6741.fb2 Ада, или Радости страсти (Часть 2) - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 23

Ада, или Радости страсти (Часть 2) - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 23

У нее были сложности с багажом. Собственно, они и сейчас никуда не делись. Две горничных, которым полагалось днем раньше вылететь с ее сундуками на "Лапуте" (грузовой самолет), застряли неведомо где. Так что у нее на все про все маленький саквояж. Тут портье взялся помогать, звонит куда-то. Может быть, Ван спустится? Она incredibly hungry (невероятно голодная).

Этот телефонный голос, воскресив прошлое и связав его с настоящим, с темнеющими сланцево-синими горами за озером, с просквозившими тополь блестками, пляшущими в кильватере солнца, образовал срединную часть триптиха, отражавшего глубинное восприятие Ваном постижимого времени, сверкающее "сейчас", которое и составляет единственную реальность временной ткани. За восторгом вершины следуют трудности спуска.

Ада предупредила его в недавнем письме, что она "сильно переменилась как очерком, так и окрасом". Она теперь носила корсет, подчеркивавший непривычную царственность ее тела, облаченного в черное бархатное платье с низким вырезом, одновременно монашеское и эксцентричное, совершенно во вкусе их матери. Волосы она остригла под мальчика и выкрасила в блестящий бронзовый цвет. Шея и руки сохранили прежнюю нежную бледность, но покрылись незнакомыми складками и проступившими веночками. Обильно наложенный грим скрывал морщинки в углах полных карминовых губ и густо затененных глаз, матовые райки которых выглядели из-за нервного трепета подведенных ресниц не столь загадочными, сколь близорукими. Когда она улыбнулась, в глаза Вану бросилась золотая коронка на верхнем премоляре; у него имелась такая же, только с другой стороны. Металлический отблеск челки огорчил его меньше, чем это бархатное, с широким подолом и квадратными плечьми платье, доходящее почти до лодыжек, с подбивкой на бедрах, имевшей целью и сузить талию, и скрасть, усилив, настоящие очертания раздобревшего зада. Ничего не осталось от ее долговязой грации, зато появились пышность, бархат, раздражительно величавое, упрямое, оправдывающееся выражение. Он любил ее слишком нежно, слишком непоправимо, чтобы впасть в опасения плотского толка; однако чувства его безусловно остались бестрепетными - бестрепетными настолько, что он не испытывал ни малейшей тревоги (пока они поднимали бокалы с искристым шампанским в пародии на брачные ритуалы нырцов) по поводу послеобеденного испытания несмелым объятием, испытания, которого его мужское достоинство могло и не выдержать. Если от него ожидалось, что он решится на испытание, дело плохо; если нет - и того хуже. При прошлых их встречах стесненность, заменявшая туповатой болью острые муки, причиненные хирургическим вмешательством Рока, вскоре утопала в вожделении, предоставляя жизни подбирать тех, кто спасся с затонувшего корабля. Ныне им приходилось рассчитывать лишь на себя.

Пустая практичность их застольного разговора, - а вернее, его мрачного монолога - представлялась Вану попросту унизительной. Он обстоятельно растолковывал ей, - одолевая ее внимательное молчание, перехлюпывая лужицы пауз, ненавидя себя, - как длинна и трудна оказалась дорога, как мало он спал, как много работал над исследованием природы Времени, темой, которая подразумевала борьбу с осьминогом собственного мозга. Она взглянула на запястные часики.

- То, о чем я говорю, - резко сказал он, - с хронометрией никак не связано.

Официант принес кофе. Она улыбнулась, и Ван осознал, что улыбка вызвана переговорами у соседнего столика, за которым только что пришедший, грустный и грузный англичанин обсуждал с метрдотелем меню.

- Я, пожалуй, начну с бананов, - говорил англичанин.

- Это не bananas, сэр. Это ananas, без "б", ананасовый сок.

- А, хорошо. Тогда принесите мне простого бульону.

Молоденький Ван ответил молоденькой Аде улыбкой. Странно, но от этих коротких препирательств за соседним столом на обоих повеяло сладким покоем.

- В детстве, когда я впервые, - нет, все же во второй раз, - попал в Швейцарию, я был уверен, что слово "Verglas"150 на дорожных знаках обозначает какой-то волшебный город, который кроется за каждым углом, у подножия каждого снежного склона, невидимый, но ждущий своего часа. Я получил твою телеграмму в Энгадине, вот где есть места действительно волшебные - Альраун, или Альруна, к примеру, - мелкий арабский демон в зеркале германского мага. Кстати, у нас наверху наши прежние апартаменты с добавочной спальней, номер пять-ноль-восемь.

- Как мило. Только, боюсь, от бедняжки пятьсот восьмой тебе придется отказаться. Если бы я осталась на ночь, нам хватило бы и пятьсот десятой, но должна тебя огорчить, остаться я не могу. Придется сразу после обеда вернуться в Женеву, забрать багаж и горничных, которых здешние власти, похоже, засунули в приют для бродяжек, поскольку они не смогли уплатить совершенно средневековую droits de douane - как будто Швейцария, apres tout, находится не в штате Вашингтон. Послушай, не хмурься, - (похлопывая его по осыпанной бурыми пятнами кисти, на которой их общее родимое пятнышко почти затерялось между старческих крапин, будто дитя в осеннем лесу, так что on peut les suivre en reconnaissant лишь деформированный большой палец Маскодагамы да прекрасные миндалевидные ногти), - через день-другой я непременно с тобой свяжусь и мы отправимся в Грецию с Бэйнардами, у них есть яхта и три обворожительные дочурки, которые до сих пор купаются в одном загаре, договорились?

- Затрудняюсь сказать, что я ненавижу сильнее, - откликнулся Ван, Бэйнардов или яхты; а я не мог бы пригодиться тебе в Женеве?

Нет, не мог бы. Бэйнард женился-таки на своей Кордуле после наделавшего шуму развода - пришлось вызвать шотландских ветеринаров, чтобы они отпилили ее мужу рога (пожалуй, эта шутка свое отслужила).

Адин "Аргус" все еще не доставили. Угрюмый черный лоск наемного "Яка" и старомодные гетры водителя напомнили Вану ее отъезд 1905 года.

Он проводил ее и - картезианским стеклянным человечком, вытянувшимся в струнку призрачным Временем - поднялся на пустынный пятый этаж. Проживи они вместе эти несчастные семнадцать лет, они бы смогли разделить ужас и унижение, пристраиваясь к старению, неприметному, словно само Время.

Как и в Сорсьере, на помощь ему пришел Незавершенный Труд, грудой заметок валявшийся на пижаме. Ван проглотил таблетку дремотина и, ожидая, когда она поможет ему избавиться от самого себя, на что уходило обычно минут сорок, присел за дамское бюро, чтобы предаться привычной "люкубратьюнкуле".

Способны ли разор и надругательство возраста, о которых столько толкуют поэты, поведать естествоиспытателю Времени что-либо о его существе? Весьма немногое. Только фантазия романиста может увлечься вот этой овальной коробочкой (пудреницей с изображеньицем райской птицы на крышке), некогда содержавшей "Duvet de Ninon" и позабытой в недозадвинутом ящичке под триумфальной аркой бюро - воздвигнутой, впрочем, не в честь триумфа над Временем. Сине-зелено-оранжевая вещица выглядела так, словно она, ради того чтобы спутать его размышления, пролежала здесь семнадцать лет, дожидаясь замедленной дремой длани цепенеющего, улыбающегося находчика: убогий обман лжевозвращения, подметное совпадение - еще и топорное, поскольку любила эту пудру Люсетта, ставшая теперь нереидой в лесах Атлантиды (а не Ада, незнакомка, наверное, уже подъезжающая в черном лимузине к Морже). Отбросим ее, пока она не сбила слабеющего философа с толку; то, что меня заботит это нежная ткань Времени, не изукрашенная богатым шитьем событий.

Итак, подведем итоги.

Физиологически ощущение Времени есть ощущение неизменного становления, и если бы "становление" обладало голосом, он мог бы звучать, что лишь естественно, подобием упорной вибрации; но Лога ради, давайте не будем смешивать Время со звоном в ухе, а раковинное гудение длительности - с толчками собственной крови. С другой стороны, философски Время есть только память в процессе ее творения. В каждой отдельной жизни от колыбели до смертного одра идет формирование и укрепление этого станового столба сознания, этого времени сильных. "Быть" - значит знать, что ты "был". "Не быть" подразумевает единственный новый вид (подметного) времени: будущее. Я отвергаю его. Жизнь, любовь, библиотеки будущего не имеют.

Время - это все, что хотите, но только не популярный складень: несуществующее более Прошлое, лишенная длительности точка Настоящего и "еще не сбывшееся", которое может не сбыться никогда. Нет. У нас всего две доски. Прошлое (вечносущее в моем разуме) и Настоящее (коему разум мой сообщает длительность и тем самым - реальность). Даже приделывая к ним третий ящичек, чтобы набить его сбывшимися надеждами, предугаданным, предвосхищенным, дарами предвидения, безупречными предсказаниями, мы все равно обращаемся разумом к Настоящему.

Если Прошлое воспринимается как складское хранилище Времени и если Настоящее есть процесс этого восприятия, то будущее, с другой стороны, вообще не входит в состав Времени, не имеет никакого отношения ни ко Времени, ни к дымчатой пелене его физической ткани. Будущее - это шарлатан при дворе Хроноса. Мыслители, социальные мыслители, ощущают Настоящее как устремленное за пределы себя самого, к еще не реализованному "будущему", однако это лишь злободневное мечтание, прогрессивная политика. Технологические софисты уверяют, что, используя "законы распространения света", прибегнув к посредству новейших телескопов, способных на космических расстояниях разобрать обычный печатный текст, предстающий взорам наших ностальгических представителей на других планетах, - мы можем запросто увидеть собственное прошлое (Гадсона, открывающего Гадсон, и прочее в этом роде), включая и документальные подтверждения незнания нами того, что нам предстоит (и того, что мы знаем сейчас), отсюда выводится, будто Будущее существовало вчера, а значит должно считать, что и сегодня оно существует тоже. Быть может, это хорошая физика, но логика никудышная, и Черепахе Прошлого нипочем не обставить Ахилла будущего, сколько бы ни мудрили мы с расстояниями на наших помутнелых от мела школьных досках.

Постулируя будущее, мы в лучшем случае (в худшем мы демонстрируем немудреные фокусы) чрезмерно расширяем пределы бесценного настоящего, вынуждая его вбирать любые количества времени, все виды сведений, предвидений и предвкушений. В лучшем своем виде "будущее" это представление о гипотетическом настоящем, основанное на нашем опыте следования, нашей вере в логику и привычку. Разумеется, на деле надежды наши не более способны наделить его существованием, чем наши сожаления - подправить Прошлое. Последнее по крайности обладает вкусом, цветом и запахом, присущими нашему личному бытию. Будущее же остается свободным от наших чувств и причуд. В каждый миг оно предстает перед нами как бесконечность ветвящихся возможностей. Четкая схема упразднила бы само понятие времени (тут наплыло первое посланное таблеткой облачко). Неизвестное, еще не испытанное и нежданное, все упоительные X взаимных пересечений суть врожденные составляющие человеческой жизни. Четкая схема, отняв у восхода солнца элемент неожиданности, отняла бы у нас все восходы...

Таблетка уже принялась за работу. Он завершил переодевание в пижаму череду нащупывающих, по большей части недоконченных движений, начатую час назад, и на ощупь забрался в постель. Ему приснилось, будто он выступает в лекционном зале трансатлантического лайнера и какой-то лоботряс, смахивающий на гитчгайкера из Хильдена, глумливо спрашивает, как объясняет лектор то обстоятельство, что, видя сны, мы знаем, что проснемся, разве это не аналогично нашей уверенности в наступлении смерти, а значит и будущего...

На рассвете он резко сел, содрогнувшись и застонав: если он сию же минуту чего-либо не предпримет, он потеряет ее навсегда! Он решил немедленно ехать в женевский "Манхаттан".

Ван приветствовал возврат структурного совершенства - после недели черной патоки, замаравшей чашу унитаза до такой высоты, что все попытки смыва оказались напрасными. По-видимому, прованское масло не показано итальянским ватер-клозетам. Он побрился, принял ванну, поспешно оделся. Наверное, слишком рано, чтобы заказывать завтрак? Не позвонить ли перед отъездом в ее отель? Или нанять самолет? А может быть, проще...

В гостиной створки балконной двери были распахнуты настежь. Пряди тумана рассекали за озером синеватые горы, но там и сям охряные верхушки пиков пробивались к бирюзовому небу. Прогремели один за другим четыре громадных грузовика. Он подошел к перильцам балкона и спросил себя: а не поддался ли он уже когда-то давно привычной тяге расхлестаться, размазаться - не решился ли? решился? В сущности говоря, этого знать невозможно. Этажом ниже, несколько вкось от него стояла поглощенная видом Ада.

Он увидел ее бронзовую макушку, белизну шеи и рук, бледные цветы прозрачного пеньюара, голые ноги, серебристые туфельки с высокими каблуками. Задумчиво, молодо, сладострастно она расчесывала бедро чуть выше правой ягодицы: розоватая роспись Ладоры на пергаменте в комариные сумерки. Оглянется ли? Все ее цветы развернулись к нему, просияв, и она царственным жестом приподняла и поднесла ему горы, туман и озеро с тремя лебедями.

Выскочив с балкона, он понесся по короткой спиральной лесенке на четвертый этаж. В самом низу живота сидело сомнение - а вдруг она не в 410-м, как он решил, а в 412-м или даже 414-м? Что было бы, не пойми она, не останься на страже? Так ведь поняла и осталась.

Когда, "спустя какое-то время", коленопреклоненный, прочищающий горло Ван целовал ее милые, холодные руки, благодарно, благодарно, ощущая полное пренебрежение к смерти, ощущая победу над злостной судьбой, ощущая, как склоняется над ним ее наполненное послесвечением счастья лицо, Ада спросила:

- Ты в самом деле думал, что я уеду?

- Обманщица, обманщица, - повторял раз за разом Ван в пылу и любовании блаженного утоления.

- Я велела ему повернуть, - сказала она, - где-то рядом с Моржами (русский каламбур, построенный на "Morges" - быть может, весть от нереиды). А ты спал, ты мог спать!

- Я работал, - ответил он, - закончил черновой вариант.

Она призналась, что, вернувшись средь ночи в черном лимузине, унесла с собой в комнату из гостиничного книжного шкапа (у ночного портье, запойного читателя, имелся свой ключ от него) том "Британской энциклопедии", вон он лежит, со статьей о пространстве-времени: "Пространство (говорится в этой, наводящей на важные мысли статье) есть прирожденный атрибут, ты мой прирожденный атрибут, твердых тел, ты мое твердое тело, благодаря которому они способны занимать различные положения, совершенно как мы с тобой". Мило? Мило.

- Не смейся, моя Ада, над нашей философической прозой, - с укоризной ответил ее любовник. - Сейчас лишь одно имеет значение, - я отсек сиамское Пространство вместе с поддельным будущим и дал Времени новую жизнь. Я хотел написать подобие повести в форме трактата о Ткани Времени, исследование его вуалевидного вещества, с иллюстративными метафорами, которые исподволь растут, неуловимо выстраиваются в осмысленную, движущуюся из прошлого в настоящее любовную историю, расцветают в этой реальной истории и, столь же неприметно обращая аналогии, вновь распадаются, оставляя одну пустую абстракцию.

- Не знаю, - сказала Ада, - не знаю, стоит ли попытка прояснить эти вещи разбитого цветного стеклышка. Мы можем узнать время, узнать сколько сейчас времени. Но Времени нам никогда не узнать. Наши чувства просто не годятся для его восприятия. Это все равно как...

Часть пятая

1

Я, Ван Вин, приветствую вас: жизнь, Ада Вин, доктор Лягосс, Степан Нуткин, Виолета Нокс, Рональд Оранжер. Сегодня мне исполняется девяносто семь лет, и я, сидя в дивном новом кресле модели "Вечный покой", слышу скрежет лопаты и скрип шагов в искрящемся снегом парке, слышу, как в гардеробной мой старый русский слуга, куда более тугоухий, чем ему представляется, вытягивает и задвигает ящики комода, похожие на дикарские рожи с кольцами в носу. Эта "Пятая часть" вовсе не эпилог; она - самое что ни на есть вступление к моей на девяносто семь процентов правдивой и на три процента правдоподобной книге "Ада, или Радости страсти: Семейная хроника".

Из множества их домов в Европе и тропиках это, недавно выстроенное в Эксе, что в Швейцарских Альпах, шато с колоннами по фронтону и крепостными башенками, стало любимым их обиталищем, особенно в самом разливе зимы, когда знаменитый сверкающий воздух, le cristal d'Ex151, "как бы становится вровень с высшими проявлениями человеческой мысли - чистой математикой и разгадыванием шифров" (из неопубликованного рекламного объявления).

По меньшей мере два раза в год наша счастливая чета отправлялась в сказочно долгие путешествия. Ада больше не вскармливала и не собирала бабочек, но во всю свою здоровую, прекрасную старость увлеченно снимала на пленку их жизнь в естественной среде - на нижней оконечности своего парка или на самом конце света, - как они плывут и вспархивают, опускаются на гроздья цветов или в грязь, скользят поверх травы или гранита, сражаются или спрягаются. Ван сопровождал ее во время съемок в Бразилии, Конго, Новой Гвинее, но втайне предпочитал сидение с долгим стаканом под тентом долгому бдению под деревом в ожидании, покуда некая редкость не опустится на приманку и не позволит заснять себя в цвете. Потребовалась бы еще одна книга, чтобы описать Адины приключения в Адаландии. Фильмы (и выставленных для опознания распятых актеров) можно по предварительной договоренности увидеть в музее "Люсинда" - Манхаттан, Парк-лэйн, дом 5.

2

Он оправдал родовой девиз: "Здоровее, чем Вин, только Винов сын". В пятьдесят лет, оглядываясь назад, он мог различить лишь один сужавшийся в отдалении больничный коридор (с парой убегающих, обутых в белое гладких ножек), по которому его когда-либо катили. Однако теперь он стал замечать, что в его физическом самочувствии появляются неприметные, ветвящиеся трещинки, как будто неизбежный распад слал ему через серый простор статичного времени своих эмиссаров. Заложенный нос навлекал удушливые сны, и за дверью каждой легчайшей простуды его поджидала вооруженная тупой пикой межреберная невралгия. Чем поместительнее становился его ночной столик, тем гуще заселяли столешницу такие совершенно необходимые в ночное время вещи, как капли от насморка, эвкалиптовые пастилки, восковые ушные затычки, желудочные таблетки, снотворные пилюли, минеральная вода, тюбик цинковой мази с запасным колпачком на случай, если собственный закатится под кровать, и большой носовой платок для утирания пота, который скапливался между правой челюстью и правой ключицей, ибо ни та ни другая так и не свыклись с его новообретенной дородностью и с упорным стремлением спать всегда на одном боку, чтобы не слышать, как колотится сердце: как-то ночью 1920 года он совершил ошибку, подсчитав максимальное число оставшихся биений (отпущенных на следующие полстолетия), и теперь бессмысленная поспешность обратного отсчета, наращивая звучную быстроту умирания, выводила его из себя. В пору своих одиноких, обильных странствий он обзавелся нездоровой чувствительностью к ночным шумам в роскошных отелях (гогофония грузовиков отвечала трем делениям мучительной мерки; перекличка услужающей в городе деревенщины на субботних ночных улицах - тридцати; а транслируемый батареями отопления храп внизу - тремстам); однако ушные затычки, хоть и незаменимые в минуты окончательного отчаяния, имели неприятное свойство усиливать (особенно если ему случалось выпить лишку) ритмичный гуд в висках, таинственные скрипы в неразведанных кавернах носовой полости и страшный скрежет шейных позвонков. К отзвукам этого скрежета, передаваемого по системе сосудов в мозг, пока не вступала в права система сна, он относил диковинные детонации, возникавшие где-то внутри головы в тот миг, когда его чувства пытались обмишурить сознание. Антацидных мятных лепешек и подобных им средств оказывалось иногда недостаточно для облегчения доброй старой изжоги, неизбежно поражавшей его вслед за употреблением некоторых густых соусов; с другой стороны, он с восторгом юношеского упованья предвкушал восхитительное воздействие разболтанной в воде чайной ложечки соды, которая наверняка принесет облегчение, породив три-четыре отрыжки, каждая - размером с "облачко", в каких печатались во времена его отрочества речи комиксных персонажей.

До своей встречи (в восемьдесят лет) с тактичным и тонким, скабрезным и чрезвычайно дельным доктором Лягоссом, который с того времени жил и путешествовал с ним и с Адой, Ван чурался врачей. Будучи сам по образованию медиком, он не мог избавиться от приличного лишь легковерному мужлану ползучего чувства, будто жмущий грушу сфигмоманометра или вслушивающийся в его хрипы доктор уже установил с определенностью самой смерти диагноз рокового недуга и лишь утаивает его до поры. Временами он ловил себя (и воспоминание о покойном зяте перекашивало его) на том, что норовит скрыть от Ады раз за разом причиняемые ему пузырем неудобства или очередной приступ головокружения, случившийся после того, как он остриг ногти на пальцах ног (работа, которую Ван, неспособный сносить прикосновения человеческого существа к своим босым ступням, всегда исполнял сам).

Словно желая получить по возможности больше от своего тела, подобрать последние вкусные крошки с тарелки, которую вот-вот унесут, он пристрастился потворствовать разного рода милым слабостям вроде выдавливанья червячка из присохшего прыщика, или извлечения длинным ногтем зудливой жемчужины из глуби левого уха (правое порождало их в гораздо меньших количествах), или той, которую Бутеллен неодобрительно называл "le plaisir angles"152, - когда, задержав дыхание, лежа по подбородок в ванне, тихо и тайно пополняешь ее собственной влагой.

С другой стороны, горести, сопутствующие жизни всякого человека, ныне причиняли ему больше страданий, нежели в прошлом. Он стенал, когда зверский взрев саксофона раздирал его барабанные перепонки или когда молодой обормот из недочеловеков давал полную волю своему адски орущему мотоциклу. Непокорство тупых, зловредных предметов - лезущего под руку ненужного кармана, рвущегося обувного шнурка, праздной одежной вешалки, которая, пожав плечиками, звонко рушится в темноту гардероба, - заставляли Вана изрыгать эдиповы словеса его русских пращуров.

Стареть он перестал лет в шестьдесят пять, однако и мышцы и кости его претерпели к шестидесяти пяти куда более разительные изменения, чем у людей, никогда не ведавших разнообразия богатырских утех, коим он предавался в свои юные годы. Теннис и сквош уступили место пинг-понгу; затем в один прекрасный день любимая лопаточка, еще хранившая тепло его ладони, была им забыта в спортивном зале клуба, которого он ни разу больше не навестил. На шестом десятке упражненья с боксерской грушей сменили борьбу и кулачные состязания прошлых лет. Неожиданные проявления земной тяги обращали занятия лыжами в фарс. В шестьдесят он еще мог попрыгать с рапирой, но через несколько минут глаза застилал пот, так что вскоре и фехтование разделило участь настольного тенниса. Одолеть снобистский предрассудок в отношении гольфа Вану так и не удалось, да и учиться играть в него было уже поздновато. В семьдесят лет он попытался перед завтраком бегать трусцой по уединенной аллейке, однако подпрыгивавшая и со шлепком возвращавшаяся на место грудь слишком явственно напоминала ему о прибавленных с молодой поры тридцати килограммах. В девяносто он еще танцевал иногда на руках - в раз за разом повторявшемся сне.

Ему обычно хватало одной-двух таблеток снотворного, чтобы часа на три-четыре отогнать от себя беса бессонницы и погрузиться в блаженную муть, но временами, особенно после завершения умственных трудов, выпадала ночь нестерпимого непокоя, исподволь перетекавшего в утреннюю мигрень. С этой пыткой не справлялись никакие пилюли. Он валялся в постели, свертываясь в комок, развертываясь, включая и выключая ночную лампу (новый рыгающий суррогат - настоящий "алабырь" в 1930-м опять запретили), и неразрешимое бытие его тонуло в телесном отчаянии. Мерно и мощно бил пульс, ужин был должным образом переварен, дневная норма в одну бутылку бургундского оставалась еще не превышенной - и все-таки жалкая тревога делала его бесприютным в собственном доме. Ада крепко спала или мирно читала, отделенная от него четою дверей; в еще более дальних комнатах разнообразные домочадцы давно уже присоединились к злостной ораве местных сонливцев, тьмой своего покоя покрывших, как одеялом, окрестные холмы; он один был лишен бессознательности, которую так яро презирал всю свою жизнь и которой теперь так истово домогался.

3