6741.fb2
Новый поверенный Вана, мистер Громвель, чья безусловно красивая, связанная с миром растений фамилия очень шла к его невинным глазам и светлой бородке, приходился племянником гениальному Громбчевскому, последние тридцать примерно лет с достойным тщанием и прозорливостью управлявшему кое-какими делами Демона. Громвель не менее нежно пестовал личное состояние Вана, но в тонкостях книжного дела смыслил мало, Ван же был в этой области полным профаном, - он не знал, например, что автору следует самому оплачивать доставку книги "на отзыв" в различные периодические и рекламные издания, ожидать же, когда похвалы ей сами собой расцветут меж аналогичными аннотациями "Одержимого" мисс Любавиной и "Былого соло" мистера Дюка, ни в коем разе не следует.
Гвен, девице, служившей у мистера Громвеля, пришлось не только ублажать Вана, но и развезти, за жирненькое вознаграждение, половину тиража по книжным магазинам Манхаттана - распределять вторую половину по лондонским лавкам подрядили ее былого любовника, перебравшегося на жительство в Англию. Мысль, что у человека, настолько любезного, чтобы взяться продавать его книгу, надлежит отбирать те десять, примерно, долларов, в какие обошлось производство каждого экземпляра, представлялась Вану непорядочной и нелогичной. Поэтому, внимательно прочитав присланный ему торговыми агентами в феврале 1892 года отчет, из которого следовало, что за двенадцать месяцев продано всего лишь шесть экземпляров - два в Англии и четыре в Америке, - Ван проникся чувством вины за хлопоты, которые он несомненно доставил низкооплачиваемым, усталым, голоруким, по-брюнеточьи бледным девушкам-прикащицам, выбивавшимся из сил, убеждая непреклонных гомосексуалистов приобрести его творение ("А вот довольно забавный роман о девушке по имени Терра"). Статистически говоря, при том своеобразном обхождении, которое претерпела бедная переписка с Террой, ожидать каких-либо печатных отзывов на нее не следовало. Как ни странно, появилось даже два. Один, принадлежавший Первому Клоуну, всплыл в обзоре, напечатанном почтенным лондонским еженедельником "Elsinore" и с присущей британским журналистам падкостью до словесной псведоигры озаглавленном "Terre a terre8, 1891" - в обзоре рассматривались изданные в этом году "космические романы", к той поре уже начавшие оскудевать. Критик особо выделил из их шатии скромный вклад Вольтиманда, назвав его (увы, с безошибочным чутьем) "пышно расцвеченной, нудной и невразумительной сказкой с несколькими совершенно восхитительными метафорами, затемняющими и без того достаточно путаное повествование".
Вторым и последним комплиментом бедного Вольтиманда наградил в издаваемом на Манхаттане журнальчике ("The Village Eyebrow"9) поэт Макс Миспель (Mispel, еще одно ботаническое имя, medlar по-английски), подвизавшийся при Отделении германистики университета Голуба. Герр Миспель, любивший при случае щегольнуть начитанностью, различил в "Письмах с Терры" влияние Осберха (любимого скорыми на руку диссертантами испанского сочинителя претенциозных сказочек и мистико-аллегорических анекдотов), а наряду с ним - древнего арабского похабника, исследователя анаграмматических снов Бена Сирина, так передает его имя капитан де Ру, согласно сообщению Бартона, содержащемуся в адаптированном последним трактате Нефзави, посвященном наилучшим способам совокупления с чрезмерно тучными или горбатыми партнершами ("Благоухающий сад", изд-во "Пантера", с. 187, экземпляр подарен девяностотрехлетнему барону Вану Вину его скабрезником-врачом, профессором Лягоссом). Этот критический опус завершался следующими словами: "Если господин Вольтиманд (или Вольтеманд, или Мандалатов) и впрямь является психиатром, что представляется мне возможным, то я, преклоняясь перед его талантом, преисполняюсь жалости к его пациентам".
Припертая к стенке Гвен - жирненькая fille de joie (по склонности, если не по роду занятий), пискливо продала своего нового ухажера, признавшись, что она-то и упросила его сочинить эту статью, потому что не могла больше видеть "кривой улыбочки" Вана, наблюдающего, с каким безобразным пренебрежением встречают его красиво переплетенную и продаваемую в красивом футляре книгу. Гвен поклялась также, что Макс не только не ведает, кто такой на деле Вольтиманд, но и романа Ванова не читал. Некоторое время Ван лелеял мысль призвать мистера Медлара (который, как он надеялся, выберет сабли) к барьеру: на рассвете, в уединенном углу Парка, чей центральный луг был ему виден с террасы пентхауза, на которой он дважды в неделю фехтовал с тренировщиком-французом, - единственное, не считая верховой езды, телесное упражнение, в коем он себе не отказывал и поныне; однако, к его удивлению - и облегчению (ибо он несколько стыдился защищать свой "романчик" и хотел лишь забыть о нем, совсем как другой, никак с ним не связанный Вин, верно, пожелал бы отречься, проживи он подольше, от своих отроческих грез касательно идеальных борделей), - Макс Мушмула (medlar по-русски) ответил на пробный Ванов картель добродушным посулом прислать ему свое новое произведение "Сорняк, задушивший цветок" (изд-во "Мелвилл-энд-Марвелл").
Ощущение бессмысленной пустоты - вот все, что доставила Вану эта встреча с Литературой. Даже в пору написания книги он болезненно сознавал, насколько мало ему известна собственная планета, ему, пытающемуся сложить чужую из зазубристых иверней, исподволь набранных в пораженных болезнью рассудках. Он решил по завершении медицинских исследований в Кингстоне (который был ближе его настроениям, нежели старый Чус) предпринять несколько долгих поездок по Южной Америке, Африке и Индии. Еще пятнадцатилетним мальчишкой (пора расцвета Эрика Вина) он со страстностью, присущей только поэтам, изучал расписания трех великих американских межконтинентальных экспрессов, на которых собирался когда-нибудь отправиться вдаль - и не в одиночестве (теперь в одиночестве). Темно-красный Новосветский экспресс, покидая Манхаттан и минуя Мефисто, Эль-Пасо, Мексиканск и Панамский канал, достигал Бразилии и Уитча (она же Ведьма, заложенная русским адмиралом). Здесь поезд расщеплялся надвое восточный состав катил дальше, к Грантову Горну, а западный через Вальпараисо и Боготу возвращался на север. По чередующимся дням баснословное путешествие начиналось в Юконске, откуда один экспресс уходил к Атлантическому побережью, а другой, прорезав Калифорнию и Центральную Америку, с ревом врывался в Уругвай. Отходивший из Лондона темно-синий Африканский экспресс достигал Мыса тремя различными путями - через Нигеро, Родозию или Эфиопию. И наконец, коричневый Восточный экспресс соединял Лондон с Цейлоном и Сиднеем, проходя через Турцию и несколько "Каналов". Когда засыпаешь, трудно понять, почему названия всех континентов, кроме твоего, начинаются с А.
Каждый из трех упоительных поездов содержал самое малое по два вагона, в которых привередливый путешественник мог взять спальню с ванной и ватер-клозетом, а также гостиную с фортепиано или арфой. Продолжительность поездки менялась в зависимости от Вановых предсонных причуд, когда он в возрасте Эрика воображал, как мимо уютного, слишком уютного кресла в партере бегут, раскручиваясь, ландшафты. По влажным джунглям, горным каньонам и иным дивным местам (О, назови их! Не могу - засыпаю) гостиная катила со скоростью пятнадцать миль в час, зато в пустынях и возделанных пустошах набирала все семьдесят, девяносто семь и дивных девять десятых или сотых, соты, сеты, сеттеры, рыжие псы...
3
Весной 1869 года Давиду ван Вину, богатому архитектору фламандского происхождения (не связанному никаким родством с Винами из нашего раскидистого романа) посчастливилось, не получив ни единой царапины, уцелеть, когда у ведомой им из Канн в Калэ машины на подернутой стынью дороге лопнула передняя шина, а сама машина врезалась в стоявший у обочины мебельный фургон; при этом сидевшую рядом с архитектором дочь его мгновенно убило чемоданом, налетевшим сзади и сломавшим ей шею. Муж дочери, неуравновешенный, неудачливый живописец (десятью годами старший тестя, к которому он питал зависть и презрение), застрелился в своем лондонском ателье, как только прочитал отправленную из нормандской деревни с ужасным названием Deuil10 каблограмму с известием о случившемся.
Разрушительный импульс ничуть не утратил на этом присущей ему мощи, ибо и Эрик, пятнадцатилетний отрок, не смог при всей любви и заботе, которыми окружил его дед, избегнуть удивительной участи: участи, странно схожей с той, что выпала на долю его матери.
Переведенный из Ноти в маленькую частную школу кантона Ваадт и проведший чахоточное лето в Приморских Альпах, Эрик был отправлен в Экс, что в Валлисе, хрустальный воздух которого, как полагали в то время, обладает свойством укреплять юные легкие; взамен того ужаснейший из когда-либо виданных в этих краях ураганов метнул в мальчика черепицу и размозжил ему череп. В пожитках внука Давид ван Вин обнаружил множество стихотворений и набросок трактата, озаглавленного "Вилла Венус: Организованный сон".
Говоря без обиняков, мальчик искал утоления первых своих плотских томлений, составляя в воображении и подробно разрабатывая некий проект (итог чтения слишком большого числа эротических сочинений, найденных им в доме близ Венсе, который дедушка купил со всей утварью у графа Толстого русского не то поляка): а именно, проект сети роскошных борделей, которые позволит ему возвести в "обоих полушариях нашего каллипигийского глобуса" ожидаемое наследство. Сеть эта представлялась парнишке своего рода фашенебельным клубом с отделениями, или - воспользуемся его поэтическим оборотом - "флорамурами", расположенными невдалеке от больших городов и курортов. К членству предполагалось допускать лишь людей родовитых, "красивых и крепких", имеющих от роду не более пятидесяти лет (в связи с чем нельзя не похвалить бедного мальчика за широту воззрений) и вносящих ежегодно по 3560 гиней, не считая расходов на букеты, драгоценности и иные любовные подношения. Постоянно живущей при отделении женщине-врачу, миловидной и молодой ("на покрой американской секретарши или помощницы дантиста"), надлежало находиться всегда под рукой для проверки интимного телесного состояния "ласкающего и ласкаемой" (еще одна счастливая формула), как равно и своего собственного "буде обозначится необходимость". Одна из оговорок в Правилах Клуба, по-видимому, указывала на то, что Эрик, гетеросексуальный почти до неистовства, все же находил некий ersatz11 в вялой возне с однокашниками по Ноти (печально известной в этом отношении частной приготовительной школе): среди никак не более чем полусотни насельников крупных флорамуров полагалось присутствовать по крайности двум миловидным мальчикам в налобных повязках и коротких хитончиках, имеющим от роду не более четырнадцати лет в случае светленьких и двенадцати в случае темненьких особей. Впрочем, дабы исключить постоянный приток "записных педерастов", право предаться любви с отроком предоставлялось пресыщенному гостю лишь в промежутке между тремя, а после еще тремя девами кряду, поесещенными им за одну неделю - требование отчасти комичное, но не лишенное остроумия.
Кандидатов для каждого флорамура следовало отбирать Комитету Завсегдатаев с учетом накопленных в течение года впечатлений и пожеланий, заносимых гостями в Желто-Розовую Книгу. "Красота и кротость, пленительность и покладистость" - вот главнейшие качества, взыскуемые в девицах возрастом от пятнадцати до двадцати пяти (в случае "стройных Северных Чаровниц") и от десяти до двадцати (в случае "пышных Прелестниц Юга"). Им довлело либо возлежать, либо порхать "по будуарам и зимним садам" неизменно нагими и готовыми к любви - в отличие от прислужниц, приманчиво наряженных камеристок, происхождения более или менее экзотического, "недостижимых для желаний, кои могут они возбудить в госте, когда только не пожаловало ему Правление особливого на то соизволения". Любимая моя оговорка (ибо у меня имеется фотокопия переписанного набело сочинения бедного мальчика) состоит в том, что любая из дев флорамура получала право, когда у нее наступал менструальный период, претендовать на пост главы заведения. (Разумеется, ничего из этого не вышло, но Комитет нашел компромиссное решение, поставив во главе каждого флорамура приятной внешности лесбиянку и добавив еще вышибалу, упущенного Эриком из виду.)
Эксцентричность есть величайшее из лекарств, исцеляющих и величайшее горе. Дед Эрика не помедлив взялся претворять фантазию внука в кирпич и камень, в бетон и мрамор, в выдумку и вещественность. Он положил для себя, что первым опробует первую гурию, какую наймет для последнего из построенных им домов, а до той поры будет вести жизнь, полную трудов и воздержания.
Надо полагать, он являл собою волнующее и величавое зрелище - старый, но еще дюжий голландец с морщинистым жабьим лицом и белыми волосами, проектирующий при поддержке декораторов левого толка тысячу и один мемориальный флорамур, которые он замыслил возвести по всему миру - быть может, даже в брутальной Татарии - правда, последней правили, по его представлениям, "обамериканившиеся евреи", но ведь "Искусство искупает Политику" - глубоко оригинальная концепция, которую нам следует простить очаровательному старому чудаку. Начал он с сельской Англии и берегов Америки и был погружен в сооружение на острове Родос, близ Ньюпорта, дворца в духе Роберта Адама, задуманного в слегка сенильном стиле - с мраморными колоннами, выуженными из классических морей и сохранившими инкрустации из этрусских устричных раковин (у местных шалопаев за ним закрепилось вульгарное прозвище "Дом Мадам-дам-Адаму"), когда его, помогавшего устанавливать пропилон, хватил удар. То был только сотый из созданных им Домов!
Его племянник и наследник, честный, но до изумления чопорный в рассуждении приличий и обладавший, при малом достатке, большим семейством сукновал из Руинена (городка, расположенного, как мне говорили, неподалеку от Зволле), отнюдь не лишился, как ожидал, миллионов гульденов, относительно бессмысленного, на поверхностный взгляд, расточения коих он лет уже десять с лишком консультировался со специалистами по душевным расстройствам. Все сто флорамуров открылись в один день - 20 сентября 1875 года (и по обаятельному совпадению, русское название сентября, "рюен", что может произноситься и как "руин", также отозвалось в названии родного городка обуянного исступленным восторгом мизерландца). К зачину нового века деньги текли в "Венус" рекой (хотя, по правде сказать, то был последний прилив). Один падкий до сплетен бульварный листок уверял в 1890 году, будто однажды - и только однажды - "Бархатный" Вин из благодарности и любопытства навестил со всем семейством ближайший флорамур; поговаривали даже, будто Гийом де Монпарнасс гневно отверг предложение Холливуда сварганить сценарий, основой которого стал бы этот пышный и потешный визит. Но это, разумеется, сплетня, не более.
Диапазоном дедушка Эрика обладал изрядным - от додо до дада, от "низкой" готики до "высокого" модерна. В своих пародиях на парадиз он даже позволил себе, впрочем лишь несколько раз, отобразить прямоугольный хаос кубизма (отлив "абстракцию" в "конкретный" бетон) и сымитировав - в том смысле этого слова, что столь хорошо разъяснен в Вальнеровой "Истории английской архитектуры", экземпляр которой (в мягкой обложке) подарен мне добрым доктором Лягоссом, - такие ультраутилитарные кирпичные короба, как maisons closes Эль-Фрейда в Любеткине, Австрия, и Дюдоков дом неотложной нужды во Фрисланде.
Но в целом он отдавал предпочтение началам идиллическому и романтическому. Недюжинные джентльмены собирались со всей Англии ради утех, кои они находили в Блуд-билдинге, скромном сельском доме, оштукатуренном до самых слуховых окон, или в шато Шалопут с его оббитыми каминными трубами и бокатыми фронтонами. Всякий поневоле дивился искусству, с каким Давид ван Вин придавал новехонькой мызе эпохи Регентства облик перестроенного крестьянского дома или создавал в стоящем на прибрежном островке отремонтированном женском монастыре эффекты столь чудотворные, что уже невозможно было понять, где арабеска переходит в арбутус, исступление в искусство и узор в розу. Нам никогда не забыть Литтль-Любентри близ Рантчестера или Псевдотерм, помещавшихся в чарующем тупичке к югу от виадука сказочной Палермонтовии. Мы высоко ценили присущее творениям старика соединение провинциальной банальности (шато в кругу каштанов, кастелло под призором кипарисов) с внутренним убранством, побуждавшим ко всевозможным оргиям, кои отражались в потолочных зеркалах отроческой эрогенетики Эрика. Наиболее эффективной - в чисто-практическом смысле этого слова - была защищенность его домов, которую архитектор словно по капле выдавливал из их непосредственного окружения. Гнездилась ли очередная "Вилла Венус" в глубине лесного лога, окружал ли ее на многих акрах раскинувшийся парк или она парила над террасными садами и рощами, путь к ней неизменно начинался с пребывающей в частном владеньи дороги и приводил лабиринтом живых изгородей и каменных стен к неприметным дверям, ключи от которых имелись лишь у гостей да у стражей. Хитроумно расставленные прожектора сопровождали укрытых под масками и капюшонами вельмож в их блужданиях по темным кустам, ибо одно из условий, придуманных Эриком, состояло в том, что "каждому из домов надлежит открываться лишь с наступлением ночи и закрываться при восходе солнца". Система колокольчиков, которую Эрик, возможно, выдумал сам (на деле она стара, как bautta12 и bouncer), предохраняла посетителей от встреч друг с другом, а потому сколько бы благородных особ ни ожидало и ни распутничало в любом из уголков флорамура, каждый ощущал себя единственным кочетом в птичнике - вышибала, человек молчаливый и вежливый, напоминающий администратора манхаттанского магазина готового платья, в счет, разумеется, не шел; его иногда случалось увидеть посетителю, относительно личности или кредитоспособности которого возникали сомнения, но до применения грубой силы или вызова необходимой подмоги дело, как правило, не доходило.
В соответствии с замыслом Эрика набором девушек ведал Совет Благородных Старейшин. Нежной лепки фаланги, хорошие зубы, безупречный эпидермис, некрашеные волосы, совершенной формы ягодицы и груди и неподдельная живость и жадность в подвигах любострастия - вот качества, наличия коих неуклонно требовали Старейшины, как требовал их и Эрик. Непорочность допускалась лишь в очень юных особах. С другой стороны, ни единая женщина, уже выносившая дитя (пусть даже в собственном детстве), не принималась ни в коем случае, какую бы нетронутость ни сохранили ее сосцы.
Общественное положение кандидаток не оговаривалось, однако поначалу Комитеты теоретически склонялись к тому, чтобы отбирать девушек более или менее благородной породы. В общем и целом дочери истинных артистов предпочитались дочерям ремесленников. Неожиданно много было между ними детей озлобленных лордов из давно не топленных замков или разорившихся баронесс, доживающих век по захудалым гостиницам. В двухтысячном списке работниц всех флорамуров, составленном на 1 января 1890 года (года, согласно летописям "Виллы Венус", величайшего ее процветания), я насчитал не меньше двадцати двух имен, напрямую связанных с царственными фамилиями Европы, и все же по меньшей мере четвертая часть девушек принадлежала к плебейским сословиям. Вследствие то ли некоторой симпатичной встряски генетического калейдоскопа, то ли простой игры случая, а то и вовсе без причины, дочки крестьян, коробейников и кровельщиков оказывались более стильными, нежели их товарки из средне-среднего и выше-высшего классов любопытное обстоятельство, имеющее порадовать моих не способных похвастаться благородством происхождения читателей, не меньше того, что прислужницы, стоявшие рангом "ниже" Восточных Чаровниц (которые посредством серебряных тазиков, расшитых рушников и безысходных улыбок ассистировали клиенту и его девкам при исполнении разного рода обрядов), нередко спускались в эти низины с украшенных княжескими гербами высот.
Отец Демона (а вскоре и сам Демон), лорд Эрминин, мистер Квитор, граф Петр де Прей, князь Грязной и барон Аззуроскудо - все они были членами первого Совета "Виллы Венус"; однако именно визиты застенчивого, дебелого, большеносого мистера Квитора приводили девиц в наибольшее волнение и наводняли окрестности детективами, прилежно изображавшими садовников, конюхов, коней, рослых молошниц, старых пропойц, новые статуи и проч., покамест Его Величество, не вылезая из особого кресла, сооруженного с учетом его тучности и причуд, развлекалось с той или иной - белой, черной или бурой - из пленительных подданных своей державы.
Поскольку первый из флорамуров, который я посетил, едва вступив в клуб "Вилла Венус" (то было незадолго до второго лета, проведенного с моей Адой в кущах Ардиса), ныне, после многих злоключений, обратился в очаровательный сельский дом, принадлежащий чусскому дону, к коему я питаю глубокое уважение - как и к его очаровательной семье (очаровательной жене и троице очаровательных двенадцатилетних дочек: Але, Лоле и Лалаге, в особенности к Лалаге), я не вправе открыть его название - впрочем, драгоценнейшая из моих читательниц уверяет, будто я уже это сделал.
С шестнадцати лет я стал завсегдатаем борделей, и хоть лучшие из них, в особенности французские и ирландские, помечены в путеводителе Нагга строенным красным символом, ничто в их обстановке не предвещало изнеженности и роскоши, открывшихся мне в первой моей "Вилле Венус". То была разница между Раем и рвом.
Три египетские жены, старательно держась ко мне в профиль (долгий эбеновый глаз, прелестно вздернутый нос, заплетенная в косы черная грива, медового тона фараонское фаро, тонкие янтарные руки, негритянские браслеты, золотые тороиды в мочках ушей, рассеченные надвое гладко уложенной гривой, головная повязка краснокожего воина, узорный нагрудник), - Эрик Вин любовно позаимствовал их с отпечатанной в Германии (Kunstlerpostkarte Nr.6034, уверяет циничный доктор Лягосс) репродукции фиванской фрески (разумеется, вполне банальной в 1420 году до Р.Х.), - приготовляли меня - посредством того, что распалившийся Эрик назвал "неизъяснимым неженьем некиих нервов, местоположение и мощь которых ведома лишь немногим сексологам Древности", сопровождая оное неженье не менее неизъяснимым втиранием мазей, о которых в анналах восточной порнопремудрости Эрика также имелись расплывчатые упоминания - к встрече с испуганной маленькой девственницей из ирландского королевского рода, о коей Эрику в его последнем сне, увиденном в Эксе (Швейцария), поведал распорядитель скорее погребальной, нежели прелюбодейной церемонии.
Эти приготовления производились в таком замедленном, невыносимо сладостном ритме, что умиравший во сне Эрик, как равно и Ван, сотрясаемый мерзостной жизнью на рококошной кушетке (в трех милях к югу от Бедфорда), и вообразить не могли, как удастся трем юным женщинам, внезапно лишившимся одежд (ходовой онейротический прием), продлить прелюдию, столь долго медлившую на самом краю своего разрешения. Я лежал, распростершись и ощущая себя вздувшимся вдвое против моих обычных размеров (сенильный нонсенс, настаивает наука!), когда наконец шестерка нежных рук попыталась нанизать мою la gosse, трепещущую Ададу, на остервенелый инструмент. Глупая жалость, чувство, которое редко меня посещает, разжижила мое желание, и я отослал ее к пиршественному столу - утешаться персиковым тортом и сливками. Египтянки поначалу пали духом, но вскоре воспрянули. Я приказал всем гетерам этого дома (двадцати девам, включая сладкогубую, с глянцевым подбородком голубку) предстать пред моей воскресшей из мертвых особой и, произведя дотошный досмотр и на все лады расхвалив их зады и шеи, отобрал белокурую Гретхен, бледную андалузийку и черную чаровницу из Нового Орлеана. Прислужницы пантерами наскочили на троицу загрустивших граций, с едва ли не лесбийским пылом умастили их ароматными снадобьями и препроводили ко мне. Полотенце, выданное мне для утирания пота, который пленкой выстлал мое лицо, выедая глаза, могло бы быть и почище. Я завопил, требуя, черт побери, пошире открыть заевшую створку окна. В грязи запретной, недостроенной дороги завяз грузовик, его натужные стенания будоражили странный сумрак. Из девушек лишь одна уязвила мне душу, но я неспешно и хмуро перебирал их одну за другой, "меняя на переправе коней" (как советовал Эрик) и заканчивая каждый тур в объятиях пылкой ардиллузийки, напоследок, дождавшись, когда утихнет последнее содрагание, сказавшей (хоть правила и воспрещали неэротические разговоры), что это ее отец соорудил плавательный бассейн в поместье двоюродного брата Демона Вина.
И вот все кончилось. Грузовик утонул или уехал, а Эрик обратился в скелет, лежащий в самом дорогом углу кладбища в Эксе ("Так ведь, по чести сказать, что ни кладбище, то и экс", - заметил жовиальный "протестантский" священник), между безвестным альпинистом и моим мертворожденным двойником.
Черри, парнишка из Шропшира, единственный мальчуган одиннадцати-двенадцати лет в нашем следующем (уже американском) флорамуре, выглядел столь мило - медные локоны, мечтательные глаза и эльфийские мослачки, - что чета развлекавших Вана на редкость игривых блудниц однажды ночью уговорила его попробовать отрока. Однако, даже объединив усилия, они не сумели расшевелить миловидного каламитика, изнемогшего от обилия недавних ангажементов. Девичий крупик его оказался обезображен разноцветными следами щипков и содомских когтей, и что хуже всего, бедняжка не в силах был утаить острого расстройства желудка, отмеченного неаппетитными дизентерийными симптомами, вследствие коих древко его любовника оказалось покрытым плевой крови и горчицы - результат, по всей вероятности, чрезмерного пристрастия к неспелым яблокам. Впоследствии его то ли усыпили, то ли куда-то услали.
Вообще говоря, с использованием мальчиков следовало бы покончить. Прославленный французский флорамур так и не оправился после истории с графом Лангбурнским, обнаружившим в нем своего похищенного сына, хрупкого зеленоглазого фавненка - его как раз в ту минуту осматривал ветеринар, которого граф, неверно истолковав происходящее, пристрелил.
В 1905 году "Вилла Венус" получила скользящий удар со стороны совсем неожиданной. Персонаж, которому мы дали имя "Квитор" или "Вротик", с годами ослабнув, поневоле лишил клуб своего покровительства. Впрочем, однажды ночью он вдруг объявился вновь, румяный, как вошедшее в пословицу яблочко; однако после того, как весь штат любимого им флорамура под Батом впустую промыкался с ним до часа, когда в сереньком небе молошников взошел иронический Геспер, несчастный монарх, повелевающий половиной планеты, потребовал Желто-Розовую Книгу, вписал в нее некогда сочиненную Сенекой строку
subsidunt montes et juga celsa ruunt
- и удалился, рыдая. Примерно в то же самое время почтенная лесбиянка, управлявшая "Виллой Венус" в Сувенире, прекрасном миссурийском курорте с минеральными водами, собственными руками удавила (она была прежде русской штангисткой) двух самых красивых и ценных своих подопечных. Все это было довольно грустно.
Раз начавшись, порча клуба с поразительной быстротой пошла сразу по нескольким не связанным между собой направлениям. Вдруг выяснялось, что девушек с безупречными родословными давно разыскивает полиция - в качестве "марух", состоящих на содержании у бандитов с карикатурными челюстями, а то и как настоящих преступниц. Продажные доктора принимали на службу поблеклых блондинок с дюжиной отпрысков, из коих некоторые и сами уже отправлялись служить в отдаленные флорамуры. Гениальные косметологи сообщали сорокалетним матронам облик и благоухание гимназисток на первом школьном балу. Джентльмены из благородных фамилий, светозарной неподкупности мировые судьи, ученые, известные кротостию повадки, внезапно оказывались столь свирепыми копуляторами, что кое-кого из их юных жертв приходилось отправлять в больницы, а оттуда - в заурядные лупанарии. Анонимные покровители куртизанок подкупали инспекторов врачебных управ, а некий раджа Кашу (поддельный) подхватил венерическую болезнь (настоящую) от двоюродной правнучки императрицы Жозефины. Разразившиеся о ту пору экономические бедствия (не смогшие замутить философские и финансовые горизонты несокрушимых Вана и Демона, но пошатнувшие многих из тех, кто принадлежал к их кругу) стали тлетворно сказываться на эстетических мерках "Виллы Венус". Из розовых кустов полезли какие-то срамные сутенеры с иллюстрированными проспектиками и угодливыми улыбочками, обнаруживающими недобор пожелтелых зубов, а тут еще пожары, землетрясения - и вдруг нежданно-негаданно обнаружилось, что из сотни исконных дворцов уцелела едва ли дюжина, да и те вскоре скатились до уровня задрипанных бардаков, так что уже к 1910 году всех покойников английского кладбища в Эксе пришлось перезахоронить в общей могиле.
Вану ни разу не довелось пожалеть о последнем своем визите на "Виллу Венус" - также одну из последних. Свеча, оплывшая до того, что стала уже походить на цветную капусту, чадила в цинковой плошке на подоконнике рядом с гитаровидным, обернутым в бумагу букетом длинностебельных роз, для которых никто не позаботился или не смог приискать вазы. Чуть в стороне лежала на кровати брюхатая баба - курила, глядела на дым, извивы которого сливались с тенями на потолке, приподнимала колено, мечтательно почесывая буроватые пахи. За спиной ее сквозь приоткрытую дверь виднелось вдали нечто похожее на освещенную луной галерею, на деле же бывшее заброшенной, полуразрушенной гостиной с обвалившейся наружной стеной, зигзагами трещин в полах и черным мороком раскрытого концертного рояля, как бы по собственному почину испускавшего ночами призрачные струнные глиссандо. За огромной прорехой в расписанной по штукатурке под мрамор кирпичной стене уныло ухало и уходило, клацая галькой, голое море, не видимое, но слышимое, будто вздохи разлученного с временем пространства, и под этот осыпчивый звук порывы теплого, вялого ветра блуждали по комнатам, лишившимся стен, тревожа и извивы теней над женщиной, и комочек грязного пуха, неспешно опавший на ее бледный живот, и даже отраженье свечи в надтреснутом стекле синеющего окна. Под окном, на грубой, колющей зад кушетке раскинулся Ван, задумчиво мрачный, задумчиво гладящий хорошенькую головку у себя на груди, потонувшей под черными волосами младшей, много младшей сестры или кузины жалкой флоринды, валявшейся на смятой постели. Глаза девочки оставались закрытыми, и всякий раз что он целовал влажные выпуклости их век, ритмичный ход ее незрячих грудей замедлялся или совсем замирал, и возобновлялся вновь.
Вана мучила жажда, но купленное вместе с мягко шелестящими розами шампанское осталось запечатанным, а духу снять с груди милую шелковистую голову и начать возиться с взрывчатой бутылкой ему не хватало. За последние десять дней он множество раз нежил и унижал эту девочку, но так и не проникся уверенностью, что ее и впрямь зовут Адорой, как уверяли все - она сама, еще одна девушка и еще одна (служанка, княжна Качурина), похоже, так и родившаяся в полинялом купальном трико, которого никогда не снимала и в котором, верно, умрет, не дождавшись на своем пляжном матрасике, - на нем она стонала сейчас в наркотической дреме, - ни совершеннолетия, ни первой по-настоящему холодной зимы. А если она и впрямь Адора, то кто она? - не румынка, не далматинка, не сицилийка, не ирландка, хотя далекое эхо броуга и различалось в ее ломаном, но не вполне чужеродном английском. Одиннадцать ей, четырнадцать или, быть может, почти пятнадцать? И вправду ль нынче ее день рождения - двадцать первое июля девятьсот четвертого или восьмого, или еще более позднего года, пришедшего на скалистый мысок Средиземного моря?
Далеко-далеко дважды лязгнули и добавили еще четвертушку часы на церкви, слышные только в ночную пору.
- Smorchiama la secandela, - на местном диалекте, который Ван понимал лучше итальянского, пробурчала с кровати бандерша. Девочка шевельнулась в его руках, и он натянул на нее свой оперный плащ. В салом смердящей тьме призрачные арабески лунного света напечатлелись на каменном полу, рядом со сброшенной навсегда полумаской и его обутой в бальную туфлю ногой. То был не Ардис, не библиотечная, даже не человечье жилье - просто убогое затулье, в котором спал вышибала, прежде чем вернуться к работе тренировщика регби в одной из частных английских школ. Стоящий в ободранной зале рояль, мнилось, наигрывал сам собой, хоть на деле его теребили крысы, вышедшие на поиск сочных объедков, которые совала в него служанка, любившая подниматься под музыку, когда ее перед самым рассветом будила первым привычным укусом проеденная раком матка. Руины Виллы утратили всякое сходство с Эриковым "организованным сном", но мягкое маленькое существо в отчаянных объятиях Вана еще оставалось Адой.
4
Что такое сон? Случайная последовательность сцен - тривиальных или трагических, стремительных или статичных, баснословных или банальных, сцен, в которых события относительно правдоподобные подлатаны фарсовыми подробностями, а мертвецы разыгрывают свои роли в новых декорациях.
Обозревая более или менее памятные сны, виденные мною за последние девяносто лет, я могу разнести их, в рассуждении содержания, по нескольким категориям, две из которых превосходят все остальные различимостью происхождения. Это профессиональные сны и сны эротические. На третьем десятке лет первые снились мне почти так же часто, как вторые, и те и другие предварялись тематическими двойниками, бессонницами, вызванными либо десятичасовым разливом моих трудов, либо невыносимо живым воспоминанием об Ардисе, уязвившим меня в дневные часы. После работы мне приходилось обарывать мощь разума, не желавшего покидать приглядевшуюся колею: струение сочинительства, напор требующей воплощения фразы, которого не умеряли часы тягостной темноты, и даже когда достигался некоторый итог, поток продолжал и продолжал рокотать за стеной, хоть я, прибегая к самогипнозу (обычная сила воли или снотворной пилюли мне больше не помогали), замыкал сознание в пределах какого-то образа либо мысли, - но не об Ардисе, не об Аде, ибо с ними на меня водопадом рушилось еще худшее бдение, полное пеней и беснования, безнадежности и желания, сметавших меня в бездну, в которой я наконец забывался, оглушенный простой физической слабостью.
В снах профессиональных, особенно неотвязных в ту пору, когда я трудился над моими первыми сочинениями и пресмыкался пред худосочной музой ("стоя на коленках и заламывая руки", точь-в-точь как у Диккенса - не снявший сальной "федоры" Мармлад перед своей Мармледи), я мог, например, увидеть, что правлю гранки, но что книга уже каким-то образом (великое "каким-то образом" снов!) вышла, вышла в буквальном смысле, и уже не вернется, что из корзины для мусора торчит человеческая рука, предлагая мне мою книгу в ее окончательном, злостно недовершенном виде - с опечаткой на каждой странице вроде ехидной "бобочки" вместо "бабочки" и бессмысленного "ядерный" вместо "ядреный". А не то я мог торопиться на предстоящую мне публичную читку - и приходить в отчаяние, увидев толпу преграждающих путь людей и машин, и вдруг с внезапным облегчением понимал, что нужно лишь похерить в рукописи слова "запруженная улица". То, что я мог бы обозначить термином "сны-небоскопы" (не "небоскребы", как по всей вероятности записали две трети студентов), принадлежит к подвиду профессиональных видений или, пожалуй, способно составить предисловие к ним, поскольку еще с начального отрочества редкая ночь обходилась у меня без того, чтобы какое-то давнее или недавнее дневное впечатление не вступало в нежную, тайную связь с моим пока немым даром (ибо мы с ним суть "ван", рифмующийся - да собственно, его и означающий - с "one"13, произнесенным Мариной на русский манер, с густой гласной). Присутствие или предвестие искусства могло обозначаться в снах этого рода образом хмурого неба с многослойной подкладкой облаков, бездвижных, но обнадеживающе белесых, безнадежно серых, но летящих прочь, являющих художественные признаки прояснения, пока наконец сквозь слой потоньше не пробьется бледное солнце - лишь для того, чтобы снова укрыться под рваным облачным клобуком, ибо я был еще не готов.
Особняком от снов профессионального толка стояли грезы "невнятно грозные": напичканные пророческими знамениями кошмары, таламические томления, пугающие загадки. Нередко угроза была хорошенько припрятана, а безобидное происшествие, если его удавалось записать и впоследствии отыскать записанное, лишь задним числом обнаруживало провидческий привкус, который Данн объясняет влияньем "обратной памяти"; однако я не стану распространяться здесь о сверхъестественной составляющей снов - отмечу лишь, что должен существовать некий логический закон, устанавливающий для всякой заданной области число совпадений, по превышении коего они уже не могут числиться совпадениями, но образуют живой организм новой истины ("Скажите, - спрашивает Осберхова маленькая гитана у двух мавров, носящих имена Эль-Мотело и Рамера, - чему точно равно наименьшее число волосков на теле, позволяющее назвать его "волосатым"?").
Между снами невнятно грозными и пронзительно чувственными я поместил бы "проталины" эротической нежности, разымчивое волхвование, случайные frolements безымянных девушек на призрачных приемах, призывные и покорные полуулыбки - предвестники и отзвуки мучительных, исполненных сожалений снов, в которых череда уходящих Ад с безмолвным осуждением таяла вдали, и слезы, превосходящие пылкостью те, что я проливал в бдеющей жизни, обжигали бедного, дрожащего Вана и после, по дням и неделям, вспоминались в самые неподходящие миги.
Сексуальные сны Вана как-то неудобно описывать в семейной хронике, которую, быть может, станут читать после смерти старика люди совсем молодые. Довольно будет двух образцов, преподнесенных с той или иной степенью завуалированности. В путаном переплетении тематических воспоминаний и автоматически порождаемых иллюзий появляется Аква, изображающая Марину, или Марина, загримированная Аквой, и радостно извещает Вана, что Ада сию минуту разродилась девочкой, которую ему вот-вот предстоит плотски познать на жесткой садовой скамье, между тем как под ближней сосной отец его или, может быть, мать, обрядившаяся во фрак, пытается дозвониться через Атлантику в Венсе, дабы оттуда как можно скорее прислали карету скорой помощи. Другой сон, постоянно повторявшийся в своей коренной, неудобосказуемой сути с 1888 года и далеко зашедший в это столетие, нес в себе тройственную и в определенном смысле трибадийскую мысль. Гадкая Ада и срамница Люсетта добыли где-то зрелый, сугубо зрелый початок маиса. Ада держит его за концы, как губной органчик, и вот он превращается в твердый орган, и она ведет по нему приоткрытыми губами, заставляя его глянцеветь, и пока он испускает трели и стонет, Люсетта заглатывает его краешек. Алчные молодые лица сестер сближаются; томные, мечтательные в их медленной, почти ленивой забаве языки встречаются, как язычки огня, и изгибаясь, отпрядывают; всклокоченные бронзово-рыжие и бронзово-черные волосы упоительно спутываются и, высоко задирая гладкие зады, они утоляют жажду, лакая из лужи его кровь.
У меня тут с собой кое-какие заметки о природе сновидений. Одна из их озадачивающих особенностей - это обилие полностью посторонних людей с чеканно очерченными лицами, которые я вижу в первый и в последний раз, сопровождающих, встречающих, приветствующих меня, надоедающих мне длинными и скучными рассказами о таких же, как они, незнакомцах, - все это происходит в хорошо известном мне месте, в гуще людей, живых или мертвых, которых я знал запанибрата; или вот еще любопытный трюк кого-то из порученцев Хроноса - я совершенно точно осознаю, сколько сейчас времени, меня томит мысль (томит, скорее всего, умело притворствующий переполненный пузырь), что я куда-то опаздываю, передо мной маячит стрелка часов, численно осмысленная, механически вполне убедительная, но сочетающаяся это-то и есть самое любопытное - с крайне туманным да едва ли и существующим ощущением течения времени (эту тему я также сохраню для более поздней главы). Во всех без исключения снах сказываются переживания и впечатления настоящего, как равно и детские воспоминания; во всех отзываются - образами или ощущениями - сквозняки, освещение, обильная пища или серьезное внутреннее расстройство. Возможно, в качестве самой типичной особенности практически всех сновидений, пустых или зловещих, - и это несмотря на наличие неразрывного или латаного, но сносно логичного (в определенных границах) мышления и сознавания (зачастую абсурдного) лежащих за пределами снов событий, - моим студентам стоит принять прискорбное ослабление умственных способностей сновидца, которого, в сущности, не ужасает встреча с давно покойным знакомым. В лучшем случае человек, видящий сон, видит его сквозь полупрозрачные шоры, в худшем он - законченный идиот. Студенты (1891-го, 1892-го, 1893-го, 1894-го и так далее) правильно сделают, если запишут (шелест тетрадей), что вследствие самой природы снов, вот этой их умственной заурядности и запутанности, они не способны явить нам какую-то там мораль либо символ, аллегорию или греческий миф, если, конечно, тот, кто их видит, сам по себе не является греком либо мифотворцем. Метаморфозы суть такая же принадлежность снов, как метафоры стихотворений. Писатель, уподобляющий, скажем, то обстоятельство, что воображение ослабевает не так быстро, как память, различию между снашиванием грифеля в карандаше (более медленным) и снашиванием карандашного ластика, сравнивает два реальных, конкретных, существующих в природе явления. Вы хотите, чтобы я это повторил? (выкрики "да, да!"). Итак, карандаш, который я держу в пальцах, все еще длинен и удобен, хоть он и послужил мне на славу, а вот его резиновый кончик почти уничтожен той работой, которую он столько раз исполнял. Воображение у меня все еще живо и надежно мне служит, а вот память становится все короче. Этот реальный мой опыт я сравниваю с состоянием этого реального, знакомого всем предмета. Первый не является символом второго, и наоборот. Точно так же, когда остряк из кофейни говорит, что такое-то коническое лакомство с комической ягодкой на вершинке напоминает ему то да се (в аудитории многие прыскают), он обращает булочку в бюст (буря веселья), прибегая для этого к образу клубничины или к образности, отдающей клубничкой (молчание). Оба предмета реальны, они не являются взаимозаместимыми, не являются знаками чего-то третьего, скажем, обезглавленного туловища Уолтера Рели, еще венчаемого образом его кормилицы (одинокий смешок). Итак, основная ошибка - стыдная, смехотворная и вульгарная ошибка аналистов Зигни-Мондье состоит в их отношении к реальному предмету, скажем, к помпону или к пампушке (которую пациент их действительно видел во сне), как к полной значения абстракции подлинного предмета, как к бубону в паху или к половинке бюста, коли вы понимаете, что я имею в виду (разрозненное хихиканье). Ни в галлюцинациях деревенского дурачка, ни в недавнем ночном видении любого из присутствующих в этой аудитории не содержится каких бы то ни было эмблем и парабол. Ничто в этих случайных видениях - подчеркните "ничто" (горизонтальный скрежет карандашей) - не допускает истолкования в качестве шифра, раскрыв который, знахарь получит возможность вылечить безумца или утешить убийцу, возложив всю вину за содеянное на слишком добрых, слишком жестоких или слишком безразличных родителей - на скрытую рану, которую рьяный шарлатан исцеляет в ходе дорогостоящих рандеву (смех и аплодисменты).
5
Осенний семестр 1892 года Ван провел в университете Кингстона, штат Майн, где имелся не только первоклассный сумасшедший дом, но и знаменитое Отделение терапии; здесь он вернулся к своему старому замыслу - книге "Idea of Dimension & Dementia"14 ("Ван, ты так и "sturb" с аллитерацией на устах", - шутил старик Раттнер, обосновавшийся в Кингстоне гениальный пессимист, для которого жизнь была лишь "возмущением" раттнертерологического порядка вещей - от nertoros15, не от terra16).
Ван Вин [как, на свой скромный манер, и издатель "Ады"] любил переменять жилище в конце каждой части, главы или даже абзаца, - он уже почти разделался с трудоемким куском книги, касающимся отделения времени от его содержимого (такого, как воздействие на материю в пространстве и природа самого пространства), и подумывал перебраться на Манхаттан (подобные переключения отражали скорее его духовную рубрикацию, чем уступку некоему фарсовому "влиянию среды", столь любезному Марксу-отцу, популярному сочинителю "исторических" пьес), когда неожиданный дорофонный звонок отозвался мгновенной встряской как в большом, так и в малом кругах его кровообращения.
Никто, даже отец, не знал, что Ван купил недавно пентхауз Кордулы, расположенный между Манхаттанской библиотекой и Парком. Помимо того, что здесь прекрасно работалось - в ученом уединении этой висящей в пустыне неба террасы с шумным, но удобным городом, плещущим внизу о подножие неприступной скалы его разума, - квартира олицетворяла то, что на модном жаргоне именовалось "прихотью холостяка", он мог по своему усмотрению тайком ублажать здесь любую девицу или девиц. (Одна из них называла это жилище "твое крыло a terre17".) Впрочем, давая Люсетте дозволение посетить его в тот яркий ноябрьский послеполуденный час, он все еще пребывал в своей тускловатой, чем-то похожей на чусскую кингстонской квартире.
Люсетты он не видел с 1888 года. Осенью 1891-го она прислала ему из Калифорнии беспорядочное, безнравственное, безумное, почти бредовое, занявшее десять страниц объяснение в любви, которого мы в этих воспоминаниях обсуждать не станем [см., впрочем, несколько ниже. Изд.]. Ныне она изучала историю искусств ("последнее прибежище посредственности", - сказала она) в расположенном невдалеке от Кингстона Куинстонском колледже "для glamorous и глуповатых girls18"). Позвонив ему и попросив о встрече (незнакомым, сумрачным голосом, мучительно напомнившим Адин), она намекнула, что привезет очень важное известие. Он ожидал услышать еще одно излияние непрошеной страсти, но чуял тоже, что визит ее способен вновь раздуть в нем тайное пламя.
Поджидая гостью, он расхаживал взад-вперед по устланной бурым ковром анфиладе комнат, то взглядывая в замыкающее коридор северо-восточное окно на блистание пренебрегших временем года деревьев, то возвращаясь в гостиную, выходившую на окаймленный прямоугольным солнцем Бильярдный Двор, и все старался отогнать от себя Ардис с его садами и орхидеями, готовясь к мучительному испытанию, спрашивая себя, не лучше ли отменить ее визит или сказать человеку, чтобы тот извинился перед ней за хозяина, дескать, вынужден был внезапно уехать, - и все-таки зная, что испытания не избежать. Сама Люсетта лишь косвенно занимала его, вселяясь в то или это медленно плывущее пятнышко солнца, однако и полностью изгнать ее из сознания заодно с солнечной пестрядью Ардиса ему не удавалось. Походя, он вспоминал сладкую мякоть на своем лоне, ее округлый маленький зад, луковичную прозелень глаз, когда она обернулась к нему и к сужающейся дороге. Стала ль она весноватой толстушкой, вяло гадал он, или одной из тех плавных нимф, коими славились Земские? Дверь из гостиной на лестницу он оставил слегка приоткрытой, но все равно не расслышал стука ее каблучков по ступеням (или не смог отделить его от ударов собственного сердца), ибо в двадцатый раз "брел сквозь сады и услады! Эрос, qui prend son essor! Мрамор - искусства отрада: Эрос, роса и сор!" Я путаюсь в этих ритмах, но даже рифмовка дается мне легче, "чем опровержение прошлого безголосой прозой". Кто это написал? Вольтиманд или Вольтеманд? Или, может быть, Бурный Свин? Холера на ваши хореи! "All our old loves are corpses or wives"19. Все наши муки суть девы иль шлюхи.