6741.fb2
Ван, палец которого неустанно проскальзывал взад-вперед по безмолвному, но успокоительно гладкому краешку краснодеревного письменного стола, с ужасом услышал рыдание, сотрясшее тело Демона, и увидел потоки слез, затопляющие подтянутые загорелые щеки. В любительской пародии, разыгранной в день рождения Вана - пятнадцать лет назад, - отец, изображая Бориса Годунова, залился странными, угольно-черными слезами перед тем как скатиться со ступеней шутовского трона, знаменуя полную капитуляцию смерти перед силою тяготения. Не оттого ли и возникли в теперешнем представлении эти темные стрелы, что он чернил глазницы, ресницы, веки, брови? Гуляка-картежник... роковая бледная дева из другой прославленной мелодрамы... Из этой. Ван подал ему носовой платок на замену испачканной тряпки. Собственное мраморное спокойствие Вана не удивляло. Смехотворность общих с отцом рыданий надежно затыкала привычные протоки эмоций.
Совладав с собой (хоть и не вернув былой моложавости), Демон сказал:
- Я верю в тебя и в твой здравый смысл. Ты не позволишь старому развратнику отречься от единственного сына. Если ты любишь ее, ты должен желать ей счастья, а она не будет счастлива, пока ты ее не отпустишь. Иди. И когда сойдешь вниз, скажи ей, чтобы пришла сюда.
Вниз. Мой первый слог - повозка, наматывающая на ступицы мертвые маргаритки; второй - "деньги" на староманхаттанском слэнге; мое целое делает дырки.
Проходя площадкой второго этажа, он увидел за соединяющими две комнаты арками черное платье Ады, стоявшей спиной к нему у овального окна спальни. Он велел слуге передать ей просьбу отца и почти бегом пронизал знакомое эхо выложенной каменными плитками прихожей.
Второй мой слог - это также место, где сходятся два косогора. Нижний правый ящик моего еще почти не использованного новенького стола - он у меня не меньше папиного, горячие поздравления от Зига.
Поиски такси, счел он, отнимут в этот час столько же времени, сколько потребуется, чтобы пройти всегдашней машистой поступью десять кварталов до Алекс-авеню. Он был без плаща, без галстука, без шляпы; резкий ветер застил соленым ледком глаза, обращая в медузий хаос его черные кудри. В последний раз войдя в свое идиотски радостное жилище, он сразу сел за действительно превосходный стол и написал приводимую ниже записку:
Сделай то, что он тебе скажет. Логика его выглядит предикой, предикатом [sic] невнятного рода "викторианской" эпохи, в которой, если верить "моему сумасшедшему" [?], сейчас пребывает Терра, но я, в пароксизме [неразборчиво], внезапно понял, что он прав. Да, прав и здесь, и там, хоть и не здесь, и не там, как большинство вещей. В последнем окне, которое мы с тобой разделили, мы оба видели пишущего [нас?] человека, но твой второэтажный уровень обзора, скорее всего, не позволил тебе заметить, что на нем был фартук вроде мясницкого, сильно заляпанный. Всего хорошего, девочка.
Ван запечатал письмо, нашел - в том месте, которое зримо представил, автоматический "громобой", вставил в патронник один "cartridge"101 и перевел его в ствол. Затем, вытянувшись перед зеркалом гардеробной, приложил пистолет к голове на уровне птериона и надавил на удобно изогнутый курок. И ничего не случилось - или, быть может, случилось все, и судьба его в этот миг попросту разветвилась, что она, вероятно, делает время от времени по ночам, особенно когда мы лежим в чужой постели, испытывая величайшее счастье или величайшую безутешность, от которых умираем во сне, но продолжаем ежедневное существование без мало-мальски заметного перебоя подложной последовательности - на следующее, старательно заготовленное утро, к коему деликатно, но крепко приделано подставное прошлое. Как бы там ни было, то, что Ван держал теперь в правой руке, было уже не пистолетом, а карманным гребнем, которым он приглаживал волосы на висках. Им предстояло поседеть ко времени, когда тридцатилетняя Ада сказала в разговоре об их добровольной разлуке:
- Я бы тоже покончила с собой, застань я Розу рыдающей над твоим телом. "Secondes pensees sont les bonnes", как говаривала в своем миленьком патио другая твоя bonne, белая. Что до фартука, ты совершенно прав. Зато как раз ты и не разглядел, что живописец почти закончил большую картину, на которой твое покладистое палаццо стоит между двух исполинских стражей. Может быть, для обложки журнала, который картинку не принял. Но знаешь, прибавила она, - об одном я все-таки сожалею: о том, что ты, облегчая животный гнев, воспользовался альпенштоком, - это был не ты, не мой Ван. Напрасно я рассказала тебе про ладорского полицейского. Напрасно ты открылся ему, подговаривая спалить те папки - с половиной Калуганских сосновых лесов в придачу. Это унизительно.
- Я возместил причиненный ущерб, - со смешком раздобревшего человека сказал раздобревший Ван. - Ким живет в благополучном и благостном Инвалидном доме для лиц свободной профессии, куда я охапками посылаю ему превосходно набранные брайлевским шрифтом книги по новым процессам в цветной фотографии.
Сонному человеку приходят на ум и другие ветвления с продолжениями, однако хватит и этого.
Часть третья
1
Он путешествовал, он учился, он учил.
Стоя под полной луной, серебрившей пески, переложенные острыми черными тенями, он озирал пирамиды Ладора (посещенного в основном из-за его названия). Он охотился на озере Ван с британским правителем Армении и его племянницей. Хозяин гостиницы в Сидре указывал ему с балкона на кильватерный след оранжевого солнца, обращавшего морскую лавандовую зыбь в чешую золотых рыбок, - зрелище, искупавшее романтические неудобства маленьких, узких комнатушек, которые он делил со своей секретаршей, юной леди Свалк. Еще на одной террасе, глядящей на еще один сказочный залив, Эбертелла Браун, любимая танцовщица местного шаха (наивное маленькое существо, полагавшее, будто "умерщвление плоти" означает нечто сексуальное), расплескала утренний кофе, завидев шестивершковую гусеницу с поросшими лисьим мехом сегментами, qui rampait, которая ползла по балюстраде, а затем обомлела и свернулась, схваченная Ваном, - он оттащил диковинное животное в кусты и несколько часов потом мрачно выдергивал позаимствованным у девушки пинцетом щекотные рыжие ворсинки, впившиеся в подушечки пальцев.
Он научился ценить сладкую дрожь, какую испытываешь, углубляясь в глухие улочки чужих городов, и хорошо сознавая, что ничего ты на них не найдешь кроме грязи, скуки, брошенных мятых жестянок и звероватых завоев завозного джаза, несущихся из сифилитичных кафэ. Нередко ему мерещилось, что прославленные города, музеи, древние пыточные застенки и висячие сады это всего лишь метки на карте его безумия.
Он любил сочинять свои книги ("Невнятные подписи", 1895; "Clairvoyeurism"102, 1903; "Меблированное пространство", 1913; "Ткань Времени", начата в 1922-м) в горных приютах, в гостиных великих экспрессов, на открытых палубах белых кораблей, за каменными столиками римских публичных парков. Выходя из неведомо сколько продлившегося оцепенения, он с изумлением замечал, что корабль плывет в другую сторону, или что порядок пальцев на его левой руке заместился обратным и открывается, если считать по часовой стрелке, большим, как на правой, или что мраморного Меркурия, который заглядывал ему через плечо, сменила внимательная восточная туя. И он мгновенно уяснял, что вот уже три года, семь лет, тринадцать в одном цикле разлуки, а следом четыре, восемь, шестнадцать - в другом, минуло с той поры, как он в последний раз обнимал, стискивал, оплакивал Аду.
Числа, ряды, последовательности - бред и проклятие, опустошающие чистую мысль и чистое время, - казалось, склоняли его разум к автоматизму. Три природных стихии - огонь, вода и воздух, именно в этом порядке уничтожили Марину, Люсетту и Демона. Терра пока ждала.
В течение семи лет, после того как мать Вана отрясла с ног своих никчемный прах жизни с мужем, успешно и окончательно обратившимся в труп, и удалилась на все еще ослепительную, все еще волшебно наполненную прислугой виллу на Лазурном берегу (некогда подаренную ей Демоном), она страдала от разного рода "загадочных" болезней, которые все полагали придуманными или даровито разыгранными, а сама она - излечимыми, хотя бы отчасти, простым усилием воли. Ван навещал ее не так часто, как добросовестная Люсетта, с которой он мельком видался там два или три раза; и лишь однажды, в 1899-м, столкнулся он, вступив под лавры и арбутусы виллы "Армина", с бородатым, одетым в простую черную рясу старым священником из православных, отъезжавшим на велосипеде с моторчиком в свой приход, расположенный по соседству с теннисными кортами Ниццы. Марина беседовала с Ваном о вере, о Терре, о театре, но никогда об Аде, и точно так же, как он не подозревал, что она все знает о страшных страстях Ардиса, никто не заподозрил, какую боль своего кровоточащего чрева она пытается умерить заклинаниями, "самососредоточением" или обратным приемом "саморассосредоточения". Со странноватой и слегка самодовольной улыбкой она признавалась, что сколь ни приятны ей ритмические голубые клубы ладана, густой рык диакона на амвоне и маслянисто-коричневые иконы, укрытые филигранными окладами от поцелуев молящихся, душа ее, наперекор Даше Виноземцевой, остается безвозвратно отданной конечной мудрости индуизма.
В начале 1900 года, за несколько дней до того, как Ван в последний раз увидел Марину в клинике Ниццы (где в первый раз услышал название ее болезни), ему приснился "словесный" кошмар, порожденный, быть может, мускусными ароматами "Виллы Венус" в Мирамасе (Буше-Руж-дю-Рон). Чета бесформенных, толстых, сквозистых существ о чем-то спорила, и одно повторяло: "Не могу!" (разумея "не могу умереть", что действительно трудно сделать по собственной воле, не прибегая к посредству кинжала, пули или чаши), а другое твердило: "Можете, сударь!" Ровно через две недели она умерла, и тело ее, как она того пожелала, сожгли.
Ван, человек честно мыслящий, считал, что моральной отваги в нем меньше, чем физической. Он всегда (то есть до своего девяносто седьмого года) с неохотой, словно желая изгнать из сознания мелочный, трусливый, глупый поступок (ибо кто знает, быть может, уже в тот раз, в зеленом свете фонарей, зеленящем зеленую поросль перед отелем, в котором стояли Виноземцевы, ему удалось бы наставить отросшие гораздо позже рога), вспоминал, как ответил Люсетте на присланную ею из Ниццы в Кингстон каблограмму ("Мама умерла нынче утром похороны тире кремация тире завтра на закате") просьбой сообщить ("сообщи пожалуйста"), кто там еще будет, и, получив ответ, что Демон, Андрей и Ада уже приехали, каблографировал: "Desole de ne pouvoir etre avec vous".
В оживленных, сладко жужжащих весенних сумерках, в которых было куда больше ангельского, чем в этом порхании каблограмм, он бродил по Каскадилла-парку Кингстона. Когда при последнем свидании с высохшей, точно мумия, Мариной он сказал ей, что должен вернуться в Америку (хоть, честно говоря, спешки особой не было - был лишь смрад ее больничной палаты, которого никакому ветерку не удавалось развеять), она спросила с новым, нежным, близоруким, ибо обращенным вовнутрь, выражением: "А ты не можешь подождать, пока я уйду?"; он ответил: "Я буду здесь двадцать пятого. Мне нужно прочитать доклад о психологии самоубийства"; и она сказала, подчеркнув - теперь, когда все "трипитака" (собрано и уложено), - их точное родство: "Расскажи им про свою глупую тетушку Акву", на что он с дурацкой ухмылкой кивнул, вместо того чтобы ответить: "Хорошо, мама". Сидя в последней полоске низкого солнца на той самой скамейке, где он совсем недавно нежил и унижал приглянувшуюся студентку - худощавую, неловкую негритяночку, - сгорбленный Ван мучился мыслями о своей недостаточной сыновней привязанности - долгой истории безучастия, насмешливого презрения, физической неприязни и обиходного отчуждения. Он огляделся по сторонам, исступленно клянясь загладить вину, страстно желая, чтобы дух Марины подал ему неоспоримый, все разрешающий знак, свидетельство существования, длящегося за завесою времени, за пределами плоти пространства. Но никто ему не ответил - ни лепесток не опустился на скамейку, ни комар на ладонь. Что же, гадал он, заставляет его по-прежнему влачить эту жизнь на страшной Антитерре, где Терра - лишь миф, искусство - игра, и ничто не имеет значения со дня, когда он хлестнул Валерио по теплой колючей щеке; и откуда, из какого колодца надежды продолжает он черпать дрожащие звезды, если все вокруг огранено отчаянием и мукой, если в каждой спальне Ада отдается другому мужчине?
2
Тусклым парижским утром, попавшим в зазор между весной и летом 1901 года, Ван - в черной шляпе, одной рукой поигрывая теплой мелочью в кармане пальто, а другой, затянутой в оленью кожу, помахивая свернутым английским зонтом, - проходил мимо особенно непривлекательного тротуарного кафэ, которых множество выстроилось вдоль авеню Гийом Питт, когда между столиками поднялся и поздоровался с ним щекастый лысый мужчина в помятом коричневом костюме и жилете с часовой цепочкой.
Мгновение Ван вглядывался в круглые румяные щеки и черную эспаньолку.
- Не узнаешь?
- Грег! Григорий Акимович! - воскликнул, сдирая перчатку, Ван.
- Вот прошлым летом я отрастил настоящую vollbart103. В ней бы ты меня нипочем не признал. Пива? Удивляюсь, Ван, как тебе удается сохранять такой юный вид.
- Шампанская диета вместо пивной, - сказал профессор Вин, надевая очки и маня ручкой зонта официанта. - Вес набирать она не мешает, но по крайности не позволяет завянуть скротуму.
- А здорово меня разнесло, верно?
- Как насчет Грейс? Вот уж кого не представляю толстушкой.
- Кто двойняшкой родился, двойняшкой помрет. У меня и жена не худенькая.
- Так ты женат? Не знал я ране. Давно ли?
- Около двух лет.
- На ком?
- На Моди Свин.
- Дочери поэта?
- Нет-нет, ее матушка родом из Брумов.
Мог бы ответить "на Аде Вин", не окажись господин Виноземцев более проворным претендентом. Я, кажется, знавал кого-то из Брумов. Оставим эту тему: скучнейший, верно, союз - здоровенная, властная супружница и он, ставший еще скучнее, чем был.
- В последний раз я тебя видел лет тринадцать назад - ты ехал на черном пони, нет, на черном "Силентиуме". Боже мой!
- Да, Боже мой, лучше не скажешь. Эти дивные, дивные муки в Ардисе! О, я абсолютно безумно любил твою кузину!
- Ты про мисс Вин? Не знал я ране. Давно ли...
- Да и она не знала. Я был ужасно...
- Давно ли ты осел...
- ...ужасно застенчив, потому что я же понимал, - куда мне тягаться с ее бесчисленными поклонниками.
С бесчисленными? С двумя? С тремя? Возможно ли, что он ничего не слышал о главном? Все розовые изгороди знали про нас, все горничные во всех трех усадьбах. Благородная сдержанность тех, кто застилает наши постели.
- Давно ли ты осел в Люте? Нет, Грег, это я заказал. Заплатишь за следующую бутылку. Так скажи же...
- Вспомнишь, и этак странно становится! Порывы, грезы, реальность в степени x. Признаюсь, я готов был сложить голову на татарской плахе, если б взамен мне позволили поцеловать ее ножку. Ты был ей кузеном, почти братом, тебе этой одержимости не понять. Ах, эти пикники! И Перси де Прей, который похвалялся передо мной на ее счет, я с ума сходил от зависти и от жалости, и доктор Кролик, который, сказывали, тоже ее любил, и Фил Рак, гениальный композитор - мертвы, мертвы, все мертвы!