67303.fb2
За незначительные проступки - по усмотрению начальника - карцер, кандалы, темный карцер. За более значительные - 50 розог.
{130} За оскорбление кого-либо из начальствующих лиц и какие-либо тяжкие преступления - смертная казнь.
У российского "гражданина" не много прав. Но странное чувство охватывает вас, когда с вас снимают "вольное платье" и облекают в арестантский халат, а вместе с тем и в официальное уже бесправие. "Арестант", "лишенный прав" сколько раз произносишь эти слова на воле и совершенно не вдумываешься в их зловещий смысл.
Попадая в руки "начальства", уясняешь себе все их значение. Чувство беспомощности, сознание, что в каждую минуту, из-за какого-либо пустяка, из-за мелочи можешь попасть в какую-нибудь "историю", - все время совершенно отравляет твое существование. Прекрасно сознаешь, что все зависит от тюремной администрации.
Не хочет она вызывать историй, не хочет она отравлять жизнь заключенным все в тюрьме будет тихо и спокойно. Захочет она выдвинуться, отравить вам жизнь, сделать самое существование невозможным - и вы не поручитесь, что в любой момент, помимо своей воли, сознательно не пойдете на "историю", которая может кончиться кандалами, прикладами, {131} расстрелом, а быть может и чем-нибудь худшим... Каторжан, как кошмар, преследует существующее наказание, в виде розог. Вас могут подвергнуть телесному наказанию - вот что всегда леденящим ужасом стоит перед вами!
Конечно, вы не дадитесь. Конечно, они овладеют вами только полуживым. Но все же, пока вы в одиночном заключении, они могут вами в конце концов овладеть и эта мысль долгое время не дает вам покоя. С тревогой присматриваешься первое время к окружающим жандармам. Что это - люди или звери? Стараешься определить каждого в отдельности, выяснить - кого надо опасаться и кто является боле невинным.
Проходить дня три, - вы никого не видите. Из камеры вас не выводят и вы все еще не знаете, где вы находитесь. На третий день в полдень, наконец, открывается камера: - "на прогулку!"
- Кое-как напяливаешь на себя халат; громыхая необъятными "котами", едва сдерживая нетерпение, торопишься скоре увидеть - куда тебя поместили. Оказывается - в старую тюрьму или - на местном наречии - "сарай".
Это низкое, придавленное к земле зданьице, помещенное в цитадели (крепость в крепости), шагов в 15 ширины и 50 - длины. Обоими {132} концами упирается в крепостные стены. Здание очень старое, когда то служило помещением для стражи Иоанна Антоновича, камера которого находится тут же. Здание прогнившее, пропитанное сыростью и всевозможными миазмами насквозь, так что, не смотря ни на какую топку и окраску, стены моей камеры (самой темной и сырой, так как она крайняя и прилегает к наружной крепостной стене, выходящей на озеро) от пола на аршин покрыты плесенью, точно бархатными шпалерами, и с них прямо сочится вода.
В этом корпусе находится всего десять камер. Длинный во все здание коридор, с низким потолком. Черный каменный пол. По одну сторону коридора расположены камеры. В коридоре вечный полумрак. Воздух спертый, тюремный.
Гулять выводят в простенок - шагов в десять - между "сараем" и крепостной стеной. Пространство это перегорожено на две части. По средине узенькая дорожка шагов в двадцать - тут и прогулка. На другом дворик, прямо против окна моей камеры, был казнен и похоронен Степан Балмашев.
"Прогулка". Два жандарма на дворике, один с винтовкой на стене. Проходить пятнадцать минут - раздается окрик : "кончать прогулку!"
{133} Тем же путем идешь обратно. Первое время при возвращении с прогулки в тюрьму вас так и обдает тяжелый, промозглый воздух коридора. После нормального света на прогулке особенно давит тяжелый полумрак тюрьмы. Приходится проходить весь коридор, в конце которого имеется узенький - шага в два - уже совершенно темный коридорчик; он то и ведет в камеру.
Система заключения, надо отдать им справедливость, удивительно совершенная. Жандармы вышколены и следят друг за другом так, что никогда вам не удается остаться хотя бы на несколько секунд с глазу на глаз. Даже комендант, жандармские офицеры и доктор не имеют права входа в камеру без дежурного жандарма. Обыски в камере постоянные. Вещей никаких нет - все на виду.
Из живого мира не долетает ни одного звука. Конечно, никаких свиданий, переписки, газет, журналов и пр. Имени нет. Номер такой-то. И удивительно быстро вы начинаете терять представление о живом мире. Однообразие обстановки, которого вы не встретите ни в одной тюрьме, невольное чувство, что в этой обители будет протекать вся ваша жизнь, отсутствие даже мысли о возможности попытки установить какие-либо {134} сношения, сознание необходимости примириться с этой изолированностью, - все это создает такую невероятную оторванность, что вы очень скоро начинаете себя чувствовать совершенно вне жизни.
Никого -кроме жандармов. Ничего - кроме каменных стен. Особенно тягостно и разрушающе действует на психику зимняя обстановка. Все - и небо, и воздух, и стены, и вы сами, и жандармы, - все покрыто каким-то однообразным серовато-белым цветом. Все сливается в одно, в какую то мертвую каторжно-серую массу.
И это чувство отсутствия жизни порою так сильно, что вы начинаете тревожно думать: - да полно, - не сон ли все то, что представляется в прошлом? Неужели действительно была эта жизнь, эта борьба, эта деятельность? ... Это не сон все эти люди, эти товарищи, эти парии? . . . Неужели все это было? ... И так недавно? ... И вот тут, за этими стенами, действительно течет живая жизнь?... Тут, всего в двух шагах, стоит только перебраться через стену и Неву? . . . Настоящая, живая жизнь? ...
- Да, настоящая живая жизнь, - шепчет другой голос, - и никогда, никогда ее больше {135} не будет .... Никогда! Какое ужасное слово, когда за ним следует - навсегда! Вот эта жизнь - серая, мертвая - она теперь навсегда! . . .
И перед вами, точно пугающее призраки, вытягивается длинная бесконечная вереница дней, недель, месяцев, годов! Жутко делается и дрожь охватывает вас всего. Боги! Сколько их этих месяцев, годов!.. И все их надо "прожить", все их надо наполнить. Пять! десять! двадцать! тридцать!.... Тридцать лет! Неужели? Неужели тридцать лет?!....
Воображение начинает мучительно, болезненно работать, силясь реально представить себе эти тридцать лет, охватить их одним взглядом. Перед вами расстилается дорога - узенькая, узенькая тропинка, ведущая в гору. Тропинка все увеличивается, все удлиняется, удлиняется и вы провидите, охватываете такую неимоверную даль, что у вас голова начинает кружиться и сердце тоскливо сжимается: - всю? неужели всю эту даль нужно пройти? Но как?
Как?! . .
Постепенно складывается представление и ощущение каменного гроба. Все бывшее, прежнее, истинное, виднеется в каком то далеком, неясном тумане.
{136} И чем больше оно - это прошлое - кажется безнадежно потерянным и бывшим когда то в далекие, далекие времена, тем настойчивее и упорнее возвращаются к нему мысли. "Воспоминания - бич несчастных!" Несчастных - это для нас неподходящее слово; скажем лучше - бич для тех, у кого кроме воспоминаний ничего не осталось. Все прежнее покрывается розовой дымкой. Шипы пропадают, о них забываешь, остаются и помнятся только одни розы.
Но любопытно! Преследуют воспоминания не только из жизни боевой, партийной, т. е. не только то, что составляло весь смысл и содержание жизни. В силу контрастов - в холод, в бурю, когда все заметает кругом снегом, когда в камере тускло, уныло, безнадежно мертво, - вас преследует аромат соснового леса, весенний вечер, берег реки. Встают картины бесконечно далекого, давным-давно забытого детства и через железные затворы властно, безудержно прорывается ласкающий шепот едва распустившегося леса и беспечное, звонкое детство.
Неустанно, бессменно мысли возвращаются и беспомощно бьются у вопроса: что же там, в стране? Как война? - Заключенные, как дети. Настроения их изменчивы. То ясно, как {137} божий день, рассчитываешь, что Япония должна разбить обкрадываемую и развращаемую русскую армию, а стало быть и весь режим. Ясно, математически высчитываешь, что режим этот может продолжаться только до конца войны, а потом . . .
Яркие, обольстительные картины возрождения России сменяются тяжелыми думами: вот там - рядом сидят люди почти четверть века. И четверть века тому назад, входя сюда, они наверное так же ясно представляли себе и верили в близость и неизбежность крушения строя, как веришь ты. А между тем - юноши превратились в старцев, а этот строй все еще держит их в своих каменных объятьях. Где гарантия, что мы теперь так же не ошибаемся, как ошибались тогда они?
Конечно, режим осужден на смерть; конечно, он умрет, но что значит в истории страны четверть века?!..
Помню, как-то раз, в октябре-ноябре видел вскользь коменданта; меня как ножом полоснуло: к старому пальто пришиты новые пуговицы с орлами.
Несколько дней ходил как убитый, никак не умея разгадать тяжелую загадку: по какому поводу жандармы получили "государственный {138} герб" на пуговицах. Если им дано такое отличие, значит, жандармы в силе и славе, - значить свобода по старому в бессилии и поношении. Увидишь, что жандармы что-нибудь собираются чинить, - снова "душа опускается", - значить собираются еще долго существовать, значить завтрашний день еще не принадлежит нам, если они о нем думают.
Наоборот, увидишь грустные, тревожные лица, смущение и раздумье дух снова взлетает к небу, снова ясно видишь, что Россия вот-вот должна быть свободна и будет свободна. Десять раз на день сменяются эти настроения. Вся жизнь протекает в бесконечном мире фантазий и гаданий: внешняя жизнь ограничена камерой, коридором и тропинкой в двадцать шагов для прогулок.
Так или иначе "жизнь" входит в колею. Трудно сказать: ты ли приспосабливаешь жизнь, жизнь ли приспосабливает тебя, - но слияние происходит. Входишь в курс шлиссельбургской жизни, ее интересов и забот, ее радостей и печалей.
Радости и печали, особенно радости, не весьма крупного размаха. Но надо быть "бессрочно заточенным", чтобы понять, как такие, казалось бы, мелочи играют такую большую роль в жизни {139} заключенных. И в этом то вся трагедия!
Сколько, например, пережито дней тревог по вопросу, дадут ли кусок мыла? И с какой восторженной радостью вы, стараясь скрыть эту радость, хватаете из рук жандарма выданный маленький кружечек мыла. И когда вы полученным мылом намыливаете руки и любуетесь как много грязи стекает в раковину, жизнь кажется такой легкой... "Ничего, жить можно . . . собственно, не так оно уж и плохо !" . . .
Но вот портянка истрепалась; на двор холодно, ноги мерзнут на прогулке. И эта истрепанная портянка вызывает целый ряд мрачных мыслей, служить причиной уныния многих дней.
Единственный живые существа, с которыми сводишь совершенно бескорыстную дружбу, - это воробушки и галки. Зимою, очевидно вследствие недостатка пищи, они делаются удивительно уживчивыми. В несколько недель их так приучаешь к себе, что они принимают пищу прямо из рук, садятся на колени, на плечи и пр.
Странную, вероятно, картину представляла бы для "наблюдателя с небес" эта дружба: высокие крепкие стены, вооруженные жандармы и {140} в арестантской. халате преступник, миролюбиво делящий трапезу между воробушками и галками ...
Глава IV.
Постепенно ухо настолько привыкает, что разбираешься во всех звуках, от поры до времени раздающихся в тюрьме. Иногда издалека доносится слабый заглушаемый звук ударов молота о наковальню. Очевидно, это "старики" где то работают в кузнице.
Значить мастерские опять открыли?
И кузница кажется тебе верхом счастья. Есть же такие счастливцы, с невольной завистью думаешь о них, представляя себе этих старцев, бьющих молотами раскаленное железо . ..
Кипяток и обед разносятся жандармами и передаются через дверные форточки.
Как они ни стараются проделывать это незаметно, в конце концов выясняется, что в камере, помещающейся в противоположном конце коридора, кто-то сидит. Очевидно больной, так как слышишь, что туда часто ходит доктор. Кто бы это мог быть?
{141} Не иначе, как Качура, делаешь заключение (Потом уже, когда Шлиссельбург быль расформирован, узнали, что там с 1902 г. сидел несчастный Чепегин, сразу надломившийся. Он заболел - развилась цынга и тихое помешательство. Теперь, говорят, его перевели в Валаамский монастырь.). В первых числах января заключенный исчез. Уж не повезли ли его опять на суд для новых оговоров ? !
Через нисколько недель начали усиленно топить две боковые камеры, расположенные с другого конца коридора. - "Новые заключенные? Жертвы оговора Качуры?" - Внимательно прислушиваешься к малейшему шороху, стараясь не пропустить момента появления новых жильцов, если таковые действительно ожидаются.
29-го января (1905 г.) с утра заметно было какое то необычайное движение: что то прибивали, что то выносили, что то чистили. Весь вечер простоял, приложив ухо к двери. Часов в восемь вдруг слышится, как громыхают железные затворы входных дверей. Через несколько минут - гул шагов и ясно выделяющейся стук "котов" о каменный пол. Потом все стихает; слышно, как запирается камера и снова удаляющееся шаги. Минут через {142} пятнадцать та же история. Значит привезли двоих. Но кого? Расплата ли это за старые дела или же за новые? Делаешь всевозможные усилия, чтобы хоть приблизительно узнать, кто эти вновь привезенные, - но все напрасно.
Время идет. Никаких вестей, никаких перемен в положении. Потянуло теплом. Начало таять. Громадные сугробы снегу, которыми был завален дворик, сереют и уменьшаются. Воробушки неистово чирикают и воркуют парочками. Уже год после суда. Странно! Безнадежно медленно тянется настоящее, т. е., переживаемый день. Но прожитое как будто валится в пропасть. И оглядываясь назад, невольно спрашиваешь себя : "неужели уже год прошел?"
Чем дальше дело идет к весне, тем отвратительнее и нестерпимее в камере. Стены окончательно отсырели, и даже масляная краска, которой покрыт низ, размякла в тягучую слизкую массу. Сырость такая, что соль в солонке расплывается. Топка не помогает. Сколько времени будут здесь держать? Любопытно, что даже при Толстом "сарай" служил только карпером. Больше 2-3-х недель в самые мрачные времена Шлиссельбурга там никого не держали. Плеве распорядился вновь прибывающих выдерживать в чистилище. Но сколько держать {143} - это, конечно, в полной власти департамента полиции.
Доведется ли увидеть "стариков"? Ведь если к ним применили манифеста 11-го августа 1904 года - а казалось совершенно невозможным, чтобы к людям, просидевшим свыше двадцати лет, он не был применен, - они все должны быть уже вывезены, и в Шлиссельбурге из "стариков" мог остаться только один Карпович.
С унтерами-жандармами жил в ладу, но узнать все таки ничего не мог. Хотелось допытаться только одного: взят ли Порт-Артур или нет? Никакими хитростями выманить известие не удавалось. И только уже летом одного вояку удалось таки обойти. Был знойный праздничный день. Жандармы только что сменились на дежурстве!. Очевидно, побывали в гостях и размякли.