67570.fb2 Исповедь Зоила. Статьи, исследования, памфлеты - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 21

Исповедь Зоила. Статьи, исследования, памфлеты - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 21

В великих делах человек часто себя рассмотреть не может, он теряется на фоне их грандиозности. Мы знаем времена, когда великие дела пожирали человека, не считаясь с его личностью, с его собственной духовной дорогой. Мы как-то забыли, что, помимо общей дороги, у человека есть еще и своя дорога, которую он выбирает сам, и «малые дела» дают возможность осуществиться этому желанию.

Вполне возможно, что мы станем очевидцами того, как литература повернется к прославлению этих «малых дел». Как она сосредоточится на них в ближайшие годы. И как перенесет на них ореол героического.

9

В шестидесятые годы было принято делить литераторов на «левых» и «правых». Их идейный флаг соответствовал цвету обложки того или иного журнала. «Левые» печатались по своему ведомству (скажем, в «Новом мире»), «правые» — по-своему (допустим, в «Октябре»). На сегодняшний день и «Октябрь» и «Новый мир», по старым понятиям, «левые». «Левое» и сидевшее когда-то в болоте «Знамя». И поэтому трудней прятаться за обложку и, принимая ее цвет, снимать с себя ответственность за глубину и мудрость.

Ныне расфасовка идет по иному признаку. Когда появились на свет «Котлован» и «Собачье сердце», когда 1988 год открылся печатанием романов В. Гроссмана и Б. Пастернака, прежние понятия о «левом» и «правом» отказываются служить. Сегодня можно завоевать сердце читателя не столько тенденцией (хотя и она важна), сколько крупным взглядом, провидчеством, определяющим не только состояние момента, но облик исторического далека.

Таков, например, «Чевенгур» Андрея Платонова. Появление этого великого романа (Дружба народов. — 1988. — № 3, 4) сразу поднимает уровень нашей литературы на много порядков вверх. Пока текущая беллетристика ограничивается острой критикой постфактум. Настоящее пока вне критики, а прошлое восстанавливается по принципу реабилитации (критика двадцатых-тридцатых годов звучит как критика Сталина), что же до критики истории в полном объеме, то это, вероятно, дело будущего.

Станем, по крайней мере, отдавать себе отчет в том, что нынешняя волна очищения по большей части выполняет работу шестидесятых годов — недоделанную в те годы работу — и уже отстает от того развития, которое проделала интеллигенция в семидесятые и в начале восьмидесятых годов.

Я читаю М. Шатрова и приветствую то, что он изобличает Сталина, что ставит «вождя народов» под театральные софиты и совершает над ним суд — суд без адвокатуры, с одним обвинением. Я забавляюсь тем, как Керенский в пьесе «Дальше... дальше... дальше!» спрашивает Свердлова: а почему вы разогнали «Новый мир» Твардовского? Все это пикантно, остро, хотя и напоминает политическую агитку, политический раек. Я понимаю, что этот раек скоро отомрет, отслужив свою службу, сойдет с подмостков, но он звучит в унисон с разоблачениями газет, приоткрывающими темный мир архивов. Пусть хотя бы так, говорю я себе, пусть хотя бы в такой форме. Мне не важно, как литература хоронит Сталина, мне важно, что она это делает.

Вместе с тем, я сознаю, что эта антиагитка смертна. Что она — сама себя уничтожающая материя, да и фактов у М. Шатрова уже мало, уже факт — его верный оруженосец, — повторяясь, исчерпывает себя в его пьесах. Уже хочется полной истории, а не пересказов ее.

Ныне критика, имеющая лишь альтернативу политическую (А. Рыбаков и М. Шатров) и не имеющая альтернативы духовной, уже не удовлетворяет нас.

H. M. Карамзин сказал: «Слова принадлежат веку, а мысли векам». Я за то, чтоб восторжествовала литература мысли. Но для этого мы должны пройти через чистилище, в которое вступили. Для этого должны народиться новые свободные люди, которые такую литературу создадут. Которые не только станут заимствовать и занимать идеи и повороты тем у Достоевского (самый модный сейчас в этом смысле писатель), но и сами — как это сделали Платонов, Булгаков, Ахматова — станут на его высоту.

Пока литература и критика довольствуются этими заимствованиями (их сколько угодно у А. Битова и у В. Дудинцева), пока они проедают золотой запас классики, но я верю, что их новая жизнь впереди.

Что я еще могу сказать об ушедшем годе? Мне не хватило сил и места, чтобы поведать читателю обо всем, что я прочитал, что пришло ко мне на стол через журналы. Признаюсь, что иногда приходилось откладывать журнальную книжку и отдавать предпочтение газете, газетной статье и очерку, из которых я черпал больше, чем из толстого романа.

И все же я не мог не заметить и повести Ф. Искандера «Старый дом под кипарисом» (Знамя. — № 4), и повести В. Быкова «В тумане» (Дружба народов, — № 7), и гимна в честь «шестидесятников», не забывших, откуда они родом, — повести Г. Матевосяна «Хозяин» (Дружба народов. — № 10), и рассказов Бориса Екимова (в «Знамени» и «Новом мире»), Евгения Попова (там же) и Татьяны Толстой (Октябрь. — № 3).

Я прочитал и повесть А. Генатуллина «Тоннель» (Знамя. — № 12), и повествование Ю. Аракчеева «Пирамида» (Знамя. — № 8, 9), но не обнаружил в них того, о чем писала критика, — ни впечатляющей мысли, ни мужества в обращении с темой. А. Генатуллин, например, честно поведав о злоключениях солдата после войны, об отношениях бывших фронтовиков и пленных немцев, все смазал в конце, показав идиллию «прощения» героем своих врагов, прощения, что называется, у края гроба.

Я запомнил рассказы Вячеслава Пьецуха, рассказ Евгения Попова «Светлый путь» (Новый мир. — № 10), где ирония побраталась с лиризмом, рассказ Булата Окуджавы «Искусство кройки и шитья» (Знамя. — № 3).

Всего не перечислишь, всего не обнимешь, да и не надо обнимать. Обзор подходит к концу, и, как всегда в конце, хочется произнести что-то ободряющее, что-то веселящее — слишком нелегким по тяжести «негатива» был минувший год. Но он вывел читателя на борьбу с собой, на исповедь, на всенародное вече по обсуждению «наших ран». Когда- то Гоголь в «Театральном разъезде» иронизировал по поводу этого выражения — «наши раны». Так привыкли говорить и те, кто живет тепло и сытно. Кто тешит себя легкими прикосновениями к этим «ранам» в повестях и пьесах.

Ныне литература врывается в каждый дом, в каждую душу, чувствующую разлад с собой, переживающую борения, страх и надежду. Страх бежит, как тень от света, но все- таки эта тень еще черна, еще всесильна, еще тщится закрыть нашу жизнь.

Литература — свет души народа — не даст этого сделать.

1988 г.

ВОЙНА И СВОБОДА

О романе В. Гооссмана «Жизнь и судьба»

Минуло почти полвека после победы, но история войны еще не написана, нет и романа о войне — долгожданного сплава фактов и памяти. Есть частности, есть талантливые свидетельства и показания на суде истории, но суд истории в отношении Великой Отечественной войны (как, впрочем, и всей эпохи) не состоялся, он как бы ждет своего часа.

Сразу после 1945 года заговорили о том, что нужна современная «Война и мир». Считали, что масштаб события того заслуживает. Но не о масштабе количественном шла речь. Имелась в виду идея охвата всей войны, ее корней и последствий, ее ядра и периферии.

Светлое воспоминание, смешанное с горечью, тянется из послевоенных лет: первая ласточка, первая честная повесть о войне, хроника окопа, хроника прозы войны — «В окопах Сталинграда» В. Некрасова. Горечь связана с тем, что автор был изгнан с родной земли.

Были и еще нелицеприятные исповеди, рваные куски пока лишь мерещущегося большого полотна, на первое место среди которых я бы поставил повести К. Воробьева.

Но чтобы сцепить эти куски и ввести в войну понятие «мир» равно воздать им и понять их трагическое родство — такого не было.

Хотя создавались, как говорят солдаты в романе В. Гроссмана, разные «опупеи», но их величие было чисто внешним: являлся Сталин, являлась Ставка, маршалы и генералы, но взгляд автора от этого не укрупнялся, величия в мыслях не было, не было величия и в духе.

Роман Василия Гроссмана «Жизнь и судьба» есть прежде всего феномен свободы духа, и иначе и быть не могло, потому что это роман о свободе.

Идея свободы стала идеей идей в XX веке. Никогда она еще так не овладевала массами, и никогда еще она не была так оболгана. И никогда массам, народу не приходилось так жестоко расплачиваться за эту ложь. Парадокс эпохи состоит в том, что во имя идеи свободы были совершены великие подвиги самопожертвования и великие «подвиги» злодеяния; идея свободы и идея насилия, как ни чужды они друг другу, срослись, как сиамские близнецы.

Роман В. Гроссмана начинается с картины немецкого лагеря. «Лагеря, — пишет В. Гроссман, — стали городами Новой Европы». Европа, до того разделенная, стала в этом смысле единой. На ее пространствах появились гигантские образования, похожие на клетки шахматной доски, колючая проволока, не зная границ, протянулась из-за Урала в мягкий климат южной Германии.

Из обустроенного жилища Европа превратилась в арену, на поле которой, как на поле кровавого Колизея, человек испытывал свою судьбу. Понятие судьбы стало унифицированным, всеобщим, сделалось поистине «мировой судьбой», тень которой накрыла и людей, и народы.

Рок, судьбу Василий Гроссман трактует не в мистическом и не в религиозном смысле. Старинное слово «судьба» означает «суд божий». Это понимание слова «судьба»

В. Гроссман не принимает в расчет. Судьба для него — предопределение истории, историческая неотвратимость «исторический рок», обстоятельства, в которых — не без собственного согласия — вынужден жить человек.

Противоборство жизни и судьбы бросает свой свет и на войну — главное событие в романе В. Гроссмана. Он не случайно избирает местом действия романа Сталинград. Сталинград — кризисная точка войны, начало ее «перевоплощения» и знак, символ, ибо в его название впечатано имя того, кто олицетворяет на страницах романа рок и судьбу. Сталинград, с одной стороны, душа свободы, душа освобождения, с другой — знак системы Сталина, которая всем своим существом враждебна свободе. Эта двойственность всей атмосферы романа создает его героико-трагический пафос.

Трагедия народа, по В. Гроссману, заключается в том, что, ведя войну освободительную, сознавая, что цели войны с нашей стороны праведны, он (еще не сознавая того, но исторически это так) ведет войну на два фронта: против Гитлера и против Сталина. Во главе народа-освободителя стоит тиран и преступник, который усматривает в его победе свою победу, победу своей личной власти.

Воплощением этого противоречия и является Сталинград и все, что происходит вокруг него, что концентрическими кругами расходится от этого сердца войны.

На острие этого конфликта стоит в романе дом «шесть дробь один», гордость и оплот армии, находящийся «на оси немецкого удара». Этот дом для немцев — как кость в горле, потому что «запирает» их наступление на Сталинград, мешает им продвинуться в глубь города и в глубь России.

Но он и кость в горле тех, кто привык видеть в глазах своих подчиненных покорность. Он кость в горле для Крымова, для Особого отдела, которому известно, что в этом доме завелось свободомыслие.

«Нельзя человеком руководить, как овцой, — говорит «управдом» этого дома капитан Греков. — На что уж Ленин был умный, и тот не понял. Революцию делают для того, чтобы человеком никто не руководил. А Ленин говорил: «Раньше вами руководили по-глупому, а я буду по-умному».

«Свободу хочу, за нее и воюю», — настаивает Греков. И он подразумевает при этом не только освобождение территории от врага, но и освобождение от «всеобщей принудиловки», которою, по его мнению, была жизнь до войны. «А уж вы-то все на старые рельсы хотите вернуть?» — спрашивает Греков присланного к ним в дом комиссара Крымова, жаждущего водворить в этой республике свободы «большевистский порядок».

Дом «шесть дробь один» и в самом деле такая республика. Тут не принимают докладов, не пишут приказов, не вытягиваются перед командиром по стойке «смирно». Тут дерутся не на жизнь, а на смерть, и мерилом достоинства человека является его честь.

Близость смерти, возможность каждую минуту быть убитым освобождает людей. Свобода развязывает языки, свобода сближает. Офицеры и солдаты, старые и молодые, бывшие интеллигенты и бывшие прорабы, не знают превосходства друг над другом. И хотя люди в этом доме, как замечает В. Гроссман, были не просты, они составляют одну семью.

Дом «шесть дробь один» — центр романа, центр не только географический, но и смысловой, потому что здесь осуществлена мечта о свободном самоуправлении и свободе отдельного человека. Но и в этом вольном сообществе, беззаветно жертвующем собой, есть свои «информаторы». И сюда заслан некий лазутчик командования, или, попросту говоря, стукач, который отправляет донесения о поведении и речах защитников дома.

Такие «информаторы» есть всюду. Они есть и в частях — в окопе и на марше, они есть в домах далекого тыла, в институтах, на предприятиях и даже в немецких лагерях, куда их забрасывают, чтоб выявить тех, кто ведет среди заключенных «не ту» работу.

Государство в романе В. Гроссмана наблюдает за каждым своим гражданином, за каждым членом общества, не спускает с него неусыпного взора, и осуществляют этот присмотр как насильно нанятые сексоты, так и добровольные — идейные — доносчики вроде Крымова.

Ту же роль играют при командире танкового корпуса Новикове сразу два лица — генерал Неудобнов (выбивавший зубы на допросах тридцать седьмого года) и комиссар Гетманов. Грамотный, умный, честный командир имеет над собой этих погонял, которые помыкают им, «поправляют» его, учат, как командовать. И он ничего не может с ними поделать, так как они представители той силы, с которой не в состоянии совладать врученная ему войной власть.

Тот же сюжет закручивается и в немецком лагере для военнопленных. И здесь есть герои неповиновения, «властители дум», как майор Ершов, и есть доглядчики за их «идейностью», их чистотой, как бригадный комиссар Осипов. От Ершова идет «веселый шар», он греет людей, как русская печь (это сравнение В. Гроссмана), но он для Осипова чересчур популярен, чересчур народен. К тому же у него неясная биография. Мало того, что отца Ершова сослали в Сибирь, он не предал своего отца, поехал к нему в ссылку и был за это уволен из армии.

Пользуясь своими связями в конторе лагеря, Осипов делает все, чтоб фамилию Ершова включили в список отправляемых в Бухенвальд. Он посылает главаря лагерного подполья на верную смерть.

Останься жив капитан Греков (дом «шесть дробь один» снесла немецкая бомба), не миновать бы ему той же участи. Донос Крымова подвел бы его под расстрел.