67570.fb2 Исповедь Зоила. Статьи, исследования, памфлеты - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 40

Исповедь Зоила. Статьи, исследования, памфлеты - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 40

Смех Гоголя обрывается на этой легкой ноте безответственности конца. Казалось, за всем этим должно последовать продолжение. Какая-нибудь аффектация со стороны генерала или авторская ремарка, резюмирующая эту смешную историю.

Но Гоголь ставит точку.

«В пафосе Гоголя, и в самых капризных причудах его юмора, — писал Аполлон Григорьев, — вы чувствуете всегда живое чутье жизни, любовь к жизни». Это абсолютно верно в отношении «Коляски». Повесть без сюжета, без смысла обретает смысл в самом художестве, в волшебстве искусства, в веселящемся «до упаду» взгляде на жизнь.

В смехе Гоголя в «Коляске» нет слез. Разве что слезы радости оттого, что мы живы и что жизнь играет в нас.

1982 г.

БЛОК И ГОГОЛЬ

1

Сближение вершин в литературе всегда поучительно и законно. Любая вершина соотносится с другой вершиной, в этом нет натяжки, произвола сопоставителя — горное эхо, разносясь по отрогам, меняет голос, но остается эхом гор.

Вершина Блока не так уж далеко отстоит от вершины Гоголя. В пространствах русской литературы это почти шаг. Из-за горных пиков Толстого и Достоевского выдвигается покрытый шапкой облаков Гоголь. Он загадочен, какие-то вихри обвевают его голову — что-то темное клубится и носится на высоте белых снегов. На мгновение в разорванных тучах предстанет ослепительно-чистый лик и опять скроется, и гул стоит по горам, предвещая обвалы, бедствия, сотрясения, как говорил Гоголь, всего земного состава.

Это, может быть, гул не только русского потрясения, а предвестие мирового переворота, мирового испытания и мирового обновления.

Именно этот гул слышит в конце жизни Блок. 9 января 1918 года он записывает: «Слышал гул, гул: думал, это началось землетрясение». Проходит еще несколько дней, и Блок заканчивает «Двенадцать». В записной книжке рядом со словами «сегодня я — гений» мы читаем: «Страшный шум, возрастающий во мне и вокруг. Этот шум слышал Гоголь (чтобы заглушить его — призывы к порядку семейному и православию)».

В торжественную — и вершинную — минуту своей жизни Блок вспоминает Гоголя, окликает Гоголя. Гоголь, по его мнению, слышал тот же шум, но пытался заглушить его. Блок отдается этому шуму, или гулу, отдается музыке «переделки всего».

Это музыка революции. Можно ли себе представить, чтоб на месте Блока оказался Гоголь? Чтоб он этот гул приветствовал, этот гул назвал музыкой? Никогда. «Невидимая, сладкогласная, — писал он о музыке, — она проникла весь мир, разлилась и дышит в тысяче разных образов. Она томительна и мятежна; но могущественней и восторженней под бесконечными, темными сводами катедраля, где тысячи поверженных на колени молельщиков стремит она в одно согласное движение, обнажает до глубины сердечные их помышления, кружит и несется с ними горе, оставляя после себя долгое безмолвие и долго исчезающий звук...»

Музыка обращает нас к Нему, как пишет Гоголь, не называя имени Того и имея в виду Бога, в котором еще не отделен, не выделен Христос.

Мятежность в музыке Гоголя побеждается согласием. Блок же приветствует мятеж. Он, кажется, хочет смотреть только вперед, забыв о том, что было до него. Но все же, не имея сил не оглянуться, оглядывается.

Гоголь писал в статье «В чем же наконец существо русской поэзии и в чем ее особенность», что русская литература началась с восторга. Окидывая взглядом ее всю — от Ломоносова до Языкова, — он заканчивал статью пророчеством: «Скорбью ангела загорится наша поэзия».

Эта скорбь слышится в стихах Блока. Его ангел — ангел скорбящий, не тот, что победил демона, а тот, кто видит страшные деяния демона.

Блок пишет о своем герое в «Возмездии» (то есть о себе), что он последний в роде. Последний всегда ставит точку, последнему надо выяснять и отношения с первым — с первым в том роде, который сменяет его род.

В Блоке как бы истекают силы великой русской литературы. За спиною Блока — путь ее страданий, на котором было все: и искус чистого мастерства, и проповедничество, и сатира, желание спасения в реализме и отлеты от него, попытки познать глубины греха (Достоевский) и глубины святости (Достоевский и Лесков), и даже дерзкие опыты споров с Евангелием, переписывания Евангелия (Толстой). Все это потребовало такого напряжения и такой отдачи, что русская литература подошла к Блоку, как бы испробовав все — ноты восторга еще слышались в ней, но уже верх брала иная музыка, музыка исчерпанности.

Если Гоголь находится на средине ее пути и, может быть, ближе к началу, то Блок стоит у его завершения. Он, собственно, и завершает его, если иметь в виду русскую дворянскую культуру и русскую литературу — литературу вершин. Переход из девятнадцатого века в двадцатый — из века «железного», как называл его Блок, в век еще более железный — для Блока все равно что переход с освещенной солнцем стороны на неосвещенную сторону. Блок творит как бы в атмосфере затмения.

Двадцатый век... Еще бездомней,

Еще страшнее жизни мгла (Еще чернее и огромней Тень Люциферова крыла).

Тень эта накрывает и поэзию Блока. «Дитя добра и света», как назвал он поэта в своих стихах, а стало быть, и себя, он ищет свет, идет на свет. Поэзия Блока прорывает мглу, вырывается из мглы, но болезненность ее восторга порождает именно мгла. Поэтому даже свет, облитый кровью, уже для Блока свет. «Закат в крови!» — пишет он.

Кровь сопутствует свету, ею надо платить за свет. Блока дразнит кровь. Так же дразнит его и огонь.

Мировой пожар в крови.

Господи, благослови!

Демонское и ангельское мешается в поэзии Блока. Ангел часто смотрит демонскими глазами и соблазняет, как демон («Благовещение»), демон есть падший ангел или отпадший ангел, как говорит Гоголь в повести «Портрет».

Гоголь и Блок — фигуры катастрофические в русской литературе. И тот и другой стоят на пороге перелома, слома. Гоголь, оставшись одни после Пушкина, должен принять какое-то решение перед лицом надвигающихся «страхов и ужасов России», Блок тоже должен выбрать. И их решение и выбор не только поэтические, но и пророческие. Но если Гоголь лишь предчувствует катастрофу, то Блок находится в центре ее. У него циклон, буря, землетрясение — не метафорические буря и землетрясение, а реальность России XX века.

В «гуле», который слышит Блок, отдаются звуки разрушения, расправы, мирового катаклизма, который все сметает на земле. Блоковский гул — гул падающих церквей, дворцов, библиотек, провала старого в какую-то яму — провала, который не что иное, как акт мести за свершенные родом грехи. Пусть при этом, как при землетрясении в Мессине, проваливаются сквозь землю дома и сады, город и люди, иного пути очищения и покаяния, воздания за грехи и спасения, как думает Блок, нет.

«Только все на этой равнине еще спит, — писал он еще в 1908 году, — а когда двинется — все, как есть, пойдет: пойдут мужики, пойдут рощи по склонам, и церкви, воплощенные богородицы, пойдут с холмов, и озера выступят из берегов, и реки обратятся вспять; и пойдет вся земля».

В ритмике этих строк слышна ритмика «Откровения Иоанна Богослова» — ритмика, преобладающая и в пророческих главах книги Гоголя «Выбранные места из переписки с друзьями». Упоминание о Гоголе в записи Блока о «Двенадцати» («Гоголь слышал тот же шум») — упоминание об этой книге. Весной 1918 года, вскоре после окончания «Двенадцати», Блок записывает: «Мы опять стоим перед этой книгой: она скоро пойдет в жизнь и в дело». О том, что «Выбранные места» надо вернуть к жизни, Блок пишет и в статье «Что надо запомнить об Аполлоне Григорьеве» и в заметке «О списке русских авторов».

Почему эту книгу выбирает Блок и почему ее он читает в эти дни? Потому что поздний Г оголь всего ближе позднему Блоку.

Книга Гоголя — книга покаяния, в том числе покаяния художника, поэта. Поэт видит греховность одного искусства, чистого искусства, не замешанного на высшей идее. Искусство, по Гоголю, должно стать «незримой ступенью к христианству», если оно не станет этой ступенью, оно не нужно.

Это крайняя точка зрения и посягновение поэта на цели религии.

Об этом написана и повесть «Портрет». Голая натура, являясь в демонских глазах ростовщика, разрушает и губит. И лишь изображение божественного младенца на стене храма, которого рисует тот же художник, стирает с картины черты зловещего ростовщика. Рождается младенец (на фреске), исчезает дьявол, демон, колдун. Так пятится и бежит от святой иконы колдун в «Страшной мести».

Высокое мастерство автора, изобразившего в «Портрете дьявольские глаза, осуждается Гоголем. Художник был как бы зачарован злом, околдован злом, и это — благодаря его искусству — передалось картине.

«Я слишком умею это делать», — сказал как-то Блок о писании стихов. В этих словах слышится усталость от техники, от внешнего совершенства. Желание снять этот грех с искусства и с художника, как и трехсотлетние грехи дворянства перед народом, толкает Блока навстречу «циклону». Ему кажется, что циклон все смоет и все очистит Что он целителен.

Чувства личной греховности и греховности русской жизни сливаются как в Гоголе, так и в Блоке. У Гоголя это вызревает в душе, в душе как бы и разрешаясь, у Блока тоже вызревает в душе, но совпадает с мировым катаклизмом. В «Выбранных местах из переписки с друзьями» Гоголь предупреждал, что опасность идет от непомерно развившейся «гордости ума», от «страстей ума». Он писал об исполинской скуке, которая, как смертная тень, может закрыть Россию. Но и против скуки, против гордости, против ожесточения и ненависти он находил одно заклятие — крест. Как крестится верующий человек при приближении нечистой силы, так Гоголь заклинал надвигающееся зло именем Христа.

Здесь-то и возникает в открытой форме и, может быть, впервые в прозе Гоголя имя Христа. Отныне Г оголь будет мерить все этим именем, сверять с ним человека и его деяния, начиная от самого низшего, стоящего в низу иерархической лестницы, и кончая высшим, то есть самим царем. Ибо и царь должен «быть образом того на земле, который сам есть любовь».

«Светлое Воскресение» — так назвал он финальную главу своей книги. Она посвящена празднованию самого светлого праздника на Руси — Пасхи. Помещение ее в конец книги объяснялось не только требованиями композиции, но и требованиями идеи. Апофеоз воскресения Христа является венцом исповеди Гоголя и венцом «Выбранных мест».

Христос, может быть, одно из главных действующих лиц этой книги. Если кто и ведет здесь Россию, то он, если за кем, по мнению Гоголя, и должна идти она, то за ним. Он ставится в образец чиновнику, поэту, помещику и монарху. Его закон кладется в основание законов государства. Политическая, хозяйственная, нравственная жизнь должна быть подчинена ему. Рассказ об А. А. Иванове, создателе картины «Явление мессии»,— рассказ, где повествуется о муках художника, пытающегося изобразить обращение человека к Христу, — составляет центр книги.

Совпадает ли это с поэтическими представлениями Блока? Есть ли Христос Блока, шествующий впереди двенадцати (в поэме «Двенадцать»), хотя бы отчасти Христос Гоголя, или это другой образ?

В блоковских заметках о Христе, в строках стихов, где он является, нет ни грана гоголевского отношения к Христу, то есть безусловного приятия идеи Христа и личности Христа. Для Гоголя Христос богочеловек, сын Бога, сын Человеческий. Для Блока это метафора. Он пользуется ею без священного трепета и с тем профессиональным чувством, с каким мастер естественно пользуется образами старой поэзии.

Мы бы слишком отошли от темы, если бы взялись говорить о том, как относилась к образу Христа русская литература. Нам пришлось бы отойти к древней русской литературе, к Аввакуму, затем к оде Державина «Бог», а потом к последним стихам Пушкина. А после перейти к поэзии и прозе всего XIX века. Скажем только, что Христос никогда не был литературным героем на Руси. Он был Христос.

Блок творит в иное время, в атмосфере другой литературы, которая как бы сняла запрет с этого имени и ввела его в свой литературный контекст. Так что здесь дело не в одном Блоке, но и в эпохе.

И вместе с тем, в его отношении к этому образу есть нечто личное. Даже непозволительно личное, с точки зрения Гоголя. Христос проходит через всю поэзию Блока и доходит с нею до конца. И всюду совершаются подмены и перестановки в стихах, где на место героя является автор, а автора «замещает» герой. «Мне, не воскресшему Христу», — пишет Блок. Блок называет своего лирического героя (сиречь себя) «Сыном Человеческим», а в набросках плана пьесы о Христе прямо упоминает имя своей жены рядом с именем Магдалины. Христа он делает художником, то есть поэтом. «Россия — моя Галилея», — пишет Блок. Из этого следует: я — Христос. Христос искупает грехи человека, Блок — грехи дворянского рода и искусства.

Христос у него и «невоскресший», и «сжигающий», и «чудовищный», и «уставший», и «грешный». Он не мужчина и не женщина, он, наконец, «ненавистен» Блоку как «женственный призрак». Последнее сказано о герое «Двенадцати».

«Великое и страшное имя — Христос», — говорил Гоголь. Гоголь, как и тютчевская душа, готов «к ногам Христа навек прильнуть». Он поклоняется Христу, он верует в него, не страшится вступить с ним в диалог, преступить им самим очерченный круг (вспомним Хому Брута), за которым личное отношение к Христу, споры и вопросы. У Блока нет страха перед Христом. Тут уже видна школа Достоевского, школа пародирования, провоцирования евангельских образов с целью проверки их подлинности. Поэтический ход здесь как бы инструмент этой проверки.

Недаром при Христе Блока в плане пьесы о Христе присутствует Фома Неверный — Фома Неверующий, которого, правда, заставляют поверить, а после того проповедовать «инквизицию, папство, икающих попов». Гоголь в «Выбранных местах из переписки с друзьями» не говорит «поп», он говорит «священник». Для него имя священнослужителя свято, по крайней мере, должно быть освящено именем божиим. В лексике Блока он только поп:

А вон и долгополый —