67511.fb2
В первой части исследования я рассматривал конкретных авторов конкретных высказываний, подтекст и контекст высказываний, принадлежащих этим авторам. И всячески избегал апелляций к недоопределенным источникам чего бы то ни было.
Во второй части исследования я уже более активно использовал так называемый «принцип хора», повествуя о тех или иных высказываниях без указания на то, кому они принадлежат конкретно. Но поначалу это был только жанровый прием, и не более. Я мог назвать конкретных авторов тех или иных высказываний и процитировать их более подробно.
Затем (все в той же второй части исследования) я стал размывать авторство высказываний и их графику.
И, наконец, стирая и стирая случайные черты, как сказал бы Блок, я выявил коллективного экзистенциального героя — элитное Ничто, элитную пустоту.
Но одно дело — использовать определенный прием и превращать нечто конкретное в абстрактное, а другое дело — позволять метафоре, используемой поначалу лишь для разъяснения абстракции, укорененной в конкретном (элитная пустота, видите ли), превратиться в символ, в сущность. То есть очерченную структуру, наделенную чуть ли не субстанциональной определенностью.
Имею ли я на это право? Тем более, что любой из откликов, который я буду исследовать, по определению должен иметь автора. Так ведь вроде бы?
На самом деле не вполне так. Это касается как простых донельзя вопросов, так и вопросов чрезвычайно сложных. Вкратце попытаюсь обсудить их все — по принципу от простого к сложному.
Предположим, что очень хорошо знакомый вам человек, в чьей информации вы на сто процентов уверены, подробно и доказательно сообщает вам (разумеется, на сугубо доверительных основаниях) о чем-нибудь. Например, о том, что лица, принадлежащие к числу глобальных политических игроков, проявляют конкретную и глубокую обеспокоенность вашим газетным сериалом и обсуждают сложные системы действий, призванные не допустить его продолжения.
Вы уже как бы обязаны говорить о том, что на вас откликнулась сущность. Ведь не можете же вы сказать, кто на вас откликнулся. Скажи вы об этом — вы косвенно (а даже это недопустимо) сообщите о том, кто вас снабжает информацией. Но если бы все сводилось к этому, совсем уж простейшему, то я нашел бы другие формы уклончивости и не стал бы говорить о том, что откликается, видите ли, некая сущность. Но сразу за этим простейшим следует нечто чуть более сложное.
Ведь лица, о которых вам сообщают, ПО ОПРЕДЕЛЕНИЮ не могут интересоваться вашими газетными статьями как «вещью в себе». Ну, так они и не скрывают, что их интересуют не ваши интеллектуальные «откровения», а большая политика. Конкретизируя, что именно их не устраивает, они по сути (в своих терминах, разумеется) говорят в точности о том, что вы описываете как «преодоление бессубъектности». И подчеркивают, что даже очень слабая тень возможности такого преодоления, каковой для них и является ваша затея, уже опасна.
При этом никто из этих лиц не говорит «для меня опасна». Говорится — «для нас опасна». То есть не я апеллирую к некоей размытой сущности, а сами эти лица. Причем по принципу: «Да мне-то что! А вот для нас…»
Поскольку я совершенно не собираюсь вместо этих лиц проводить реконструкцию той коллективности, которая ими обозначается, то я предпочитаю говорить о некоей сущности. Вот почему я говорю об откликах сущности, а не об откликах людей. Не только людей этих называть нельзя, но и люди эти говорят о себе как о сущности… Впрочем, и к подобному, уже и не вполне примитивному, резону все никоим образом не сводится.
Любой конкретный автор может выступать и как личность, и как представитель некой общности — класса, группы, секты, другого социального сообщества. Причем задача определения того, когда именно доминирует в высказывании личностное начало, а когда начало коллективное, вполне решаема современными средствами.
Помимо него, есть нечто социально ситуативное. Говорится же ведь: «Только деньги — и ничего личного». Изымем из этого высказывания слово «деньги». Заменим слово «деньги» как слишком конкретное абстрактным «это». Разве не приходилось вам сталкиваться с ситуациями, в которых ваш собеседник, очень явным и недвусмысленным образом, адресуется к вам по принципу: «Только это — и ничего личного». В роли «этого» может выступать классовое, кастовое, групповое… Мне так даже приходилось сталкиваться со случаями, когда почти что сектантское… Но всегда исключительно коллективное.
Как я много раз уже говорил, рассмотрение Евгения Онегина только как представителя столичного дворянства, а Татьяны Лариной только как представительницы дворянства провинциального — это недопустимая вульгаризация Пушкина, раскрывающего в своем великом произведении очень тонкие и сугубо личностные моменты.
Но игнорирование того, что и у Евгения Онегина, и у Татьяны Лариной есть социальный и культурный генезис и вытекающие из него поведенческие рамки, критерии должного и недолжного и так далее, — это тоже вульгаризация.
Когда социальное достигает определенных концентраций, то ты физически ощущаешь, что с тобой разговаривает не человек, а представитель сущности, являющийся рупором этой сущности. В частности, это измеряется частотностью и страстностью апелляций к некоей коллективности: «НАС это не устраивает! Вы НАМ мешаете! Как НАМ с вами быть!» и так далее.
При этом всегда остается неясным, почему выкрикивающая это личность начинает апеллировать к коллективности и что это за коллективность. Вроде личность эта — не государь-император, чтобы говорить о себе «Мы», не представитель очерченного социального сообщества (Кремля, какой-нибудь оппозиционной партии, банды, корпорации и так далее)… А что можно сказать о неочерченной сущности, кроме того, что она сущность? И что она откликается именно как сущность даже тогда, когда от ее имени и по ее поручению говорит кто-то, все время апеллирующий к им не определяемой, но очевидной для него коллективности?
Существует и нечто еще более иррациональное, трудно определяемое, но вполне реальное. Что именно? Ответить легче всего (да и короче всего, что немаловажно), приведя конкретный и более чем внятный пример. В противном случае пришлось бы втягиваться в долгие и уводящие в сторону аналитические рефлексии.
Когда-то, году этак в 1980-м, мне, начинающему тогда авангардному режиссеру-неформалу, был отрекомендован один журналист, который должен был написать статью о моем спектакле и коллективе. Отрекомендован он был близкими друзьями. Я, соответственно, охотно говорил с этим журналистом на все возможные темы. В числе этих тем почему-то оказалось творчество Александра Солженицына.
Никогда не относясь плохо к Солженицыну как к художнику, высоко ценя в художественном плане его раннее творчество, я имел свою — очень далекую от официально принятой тогда, но не апологетическую — позицию по отношению к творчеству, в котором политическое (а в общем-то, публицистическое начало) уже явно преобладало над художественным.
Этими своими представлениями об эволюции художника и не более я поделился с журналистом, не зная, что он является фанатическим поклонником Солженицына, изгнанным в периферийное издание за верность Александру Исаевичу. Мой собеседник ничего тогда мне не ответил. Он не возразил мне, не выразил гнева по поводу моей некоплиментарности по отношению к великому человеку.
Он просто сочинил в виде статьи о моем театре и обо мне лично блестяще продуманный донос. Разумеется, не донос о том, что я сложно отношусь к Солженицыну. Нет, это был комплексный донос, очень непорядочный и недобросовестный даже по отношению к нормам доносительства той эпохи, в котором мастерски было показано и доказано, что театр надо закрыть как вредный для дела коммунизма и социализма, а меня, как минимум, отлучить от творческо-идеологической деятельности, именуемой режиссура. А как максимум — изолировать от общества, триумфально шествующего в коммунизм, чему я якобы всячески препятствую.
Друзья, рекомендовавшие журналисту написать статью о моем коллективе, пришли в ужас. Являясь по совместительству его начальниками, они упрашивали его не печатать статью, а он орал, что он ее напечатает, дабы раздавить гниду, которая осмелилась не вполне комплиментарно комментировать Солженицына. Тогда мне впервые пришло в голову, что разговор о социальном безумстве (социопаранойе, социомании) не вполне спекулятивен. Впоследствии я изучил эту тему.
Человек может быть вполне нормален как личность и абсолютно безумен как представитель какой-то коллективной сущности, с которой он себя идентифицирует и которая является отчасти реальной (очень плотная референтная группа, так сказать), а отчасти виртуальной (выдумывают же себе одинокие дети виртуальных друзей, а шизофреники — двойников).
Выдуманное приобретает силу реальности, то есть становится сущностью (кто-то скажет — идентификационной субстанцией). Когда ты задеваешь что-то, связанное с этой сущностью, то ее представитель, доходящий в своей ярости до безумия и сохраняющий при этом в своем поведении определенную рациональность, как бы не равен самому себе.
И ты ощущаешь, что с тобой на контакт выходит эта сущность напрямую. Как ощущаешь? Разъясняя своим соратникам основу логоаналитического метода, да и любой аналитики бытия, я настойчиво подчеркиваю, что осваивающий подобный метод профессионал должен не только уметь увидеть и услышать исследуемое («и виждь и внемли», сказал пушкинскому пророку серафим), но и… улавливать особые запахи.
Никоим образом не хочу воспевать средневековых инквизиторов. Но ведь далеко не все они были тупыми психами (хотя и тупых психов было предостаточно). Так что же подразумевали под запахом скверны те, кто не был ни дураком, ни психом (а такие были)? Я не хочу сказать, что они подразумевали что-то научное и заслуживающее буквального воспроизводства при осуществлении аналитического исследования в XXI столетии. Но ведь что-то они подразумевали?
Проще всего адресовать к Юнгу и его коллективному бессознательному. Нам с практической точки зрения и этой адресации достаточно. Человек очень прочно соединяется с архетипическим. Архетипическое поглощает его. Возникают особые суггестивные возможности (какой ученый сейчас будет опровергать наличие суггестии?). Эти суггестивные возможности воздействуют на сенсоры акцептора подобного превращения. Акцептор ощущает запахи. У него могут возникнуть и другие неслучайные визуализации (сгущение воздуха, о котором очень часто говорится при описании подобных феноменов).
Я-то думаю, что реальность не укладывается в схематизацию Юнга. Что она еще намного сложнее. Но начни я сейчас развернуто излагать свои соображения — мы потеряем нить. Могу дополнительно сослаться на опыт разного рода экстремальных состояний, в которых высокопрофессиональные спецназовцы улавливают, например, запах опасности… Ну, и хватит. Юнга никто не опроверг в полной мере, он ученый с мировым именем… Ему можно говорить о диалогах с сущностями (анимой и так далее)… А мне нет?
Увы, подробнее распространяться по этому поводу — значит подменить предмет исследования. А обсуждая вкратце данный тип отношений высказывающегося и сущности, которую задели эти высказывания, можно констатировать лишь то, что я констатирую.
Позже я попытаюсь добавить нечто к сказанному сейчас. Но мне представляется, что сказанного достаточно для того, чтобы оправдать введение в мой анализ всего того, что я называю «откликами» некоей «сущности» на мои высказывания, достраивающие исследуемый мною Текст.
Иногда за подобной адресацией лежит нежелание указывать на конкретные лица и понимание того, что лица откликались не на мое аналитическое творчество, а на недопустимость никаких и именно никаких шагов в плане преодоления бессубъектности России.
Иногда за подобной адресацией лежит понимание того, что откликались — в виде интриг, например, — не конкретные люди, а социальные сущности, имеющие свои представления о том, как именно надо откликаться в подобных случаях.
А иногда речь идет о чем-то сродни социальной медиумности, когда откликается не личность, а медиум. И отклик этот репрезентирует почти буквально стоящую за этим медиумом сущность.
Но за всеми этими «иногда» всегда стоит Ее Величество Элитная Пустота, выявленная мною в предыдущей части работы. Я почти физически ощущаю, как откликается именно она. И кем бы я был, если бы не воспользовался возможностью исследовать эти отклики, то есть поговорить с нею по душам? Я был бы кем угодно, но не исследователем! И уж тем более не исследователем судьбы развития… Ведь исследование судьбы — это всегда в чем-то и в какой-то степени разговор не с людьми, а с сущностями.
Да, разговор с сущностью — это всегда балансирование на грани, за которой субъект-объектное переходит в субъект-субъектное, а научное исследование в рефлексию на игровые хитросплетения.
Что ж, это мой осознанный выбор. Выбор исследователя, понимающего, что именно он исследует, и отдающего себе отчет, что классическим образом неклассическое исследовать невозможно.
А еще я собираюсь балансировать на грани, за которой рациональное переходит в экзистенциальное. Это тоже мой осознанный выбор. Ницшевскому Заратустре можно балансировать, а мне нет?
Я всегда считал, что настоящая аналитика — это аналитика бытия. И, не будучи поклонником экзистенциального метода Ницше, Хайдеггера и других, всегда относился очень серьезно к их пафосу, характеру их интеллектуальной страсти, требующей сопряжения рационального и экзистенциального. Мне может не нравиться то, как именно они осуществляют это сопряжение. Но само стремление такое сопряжение осуществить мне глубоко созвучно.
Можно ли, осуществляя подобные сопряжения, сохранить верность духу исследования? Отвечаю: можно, если ты сознаешь, что эти сопряжения являются для тебя, как исследователя, именно опасной возможностью. Тогда ты возможность используешь, а от опасности убережешься.
Как именно? Да самыми разными способами! Прежде всего, за счет регулярных и желательно частых переходов от подобных сопряжений к тому, что принадлежит сфере конкретного и практически достоверного.
Если ты, осуществляя такие переходы, способен поверять конкретикой свои сопряжения…
Если ты видишь, что они, сопряжения эти, позволяют тебе ориентироваться точнее в пределах практически достоверного…
Что ж, тогда ты, может быть, и не собьешься с исследовательского пути. Конечно же, риск велик. Но что поделаешь — предмет «избыточно специфичен».
Переходя от первого слоя текстуальной периферии, в котором я выявил собирательного героя, именуемого пустотой, к второму слою этой периферии, в котором я хочу пустоту исследовать, я понимаю важность правильного выбора отправной точки. И в качестве такой отправной точки выбираю… всего лишь некое невнятное ощущение… Обсуждаю я в газете «Завтра» это самое развитие, и через четыре—пять недель (а обсуждал я в газете «Завтра» развитие из номера в номер в течение 9 месяцев) возникает у меня странное ощущение. Будто бы ты движешься уже не в обычной атмосфере, в которой сопротивления твоему движению нет, а в какой-то постепенно уплотняющейся среде, в которой поначалу все вроде бы как обычно, а потом обычное продвижение начинает требовать удвоенных, утроенных и так далее усилий.
Мало того, что ты эту необходимость окупать обычнее продвижение вперед избыточными усилиями ощущаешь почти физически… Ты еще начинаешь понимать, что это дежа вю… Что так уже было когда-то… Что ты просто забыл тогдашние ощущения в их тотальной телесности. А теперь они восстанавливаются, выныривают из глубин памяти.
Конечно, это только ощущения… Но когда осуществляешь такое исследование, то и ощущениям тоже надо верить. Что же касается повторности этих ощущений, то впервые они возникли у меня в период с 1987 по 1991 год, в ходе написания ряда аналитических работ, посвященных возможностям преодоления застоя и перехода к форсированному развитию. Это ощущение сопротивления сгущающейся вокруг тебя атмосферы, сопротивления, при котором нужно напрячь все силы, чтобы совершить каждый следующий исследовательский шаг, было особо острым в момент написания книги «Постперестройка».
Подчеркиваю — вначале речь шла не о политическом дежа вю, а о дежа вю личном. Ты почему-то сталкиваешься с чем-то, напоминающем что-то, что касается твоих прежних продвижений по сходному исследовательскому маршруту. От таких ощущений до чего-либо более внятного, и уж тем более до проведения параллелей между твоим личным воспоминанием и историческим дежа вю, огромная дистанция.