67311.fb2
— На это я согласен: оно есть оно.
— И оно везде есть оно?
— Оно везде есть оно.
— И в каждой своей части?
— И в каждой своей части.
— И в каждой его части можно узнать его самого?
— Конечно.
— Оно везде утверждает себя?
— Ага! Вы хотите сказать, что если мир существует сам от себя, то и в каждой своей части он утверждает себя от себя, так что каждая вещь, это и есть мир, существующий сам от себя, потому она и отвечает и за себя и за мир.
— Совершенно правильно изволите рассуждать.
— Ну, так я вам скажу вот что, — произнес Михайлов с решительностью в голосе. — Это, товарищи, поповство. Это — стопроцентное поповство!
По комнате прошел тревожный шорох. Елисеев, как всегда, сохранял свое нервное и тоже как будто всегда тревожное спокойствие.
— Я вам сейчас докажу. Я ответствен — да? За чужое, за других, за всю жизнь, за весь мир я ответствен — да? Так позвольте же вас спросить: перед кем же это я вдруг ответствен? Перед Ивановым и Петровым я не ответствен, потому что Ивановы и Петровы — такие же люди, как и я; они тоже кругом опутаны ответственностью и тоже ничего не знают, не знают, за что и как с меня спрашивать ответ. Перед кем же я еще ответствен? Перед обществом или государством? Но ведь это же безличный коллектив, который к тому же, по этому учению, опять кругом ответствен, не зная, за что, как и перед кем. Или, вы скажете, я ответствен перед природой, перед историей, перед жизнью? Но ведь это же пустые слова! Если я отвечаю за себя и за весь мир, то принять этот ответ можно только тот, кто знает весь этот мир. Если нет знающего, то кто же будет судить о том, правильно ли я поступал? Ясно: или подавайте абсолютный разум, тогда я действительно за все отвечаю; или такого разума нет и не может быть, — тогда я ни перед кем, ни за что не отвечаю, так как мне не дано даже знать, в чем я, собственно говоря, виновен.
— Эх, старая это песня, — сказал Абрамов. — Зачем ворошить этот хлам? Во-первых, никакого абсолютного разума нет. Во-вторых, если он есть, то он же за все и отвечает, — отнюдь не человек. В-третьих, для нашей ответственности достаточно уже и относительного разума, а таковым является любая социально-политическая система. В-четвертых, оба вы поповствуете, Михайлов и Елисеев. И, в-пятых, это не имеет никакого отношения к технике. Я ставлю решительно вопрос: будем мы когда-нибудь говорить о технике или откроем тут первый курс духовной академии?
Последнее замечание было правильно и всем понравилось. Стали говорить о том, что время уходит на пустые разговоры, а о технике не сказано ничего существенного. Пришлось опять вступить мне в разговор.
— Товарищи, — сказал я. — Мы, действительно, здорово уклоняемся. Я должен спросить присутствующих: желательно говорить о технике или же нам перейти на обще-философские рассуждения?
Большинство хотело говорить о технике.
— Ну, так будем продолжать о технике, — сказал я. Вопросов, поднятых Трофимом Ивановичем и Сергеем Петровичем, нам тут все равно не разрешить. Вот тут было сказано, например, — при этих словах я покосился на Абрамова, — что если абсолют, то он за все и отвечает, не человек. А, по-моему, если мир есть проявление абсолюта (а иначе и быть не может, если признается абсолют), то и ответственность абсолюта за все и есть ответственность каждого отдельного момента мира за весь мир. Кроме того…
— Довольно, довольно! — раздались голоса. — Только что условились говорить о технике! Николай Владимирович!
Я спохватился и начал делать вид, что заговорил случайно:
— Да нет, нет! Я только пример привел. Пример того, как все сложно…
— Не нужно примеров, — говорили в разных углах.
— Слушаю! — сказал я тоном канцеляриста. — Кто хочет говорить дальше? Товарищ Абрамов, вы все время активничаете. Не желаете ли получить слово?
Абрамов сказал, что сначала хочет переслушать других. И вместо него высказался говорить Харитонов, филолог, который у нас в Проектном Отделе заведовал огромным технологическим архивом. В его ведении было несколько тысяч чертежей и объяснительных записок ко всем сооружениям Беломорского Канала и их деталям. Константин Дмитриевич[2] Харитонов был пожилого возраста, с лысиной на макушке, но с длинными волосами сзади, напоминал собою захолустного псаломщика. Сам он был, однако, весьма образованный человек, с писательными наклонностями, которых он, однако, у себя не развил, что, впрочем, не доставляло ему ровно никакой заботы и — тем более — сожаления.
Харитонов произнес следующую речь.
— Да, несомненно, предыдущие ораторы уклонились от нашей основной темы. Я вернусь к самой технике и буду говорить только о ней, и даже буду излишне педантичным, и начну с определения самого понятия.
Что такое техника? Техника есть, прежде всего, употребление механизмов. Однако было бы слишком большим расширением термина, если бы мы всякое употребление механизма считали уже техникой. Чтобы приподнять камень, достаточно подсунуть под него палку. И хотя рычаг есть элементарная машина, повседневное пользование различного рода рычагами нельзя назвать техникой. Для техники необходимо такое употребление механизма, когда последний становится на место организма. Ведь сам организм не есть весь насквозь только организм. Если взять животный организм, то, например, хотя руки и ноги являются вполне органическими частями этого организма, все же их можно ампутировать, не убивая самого организма. Другое дело — мозг, сердце, легкие. Поэтому всякий организм развивает не только органическую энергию, но и чисто — механическую. И если употребление механизма таково, что оно продолжает только механическую деятельность человеческого организма, то это еще не есть техника. Надо, чтобы сам механизм действовал как организм, т. е. совершенно самостоятельно. Тогда он не только продолжает механические усилия организма, но является суррогатом уже его чисто органических функций. Если соха, борона и плуг требуют для каждого малейшего своего продвижения специального механического усилия со стороны живого существа, то, хотя это и есть некоторого рода механизмы, техника тут еще отсутствует. Когда же, после незначительного усилия со стороны живого существа, плуг начинает действовать сам собой или трактор начинает производить самостоятельную работу, то здесь механизм становится на место организма, и это есть техника. В меру уменьшения количества механического усилия, необходимого для пуска в ход механизма, и в меру увеличения его органического эффекта — можно говорить о степени технического совершенства.
Итак, не входя в детали, можно сказать грубо, но достаточно основательно: техника есть замена организма механизмом. А отсюда и наше отношение к технике.
Я думаю, вы не будете спорить против того, что механизм беднее организма, абстрактнее организма, бессодержательнее организма. Что значит организм? Будем исходить из повседневного, совершенно банального, но зато очевиднейшего и непререкаемого опыта: в своих часах я могу заменить любую часть другой, в своем же организме я не могу этого сделать. Вы можете сказать, что это положение дела временное, что наступит время, когда мы будем уметь восстанавливать организм полностью и даже создавать его механически и химически. Я против этого сейчас спорить не буду. Для меня тут важно только то, что подобное возражение равносильно утверждению временности органического бытия вообще. Я беру организм так, как он представляется всякому здравому человеческому опыту, не входя в вопросы о том, временное ли его бытие или вечное.
Итак, в организме есть такие моменты, которые незаменимы. Это для него спецификум. Но что это значит? Это значит, что в отдельных моментах организма сам организм присутствует целиком. Если организм гибнет от удаления одной такой части, — значит, в этой части он присутствовал как таковой, весь, целиком. Как видите, это — тоже элементарнейшее и банальнейшее наблюдение. Но его надо понять. Если в организме жизнь именно такова, что целое присутствует в каждом его моменте как полная субстанция, а в механизме оно присутствует лишь как мертвая схема, то судите сами, что же богаче, что жизненнее, что содержательнее, организм или механизм.
Стремление заменить организм механизмом есть стремление к вырождению, к пустоте; это стремление вполне нигилистическое. Поэтому в технике всегда есть нечто вульгарное, пошлое, в дурном смысле демократическое. Она есть отказ от органических проблем жизни и стремление заменить их дешевыми, общепонятными схемами, которые хотят количественным эффектом осилить недоступное им качество. Разве не есть образец глубочайшей духовной пошлости тот самый американец, о котором говорил первый оратор? Техника вышла из глубины человеческого уныния и отчаяния разрешить духовно-органические загадки жизни. Жить в технике, это значит махнуть рукой на субстанциальное устроение духа и отдать себя во власть рассудочных схем. Техника есть царство абстрактнейшей и скучнейшей метафизики, потому что ее душа — схема, а ее цель внедрение этой схемы в живую ткань жизни.
К чему стремится техника? К чему это невероятное нагромождение усилий, наук, механизмов, вся эта вечная погоня за усовершенствованиями, мелочная, да крупнокалиберная страсть к развитию, к улучшению, к наилучшему использованию механизмов? Смешно и сказать: эта цель есть цель устроения быта, как бы получше поесть или попить, или как бы это скорее куда-нибудь проехать или как бы это поудобнее спать, двигаться, говорить, действовать. Удобства жизни! Вот она метафизическая пошлость техники, все ее внутреннее, духовное мещанство. Я вас спрашиваю: какая цель технического прогресса? Усовершенствовать пути сообщения, улучшить освещение, получить наиудобное жилище, одежду и пр.? Но ведь это же все только средства. И я вас спрашиваю: к чему средства? И техника ответа не дает. Она средства превращает в цель, потому что цели у нее никакой нет или, вернее, цель ее пустота и духовная смерть.
Эти слова Харитонова начинали меня волновать. И я уже был не рад, что согласился на всю эту дисскусию о технике. Что-то начинало волноваться у меня в груди и чуть-чуть только не подступало к горлу. Я старался, однако, сохранять полное спокойствие и даже шепнул Елене Михайловне о том, что ряд стаканов остался без чаю и что не мешало бы их налить.
Харитонов продолжал:
— В механизме все заменимо. Это значит, что механизм не ценит материю. Любая материя здесь возможна: не металл, так дерево, не дерево, так камень, не камень, так минерал и т. д. Это значит, что техника не нуждается в материи как таковой. Она для нее — только арена бесконечных рационалистических пируэтов, только подмостки для скучнейшего и пошлейшего балета бескровных схем. Техника ненавидит материю, презирает тело, проклинает живой организм, хулит красоту и глубину живой действительности. А организм существенно нуждается в материи, в теле; ему это не только не безразлично, но он часто просто гибнет, если вы производительно замените в нем одну материю другой. Техника есть зависть живому телу, так же, как она есть клевета на живую душу. Ей непосилен творящий гений жизни, и она бездарно ставит вместо него облезлые схемы абстрактного рассудка. Во всяком техническом усовершенствовании есть что-то наглое, это — какая-то озлобленная безвкусица, озлобленная на жизнь, на гений, на любовь, на свободу духа, на красоту, которая дается даром, без усилий, на все наивное и самородное. Я бы сказал, это воинствующее духовное безвкусие, остервенелая бездарность, звериное по форме, но скучнейшее по содержанию насилие над природой и насилие над человеком, которое носит грубую и неискусную маску прогресса, альтруизма и разумного совершенствования жизни. Техника, это — царство несуществующего, которое держится только тем опиумом, которому человек поддается по своей слабости. Это — царство социальных привидений, холодного и могильного мрака души, склеп загипнотизированного духа.
Я уже давно дрожал от слов Харитонова и не знал, как скрыть свое волнение. Хотелось сорваться с места, куда-то бежать, биться головой об стенку; хотелось броситься на мостовую и кричать из самой последней глубины, кричать на весь поселок, на весь Канал, кричать на весь мир.
Харитонов тихо и выразительно вещал:
— Только кустарь есть настоящий творец. Он делает всю живую вещь и делает ее своими живыми руками. Я признаю только ремесло. Скрипка Страдивариуса есть дело кустаря, и — как бездарна перед ней всякая машина, дающая в тысячах экземпляров бездарный, пошлый продукт! Техника, это самозабвение творчества и отсутствие сосредоточенности, т. е. отсутствие самого духа. Техника, это сплошная суматоха, гвалт, базар, истерия, перманентная паника. Только бы ни на чем не сосредоточиться, только бы ни за что не ухватиться! Ей чужда роскошь наивности, роскошь простоты, глубины непосредственного чувства жизни. Она возникла из развала самой субстанции личности и питается ее сухим, рассудочным развратом. Когда действует машина — кажется, что кто-то страдает, чья-то глубокая и нежная душа истязуется, что-то стонет и надрывается в неведомых глубинах жизни, кто-то страшный и безликий бьет по родному лицу…
— Да замолчите ли вы, наконец, — с рыдающим воплем бросился я к Харитонову, как бы намереваясь его ударить, но только сильно схвативши его за плечи.
Харитонов смутился и замолчал. Я же бросился почему-то к окну, упал на колени перед окном и прильнув лицом к подоконнику, громко и истерически зарыдал.
Тотчас же многие стали вставать с места и подходить ко мне с утешением, хотя, думаю, едва ли кто-нибудь отдавал себе отчет в подлинной причине моих слез, раз она не была ясна и мне самому.
— Что с вами? Николай Владимирович, что с вами? Встаньте. Что с вами? Успокойтесь, — твердили вокруг меня участливые голоса. Подошел Харитонов с ласковыми и честными словами:
— Николай Владимирович… Простите меня… Если я чем-нибудь виноват, простите меня… Я совсем не хотел вас обидеть… Такой случай… Совсем не было в мыслях…
— Оставьте меня! — продолжал я свою истерику. — Прочь от меня! Я вам отвечу! Слышите ли вы? Я вам отвечу…
— Милый Николай Владимирович, — искренно недоумевал Харитонов. Голубчик вы мой, да в чем дело?
— Я вам отвечу, — кричал я, вставая с полу и утирая слезы. — Вот мой ответ: я — строитель Беломорского Канала, я — ударник Беломорстроя! Слышите? Я уже несколько месяцев подряд на красной доске! Слышите? Это я бетонировал шестой шлюз! А Хижозеро помните? Кто ликвидировал катастрофу на Хижозере? А?
Тут я с кулаками подступил к скромному и недоумевающему Харитонову, как бы желая его побить.
— Кто вовремя послал рабсилу на Хижозеро? — кричал я на весь дом. — А? Вы в это время в архиве сидели… Вот мой ответ: я — ударник Беломорстроя!
Я выхватил из кармана свою книжку ударника и с силою бросил ее к ногам Харитонова.