет собственно, а в 4 года, потому что я целых 9 месяцев оставался (в 1837-1838 гг.) в Париже и потом в Москве, и целых три месяца проболтался, так что не мог ничем серьезно заняться.

Итак, неоспоримо, существуют доказательства моей научной деятельности с самого же начала вступления моего на учебно-практическое поприще.

Но другое дело вопрос: был ли я тогда действительно тем, кем казался, или, вернее, кем должен был быть, то-есть, был ли я настоящим, действительным (не кажущимся) профессором хирургии?

У нас, в России, кандидатами на кафедру бывают только два сорта ученых: во-первых, заслуженные профессоры, то-есть большею частью старые или очень пожилые люди; во-вторых, молодые люди, только что окончившие курс наук. Людей, подготовлявшихся довольно продолжительное время к занятию кафедр, у нас или вовсе нет, или они так редки, что почти никогда не являются конкурентами на занятие кафедр.

О первом сорте кандидатов на кафедры нечего распространяться; из 10 -ти случаев в 9-ти заслуженный профессор, остающийся на новое 5-летие, делает это вовсе не из любви и не из привязанности к науке, а для получения увеличенного вдвое оклада. Другой же сорт кандидатов, к которому принадлежал и я грешный, при вступлении моем на кафедру хирургии в Дерпте поистине не соответствует, да и не может соответствовать, своему призванию.

Откуда могла взяться та опытность, которая необходима для клинического учителя хирургии? Правда, я за 4 года до вступления на кафедру перешел за хирургический Рубикон, сделав мои две первые операции в клинике Мойера: вылущение руки и перевязку бедряной артерии (в одно и то же время). Но ловко сделанная хирургическая операция еще не дает права на звание опытного клинициста, которым должен быть каждый профессор хирургии. Мало того, что молодой человек, как бы он даровит ни был, не может иметь достаточных знаний, ему еще труднее приобрести добросовестную опытность.

Молодость, и именно даровитая, еще более, чем посредственная, заносчива, самолюбива, а еще чаще-тщеславна.

Она, выступая на практическое поприще жизни, заботится всего более о своей репутации - и это естественно и даже похвально,- но она заботится не так, как следует; не хлопочет приобрести имя и почет внутренними своими, настоящими достоинствами, а только внешним обрадом, лишь бы хвалили и удивлялись, а за что - это не главное.

Вот этот зуд похвалы и тщеславия и портит все в молодости. Служение науке, вообще всякой - не иное что, как служение истине.

Но в науках прикладных служить истине не так легко. Тут доступ к правде затруднен не одними- только научными препятствиями, то-есть такими, которые могут быть и удалены с помощью науки. Нет, в прикладной науке, сверх этих препятствий, человеческие страсти, предрассудки и слабости с разных сторон влияют на доступ к истине и делают ее нередко и вовсе недоступною.

Бороться за истину с предрассудками, страстями и слабостями людей невозможно. Можно только лавировать; но не менее трудно бороться и с собственными страстями и слабостями, если мы в юности, с самого детства, не развили в себе способность владеть собою, а владеть собою иначе" нельзя, как через познание самого себя.

Итак, для учителя такой прикладной науки, как медицина, имеющей дело прямо со всеми атрибутами человеческой натуры (как своего собственного, так и другого, чужого я), для учителя - говорю - такой науки необходима, кроме научных сведений и опытности, еще добросовестность, приобретаемая только трудным искусством самосознания, самообладания и знания человеческой натуры.