67595.fb2 Исследования и статьи - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 11

Исследования и статьи - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 11

Мысль эта, при всей своей парадоксальности, может оказаться не бесполезной при попытке представить действительное художественное наследие Рублева. Однако сейчас я хочу остановиться еще на двух моментах биографии художника, один из которых по какой-то причине игнорируется его исследователями, а второй не попал в поле их зрения. Речь идет о происхождении Рублева и времени его смерти.

Среди иконописных мастеров, поименованных Троицкой летописью, только Андрей Рублев назван по имени и фамилии, что может служить указанием на его аристократическое происхождение. Остальные иконописцы — Феофан «Гречин», Прохор «с Городца», Семен «Черный» — отмечены по этническому признаку, по месту происхождения или прозвищем. Косвенным подтверждением родовитого происхождения «чернеца Андрея» могут служить упоминания в Псковских летописях под 1474, 1477, 1484 и 1486 гг. боярина Андрея Семеновича Рублева[345] (он мог приходится внуком или внучатым племянником художнику, поскольку в каждой ветви рода обычно использовался ограниченный набор имен), а равно и топонимы «Рублево», происходящие от фамилии владельца села. Разыскания в этом направлении среди актового материала могут дать интересные, хотя и не бесспорные результаты.

Более определенно можно говорить о времени смерти Андрея Рублева и его «спостника» Даниила, опираясь, как это ни покажется странным, на сочинения Пахомия, содержащие взаимоисключающие версии, по одной из которых друзья умирают в Троице-Сергиевой лавре, а по другой — в Андрониковой монастыре. Но вот что здесь примечательно. По обеим версиям Пахомия: 1) настоятели обоих монастырей приглашают Даниила и Андрея («умаливают») откуда-то со стороны, после чего их торжественно встречают, т. е. они не принадлежат к братии этих монастырей, что можно считать безусловным фактом; 2) вне зависимости от того, в какой последовательности шла роспись монастырских соборов, Спасского и Троицкого, смерть «спостников» наступила после завершения этих работ, и 3) оба художника умерли одновременно, что подчеркивается и текстом, и миниатюрами лицевых житий, где они лежат рядом на смертных одрах.

Последнее мне представляется особенно важным. Судя по тому, что Пахомий, работавший в 40-х гг. XV в. в Троицком монастыре, не мог собрать достоверных известий о конце художников, место их смерти правильно приурочивается к Андроникову монастырю. Но сам факт одновременной смерти наводит на мысль, что причиной ее явилась какая-то эпидемия, кстати сказать, унесшая и большинство свидетелей последних лет жизни Даниила и Андрея.

Действительно, 27 мая 1425 г. в Москве и на окружающих ее землях начался «великий мор», который свирепствовал на протяжении последующих двух лет[346]. Если принять за достоверное, что Троицкий собор был начат строительством в 1422 г. (год открытия мощей Сергия), то Даниил и Андрей, уже закончившие роспись Спасского собора, могли успеть расписать Троицкий за лето 1425 г. (два года на строительство, год — на усадку и просушку), после чего возвратились в Москву в самый разгар морового поветрия и умерли между 1425 и 1427 годами.

Что же касается известного устного сообщения П. Д. Барановского о виденной им в копии XVIII в. надписи на могильной плите Рублева в Андрониковой монастыре, содержавшей известную дату смерти художника — 21 января 1430 г.[347], — то оно вызывает сомнение как точностью своей, необычной для того времени, так и хорошо выясненным обстоятельством, что первые надписи на могильных камнях московских некрополей появляются не ранее самого конца XV в., т. е. много десятилетий позже описываемых событий[348].

* * *

Задачей этой работы было показать, как мало в действительности нам известно об Андрее Рублеве и о его творчестве, как всё это обросло непроницаемыми слоями легенд и домыслов исследователей, так что и концов, казалось бы, не найти. Сейчас, после открытия В. А. Плугина, позволяющего освободиться от гнета легенды, настало время пересмотреть устоявшийся «миф о Рублеве», истоки которого уходят в XV–XVI вв.

Вряд ли надо доказывать, что «Троица Рублева», потеряв имя своего автора, ничуть не проиграла в своей прелести и значимости для мирового искусства, подарив нам еще одного неизвестного ранее мастера, создавшего столь же яркое художественное произведение, как дошедшее до нас «Слово о полку Игореве». Если же быть точным, то, отказываясь от фиктивного «наследия Рублева», мы обретаем произведения нескольких новых, совершенно блистательных и столь же неизученных художников XV в., оставивших нам, кроме «Троицы Рублева», «звенигородский чин», евангелия Хитрово, Морозова и Кошки, и все остальные первоклассные, совсем друг на друга не похожие шедевры, расширяющие наши представления о богатстве и разнообразии художественной культуры Руси XV в.

В связи с этим на память невольно приходят пророческие слова одного из ранних исследователей творчества Рублева, писавшего после раскрытия В. П. Гурьяновым «Троицы», что даже если эта икона и не будет впоследствии признана работой Андрея Рублева, мы ничего не потеряем, потому что у нас останется, с одной стороны, имя художника, работавшего в XV веке, а с другой — выдающееся произведение искусства, созданное не менее великим мастером[349].

Действительно, отделение «Троицы Рублева» от имени ее предполагавшегося автора открывает перед исследователями широкие возможности поиска подлинного наследия Андрея Рублева, к которому теперь можно подойти уже непредвзято, освободившись от невольных «фильтров» и «шор», которые налагала на нас «Троица». Исследователи Рублева всё открываемое сознательно и бессознательно поверяли «Троицей» и, как часто бывает в таких случаях, в угоду кажущемуся отказывались от действительного. Начать можно хотя бы с исследования тождества прорисей, использованных при создании деисусного чина и праздничных рядов московского Благовещенского собора (сомнение в аутентичности которых весьма обстоятельно аргументировала Л. А. Щенникова[350]), Успенского во Владимире и Троицкого в Троице-Сергиевой лавре, то есть комплексов, в украшении которых принимал (или мог принимать) участие Рублев. Не исключено, что именно они позволят выяснить систему признаков, по которым можно определять почерк артели, с которой работали Даниил и Андрей Рублев.

К чему это приведет, предугадать трудно. Очень может быть, что в этом случае знаменитая икона «Успение» из Кирилло-Белозерского монастыря, создание которой предание упорно приписывало именно Андрею Рублеву[351], окажется действительно его работой, а вместе с ней — какие-то другие иконы, которым до расчистки «Троицы» Гурьяновым тоже усваивалось имя «Рублевских». Как бы то ни было, на место восторженных эмоций теперь должен прийти сухой и безжалостный анализ, не выдающий желаемое за действительное, а освобождающий истину из плена домыслов и догадок.

Рублев безусловно заслуживает этого уже потому, что его имя столь долго связывалось с одним из самых прекрасных произведений нашего средневекового станкового искусства — с «Троицей», которая навсегда вошла в историю мирового искусства как «Троица Рублева». Вероятно, под этим именем она будет жить и впредь — не как «Троица» Андрея Рублева, а как просто «Троица Рублева». О такой возможности четверть века назад косвенно предупреждал Г. И. Вздорнов, когда писал:

«С тех пор, как расчищена рублевская „Троица“, прошло более полувека, но история этой иконы всё еще остается неясной. Главная трудность в ее изучении состоит в том, что о ней не сохранилось ни одного известия, не только современного жизни великого художника, но и такого, которое можно было бы уверенно отнести к XV столетию. В сущности, нет даже и прямых доказательств того, что икона „Троица“ из иконостаса Троицкого собора Сергиевой лавры написана именно Рублевым, а не другим художником»[352].

Теперь пришло время всерьез заняться и ее изучением. Мы, действительно, ничего о ней не знаем. А вопросов много. Например, кто ответит с достоверностью, какими красками она написана и когда эти красители появились на Руси? Откуда они к нам пришли — с Востока, из Византии или из Западной Европы? Где впервые были использованы — в Новгороде или в Москве? Как, в каких составах использовались, откуда заимствована их технология? Как она соотносится с другими памятнй ками и другими школами?

Наконец, мы должны возможно точнее выяснить, когда именно была написана «Троица».

До сих пор все определения времени создания недатированных икон проводились методом сравнения: «похоже» — «не похоже», «напоминает» или «не напоминает». Между тем, физиками, химиками, криминалистами разработано достаточное количество самых разнообразных методик определения состава, технологии и возраста, не требующих разрушения красочного слоя. Самым простым в данном случае методом можно считать дендрохронологию, шкала которой детально разработана для Новгорода и Новгородской земли нашими археологами. Конечно, обтесанные доски, составляющие основу для красочного слоя «Троицы», не дадут нам точного указания на год, когда были срублены деревья, из которых они сделаны. Но их изучение даст интервал хотя бы в 20–25 лет, который на первых порах будет вполне достаточен для определения времени написания иконы. То же самое предстоит выполнить и в отношении ее ближайших аналогов — «Троицы» Паисия 1485 г. из Успенского собора Иосифо-Волоколамского монастыря, «Коломенской Троицы», датировка которой образует интервал почти что в сто лет, «Махрищенской Троицы» и, конечно же, «Ветхозаветной Троицы», найденной в 1920 г. на паперти церкви Зосимы и Савватия в Троице-Сергиевой лавре.

Лишь когда это будет сделано, мы сможем из области догадок и мифотворчества ступить на твердую почву фактов нашего действительного прошлого.

Место Кирилло-Белозерского списка в рукописной традиции «Задонщины»[353]

Вопрос о времени возникновения того или иного историко-литературного текста Средневековья и о его дальнейших метаморфозах в случае отсутствия точной даты или же свидетельства современников всегда остается открытым для дискуссий и внесения уточнений на основе фактов, не замеченных или иначе интерпретированных предшествующими исследователями. Одним из таких дискуссионных памятников является «Задонщина», известная сейчас по шести спискам, датируемым временем от второй половины XV в. (К-Б) до второй половины XVII в. (Ж), и представляющим, по мнению Л. А. Дмитриева и Р. П. Дмитриевой, которые следуют в этом за Р. Якобсоном, «текст одной редакции, но в двух изводах»[354]. Исчерпывающая библиография, приведенная в их работах, освобождает меня от необходимости излагать историю изучения данного памятника, тем более, что в настоящей заметке делается попытка уточнения лишь одного частного вопроса, не требующего рассмотрения его истории ab ovo. Речь идет о выяснении рукописной истории «Задонщины» и взаимозависимости ее списков, разночтения которых не всегда можно объяснить, а также связям «Задонщины» с текстом «Слова о полку Игореве», которому в ряде фрагментов она следует текстуально, репликационно и композиционно.

Как известно, решение последнего вопроса осложняется наличием «Сказания о Мамаевом побоище», в котором представлены реплики тех же фрагментов «Слова о полку Игореве», что и в «Задонщине». Поскольку «Сказание…» появилось позднее «Задонщины», т. к. его самые древние списки датируются не ранее первой половины XVI в., часть исследователей[355] полагает вслед за А. А. Шахматовым, что источником заимствований для «Задонщины» и «Сказания…» было не само «Слово о полку Игореве», а некий промежуточный текст, названный им «Словом о Мамаевом побоище»[356]. Однако такое предположение, как и многие другие гипотетические построения Шахматова, до сих пор не нашло никакого реального подтверждения. Это вынуждает снова обратиться к рассмотрению имеющихся списков «Задонщины» и к вопросу о времени ее создания.

Попытку очередного решения этой задачи предпринял в 1985 г. В. А. Кучкин[357]. Изложив историю изучения вопроса своими предшественниками, большинство которых склонялось к признанию «Задонщины» памятником середины или второй половины XV в., историк, будучи сторонником ранней даты создания произведения и следуя здесь за М. Н. Тихомировым[358] и Г. Н. Моисеевой[359], попытался использовать для своих целей содержащийся в текстах «список городов», к которым «шибла слава» (т. е. весть) о поражении Мамая и победе русских войск на Куликовом поле:

«Шибла слава к Железнымъ врагом, к Риму и к Кафы по морю, и к Торнаву, и оттоле к Царюграду» [И-1, Тексты, с. 543].

«А глава шибла к Железным вратам, ли къ Караначи, к Риму и х Сафе по морю и к Которнову, и оттоле ко Царюграду» [У, Тексты, с. 538].

«Шибла слава к мору и Ворнавичом и к Железным вратом, ко Кафе и к турком и ко Царуграду» [С, Тексты, с. 553].

Наличие в этом перечне города Тырново (Торнав, Котор. нав), столицы Второго Болгарского царства, захваченного тур. ками в 1393 г., дало основание М. Н. Тихомирову заключить, что «первоначальный текст „Задонщины“ составлен был не позднее этого года»[360]. В. А. Кучкин пошел в этом направлении дальше воспользовавшись отождествлением Г. Н. Моисеевой «Каранача» и «Воронавича» с городом Орначем/Ургенчем[361], разрушенном Тимуром в 1388 г., который он посчитал возможным использовать в качестве terminus ante quern.

«Таким образом, — писал историк, — автору Задонщины упоминать Орнач (Ургенч) в качестве одного из крупнейших городов известного ему и его читателям европейского и азиатского мира, которого достигла слава о победе русских на Куликовом поле, после 1388 г. уже не имело смысла. Отсюда можно заключить, что Задонщина (или ее источник, повествовавший о Донском побоище) создавалась до 1388 г.»[362]

Как известно, любое заключение в отношении ряда компонентов, сделанное на основе истолкования одного из них, должно соответствовать всем остальным. Однако, подобно своим предшественникам, В. А. Кучкин обошел молчанием причину упоминания в этом ряду остальных городов, заставляя предполагать в них, как в Орначе/Ургенче, крупные торговые центры Средневековья, для которых это известие могло представлять определенный интерес. На самом деле, это не соответствует действительности, поскольку ни Рим (в Италии), ни Тырново (в Болгарии) не только в конце XIV в., но и вообще когда-либо такой роли не играли.

Другим аргументом в пользу раннего (в 80-х гг. XIV в.) возникновения «Задонщины», который В. А. Кучкин привел в своей следующей работе[363], стало «родословие» Ольгердовичей («сынове Олгордовы, а внуки мы Доментовы, а правнуки есми Сколомендовы» [У, Тексты, с. 536]), рассмотренное в свое время Е. Охманьским[364]. То, что данная характеристика восходит к архетипу «Задонщины», подтверждает Кирилле-Белозерский (К-Б) список, где читаются «дети Вольярдовы, внучата Едиментовы, правнучата Сколдимеровы» [Тексты, с. 549]. Выяснив, что Сколоменд был не прадедом, а прапрадедом Ольгердовичей, польский историк решил, что столь подробную (хотя и с ошибкой) информацию автор «Задонщины» мог получить только от самих Ольгердовичей или из их непосредственного окружения, а сами они, в первую очередь Андрей Ольгердович, могли слышать ее от самого Гедимина. Полностью согласившись в этом с Е. Охманьским, В. А. Кучкин уточнил время пребывания литовских князей в Москве и сделал вывод, что «если свою родословную помнил только князь Андрей, то автор „Задонщины“ мог получить эти сведения до 1385 г. и около того же времени внести их в свое произведение»[365].

Если бы не наличие специального примечания 11 на с. 349 цитируемой работы, которым В. А. Кучкин восстанавливает свой приоритет в оценке данного факта, всё это можно было посчитать ироническим выпадом в отношении польского историка, поскольку для династов и дворянства в целом рассматриваемой эпохи доскональное знание генеалогии собственной и всех остальных представителей привилегированных классов своего государства было обязанностью и главным предметом образования «с младых лет». Именно на этих знаниях основывались все последующие между ними отношения и «счеты», одинаково при заключении браков, мира, дележа земель, места в процессиях, на приемах, за столом или на поле брани. Естественно, что в Москве XV в., которая постоянно то враждовала, то роднилась с Литвою, узнать родословие великих князей литовских по нисходящим и восходящим линиям для книжного человека, каким являлся автор «Задонщины», не представляло никакого труда. Поэтому остается лишь удивляться настойчивости В. А. Кучкина, которого вряд ли кто заподозрит в наивности, продолжающего использовать подобный «аргумент» для датирования «Задонщины»[366].

Но вернемся к перечню городов, который, за исключением «Рима», фигурирует только в списках так называемой Полной редакции и отсутствует в Кирилло-Белозерском списке, чье открытие вызвало непрекращающиеся до настоящего времени и далеко идущие споры между исследователями как о нем самом так и о проблемах, связанных с «Задонщиной» в целом — ее отношении к «Слову о полку Игореве», а также времени и месте ее написания, приурочиваемом А. Д. Седельниковым к Пскову[367], что теперь вызывает особенный интерес в связи с наблюдениями Л. П. Жуковской над историей Мусин-Пушкинского текста «Слова о полку Игореве»[368], и пр.

Исключительный интерес списка К-Б обусловлен тем обстоятельством, что известен его переписчик, инок Кирилло-Белозерского монастыря Ефросин, и время его работы — 80-е гг. XV в. Более точно датировать время написания списка К-Б не представляется возможным потому, что лл. 123–129 об. сборника Ефросина, происходящего из Кирилло-Белозерского собрания ГПБ, которые занимает «Писание Софониа старца рязан-ца», как названа здесь «Задонщина», не имеют филиграней и датируются только по бумаге других листов сборника 9/1086[369]. Тем не менее, список К-Б является древнейшим из известных и, что особенно любопытно, содержит ряд чтений, отличных от более поздних списков, которые не могут быть объяснены только «сокращениями Ефросина»[370], а потому приобретают принципиальное значение.

К их числу принадлежит фрагмент «воды возпиша, весть по-даваша порожнымь землямь, за Волгу, к Железнымь вратомь, к Риму, до Черемисы, до Чяховъ, до Ляховъ, до Устюга поганых татар, за дышущеемь моремь» [Тексты, с. 549–550], который находится в списке К-Б на месте упомянутого перечня городов, куда «шибла слава». Последнее тем более неожиданно, что весь этот фрагмент традиционно полагают «репликой» на соответствующее место текста «Слова о полку Игореве» («дивъ… велить послушати земли незнаеме, Влъзе, и Поморию, и Посулию, и Сурожу, и Корсуню»). Между тем, здесь, кроме реминисценций «Слова о полку Игореве» («земли незнаеме» — «порожние земли», «Влъзе» — «за Волгу»), мы находим перефразированное заимствование из «Слова о погибели Русской земли» («до ляховъ, до чаховъ… до Устьюга, где тамо бяху тоймици погании, и за дьгшючимъ моремъ… до черемисъ… а угры твердяху… городы железными вороты»[371]). Другими словами, здесь имеет место безусловная контаминация мотива «Слова о полку Игореве» («весть подаваша») и топонимов и этнонимов «Слова о погибели…» («ляхи», «чяхи», «черемисы», «Устюг», «дышащее море», «железные врата») при усвоении Устюга (о котором, как видно, автор никогда не слышал) «поганым татарам» и осмыслением городских «железных ворот», которыми «угры… городы твердяху», в качестве топонима «Железные врата», т. е. г. Дербента средневековых русских текстов[372].

Естественно задаться вопросом: какой смысл вкладывал автор Задонщины в этот перечень ориентиров, выстроенный на рецензии двух поэтических памятников весьма отличного друг от друга содержания? Ответ, как мне представляется, подсказывает сама ситуация, поскольку из «Слова о полку Игореве» заимствована идея «вести», только теперь уже вести о победе, адресованной всем тем «порожным землям», которые испытали последствия поражения от «поганых» («и оттоля Руская земля седит невесела… тугою и печалию покрышася, плачющися, чады своя поминаюты» [Тексты, с. 535]). Этот же факт позволяет объяснить появление в К-Б списке «Рима», поскольку в данном контексте он мог быть заимствован автором «Задонщины» только из текста «Слова о полку Игореве», где «у Рим кричат под саблями половецкими», т. е. испытывают агрессию тех самых «поганых», над которыми «православными князьями» наконец одержана победа. При этом совершенно неважно, насколько для автора «Задонщины» оказывался реален этот Римов/Рим, ибо используемый им текст в новом произведении обретал такую же виртуальную реальность, какой для его современников была вся Священная история, совершавшаяся одновременно как в прошлом, так и «здесь и сейчас».

Поскольку реализация идеи «славы» осталась неизменной и после появления в Пространной редакции «Задонщины» перечня городов, попробуем разобраться, когда и почему перечень списка К-Б при сохранении всего остального текста потребовалось заменить другим, уже не связанным ни со «Словом о полку Игореве», ни со «Словом о погибели…». Вопрос тем более интересен, что данный пассаж характерен только для «Задонщины». Он отсутствует в Пространной летописной повести и во всех редакциях «Сказания о Мамаевом побоище», будучи внесен уже компиляторами XIX в. в текст печатного (лубочного) варианта Основной редакции «Сказания о Мамаевом побоище», содержащего многочисленные заимствования из «Задонщины»[373]. Последнее обстоятельство позволило Р. П. Дмитриевой, задача которой состояла в опровержении постулата Я. Фрчека и А. Мазона, «что Кирилла-Белозерскт вариант „Задонщины“ — древнейший»[374], предположить наличие в К-Б не только сокращений, сделанных Ефросином в процессе переписки, но также и двух дополнений. Первым из них она посчитала фрагмент «не одина м(а)ти чада изостала, и жены болярскыя мужей своихъ и осподаревъ остали, гл(агол)юще к себе: уже, сестрици наши, мужей нашихъ в животе нету, покладоша головы свои у быстрого Дону за Рускую землю, за с(вя)тыя церкви, за православную веру з дивными удалци, с мужескыми с(ы)ны» [Тексты, с. 550], вторым — «перечень адресатов», обосновывая это бережным отношением Ефросина к фактам и, наоборот, стремлением освободиться от поэтических описаний путем сокращений[375].

Посмотрим, насколько последнее утверждение соответствует действительности.

В своей работе Р. П. Дмитриева следовала Р. О. Якобсону, который выделил списки К-Б и С (а с ними и Печатный вариант) в особый «Синодальный извод» (Син) «Задонщины», отличный от остальных списков (извод Унд) и непосредственно восходящий к архетипу[376], хотя уже сравнение заимствований в «Задон-щину» из «Слова о полку Игореве», предпринятое В. П. Адриановой-Перетц по всем спискам[377], и затем более подробно — А. А. Горским[378], показало несостоятельность разделения списков «Задонщины» на изводы.

Сравнивая тексты списков К-Б и С в той части, которая соответствует К-Б, можно обнаружить, что Ефросин сократил при редактировании такие исторически важные факты, как поминание Софония и князей («И здесь помянем Софона резанца, сего великого князя Дмитрея Ивановича и правнука с(вя)того князя Володимера Киевского и брата его Владимера Андреевича» [Тексты, с. 551]), сообщение о новгородской подмоге, читающейся во всех остальных списках извода Унд («Як тые слова измовили, а уже какъ орли слетишася, выехали посадники все из Великого Новогорода 70 000 кованыя рати к великому Дмитрею Ивановичу, ко брату его кн(я)зю Володимеру Андреевичу» [там же]), указание на то, что Андрей Ольгердович — «брянский», а Дмитрий Ольгердович — «волынский» [Тексты, с. 552], большой фрагмент с родословием московских и литовских князей (от «и рече кн(я)зь Дмитреи Иванович брату своему кн(я)зю Володимеру Ондреевичу» до «ищут бо собе чести и славы и великого имени») [Тексты, с. 553], а также список бояр и князей бе-лозерских (от «не турове рано возрули» до «лежит побита и постреляна» [там же]).

Вместе с тем, в списке К-Б можно видеть сохраненными поэтические, по классификации Дмитриевой, «необязательные» Фрагменты, соответствующие фрагментам списка С, — обращение к жаворонку (от «а жаворонок, летъняя птица» до «поле Половецкое» [Тексты, с. 551]), описание московской рати (от «уже, брате, стук стучит и гром гримит» до «а мои подеманы» [Тексты, с. 4), и последующие картины приближающейся битвы, перекликаающиеся с текстом «Слова о полку Игореве» (от «вжо, брате, звеяцщ силъныя ветри» до «а лисицы на костех брешут» [там же]).

Как можно убедиться, приведенные примеры расходятся с выводами Р. П. Дмитриевой так же, как и с ее предположением о «правке» (точнее — замены) Ефросином фрагмента с перечнем конкретных городов весьма поэтическим и расплывчатым текстом, якобы именно им сконструированным из двух произведений — «Слова о полку Игореве» и «Слова о погибели Русской земли». Такому предположению противоречит искажение заимствованного текста, который приобрел вид «до Устюга поганыхъ татаръ» (вместо «до Устьюга, где тамо быху тоймици погании»), что никак не мог сочинить Ефросин, живший сравнительно недалеко от этого Устюга, а равным образом тот факт, что в составе литературного наследия Ефросина до сих пор не обнаружено никаких признаков его знакомства с текстом «Слова о погибели…» или хотя бы с житием Александра Невского, которому оно иногда предшествует, и с текстом «Слова о полку Игореве»[379]. Более того, внимательное сравнение списка С со списками «извода Унд» убеждает в их полном согласии и в том безусловном факте, что по отношению к сокращенному и изначально неполному (отсутствует вся вторая часть текста «Задонщины») списку К-Б все они представляют не особый извод, как то считали Р. О. Якобсон и Р. П. Дмитриева, а лишь другую, более позднюю редакцию памятника, чем та, что отражают переписанные Ефросином фрагменты. Обратная же зависимость оказывается невозможной потому, что требует предположения о вторичном обращении редактора «Задонщины» к «Слову о полку Игореве» и к «Слову о погибели…» для замены четкого перечня городов расплывчатым текстом, сконструированным, следовательно, на основе двух (!) памятника, что вынуждены были допускать «скептики».

Так мы приходим к неизбежному заключению, что в руках Ефросина находился текст лишь первой части «Задонщины», оборванный на «плаче» московских жен и отличный от остальных известных списков двумя фрагментами, один из которых, скорее всего, был просто утрачен при переписке протографом «извода Унд», а второй — переработан в «список городов». Он состоит из Рима, «Железных ворот» (Дербента), Тырново, Орнача/Ургенча, Царьграда и Кафы, причем последнее имя заимствовано, скорее всего, из Пространной летописной повести, указывающей город, куда бежал Мамай[380]. Наличие в списке «Железных ворот» и «Рима» свидетельствует о безусловной за висимости всех известных списков «Задонщины» от общего протографа, т. к. топоним «Железные врата», в отличие от «Рима», заимствован не из текста «Слова о полку Игореве» — его там нет, — а из переосмысления реалий «Слова о погибели…», как я показал выше. Соответственно, факт этот вызывает необходимость объяснения подобной замены и «знакового ряда» именно этих населенных пунктов в восприятии редактора и читателей конца XV в.

Как ни покажется странным, путь к решению этой задачи был намечен уже упоминавшимися работами М. Н. Тихомирова, Г. Н. Моисеевой и В. А. Кучкина, которые попытались определить terminus ante quern написания «Задонщины», опираясь на даты гибели двух из названных городов — Тырново от турок и Орнача/Ургенча — от Тимура. В контексте последних десятилетий XIV в. такие наблюдения могли иметь значение только в том случае, если их можно было бы распространить на весь этот ряд, тогда как для конца XV в. всякое упоминание этих городов, казалось, теряло смысл. «Зачем было в позднем памятнике упоминать именно эти города, если современники автора Задонщины, читатели или слушатели его сочинения, о былом значении Торнова и Орнача ничего не знали или знали мало и такое знание не было для них актуальным?» — задавал риторический вопрос В. А. Кучкин[381], полемизируя с Я. С. Лурье, который полагал, что попытки датировать «Задонщину» концом XIV в. «не представляются достаточно убедительными»[382].

Между тем, определенный смысл в именно таком «знаковом ряде» для конца XV в. безусловно присутствовал, но понять его можно было, только обнаружив общую черту, которой в сознании автора «Задонщины» были объединены эти города. Как можно видеть, общим для них было то, что все они были захвачены иноземными (иноверными) завоевателями, что в ряде случаев привело их к гибели. Рим (летописный Римов) пострадал в 1185 г. от половцев, о чем сообщало русским читателям «Слово о полку Игореве» и подтверждала Ипатьевская летопись; Орнач/Ургенч был разрушен Тамерланом в 1388 г. и примерно тогда же пал Дербент («Железные врата»); Тырново было захвачено в 1393 г., когда Болгария была завоевана турками; Царьград захвачен турками в 1453 г.; Кафа (Феодосия) — в 1475 г. Можно спорить об актуальности упоминания Рима/Римова, Орнача/Ургенча и Железных ворот/Дербента для читателя и слушателя «Задонщины», но никакие о Тырнове и Царыраде, с которыми теснейшим образом была связана русская Церковь, и не о Кафе, с которой велась интенсивная торговля Москвы и других русских княжеств. И менее всего приходится сомневаться в той идее, которая оказалась заложена еще в первой редакции «Задонщины» при сообщении «победных реляций» землям, испытавшим все ужасы иноплеменного нашествия — надежды на освобождение от ига «измаилтян».

В конце XV в., когда Москва смогла освободиться от ордынской зависимости и впервые обратилась к сюжетам своего исторического прошлого[383], ее книжникам вполне естественно было вспомнить о тех, кто также попал под иго «агарян и измаилтян», поэтому «слава» (весть) о победе на Куликовом поле над общим врагом «православия», по мысли редактора, должна была вселить в них надежду на освобождение. Действительно, для болгар и греков, т. е. для обитателей Тырново и Царьграда, такая надежда на протяжении четырех столетий была неизменно связана с Россией. Вот почему можно думать, что после брака Ивана III на Софье Фоминичне Палеолог, когда Москва становилась «третьим и последним Римом православия», скорее всего, и была проведена соответствующая редактура текста «Задонщины».

В моем распоряжении нет, да и не может быть прямых доказательств, подтверждающих правильность предлагаемого решения, однако имеются косвенные. В одной из публикаций, посвященной биографии Александра Пересвета[384], я указал на замечательный спектр имен противоборствующего ему на Куликовом поле «печенежина», пришедшего из летописи [Ип., 107–108], поскольку никаких поединков в XIV в. не было и они прямо запрещались той и другой стороной, как не было в то время уже и печенегов: татарин Товрул[385], захваченный в 1240 г. под стенами Киева [Ип., 784], Темир-Мурза (Киприановская редакция)[386], т. е. сам Тимур, и Челубей[387], т. е. Челяби-эмир, взявший в 1393 т. Тырново. Каждое такое имя отмечает врагов-иноверцев, против которых в той или иной редакции «Сказания о Мамаевом побоище» облеченный в схиму Пересвет («Задонщина» еще не знает его «иночества»!) выступает мстителем за старые обиды и — побеждает. Если вспомнить ту основополагающую роль, которую сыграл текст «Задонщины» в создании «Сказания о Мамаевом побоище», трудно найти лучшее подтверждение актуальности и жизненности именно этих идей русского книжника конца XV в.

Таким образом, отвечая на риторический вопрос В. А. Кучкина, можно видеть, что перечень городов в «Задонщине» действительно оказывается важным индикатором для датировки второй редакции памятника, только не как terminus ante quem, a как terminus post quem, позволяя рассматривать список К-Б в качестве дефектного списка первой редакции, более ранней, чем редакция всех остальных списков. Последнее вынужден признать и В. А. Кучкин на основании термина «дети боярские», получившего распространение в 60–70-х гг. XV в., каковым временем историк считает «логичнее» датировать новую редакцию[388]. К сожалению, эта весьма ценная по привлеченному актовому материалу работа оказалась бесполезна для решения вопросов хронологии «Задонщины», в том числе и времени возникновения ее второй редакции, поскольку, как был вынужден заметить сам исследователь, термин «дети боярские» используется уже в 80-х гг. XIV в. и встречается в ст. 6767/1259 Синодального (созданного в конце XIII в.) и 6767/1259, 6894/1386, 6906/1398 гг. Комиссионного (созданного в 40-х гг. XV в.) списков Новгородской первой летописи [НПЛ, 82, 310, 380,391–393, 425]. И здесь характер его использования не оставляет сомнения, что перед нами социальный термин, а вовсе не указание на Родственные отношения обитателей Великого Новгорода, как то пытался обосновать В. А. Кучкин[389].

Другими словами, отсутствие термина «дети боярские» в списке К-Б объясняется не тем обстоятельством, что в первой редакции «Задонщины» он отсутствовал, а тем, что содержащий его фрагмент находился за пределами текста, переписанного Ефросином. Если же термин этот появился только во второй редакции, на чем настаивает В. А. Кучкин, то ее оформление могло произойти в интервале от 1475 г. до середины XVI в., каковым временем датируется наиболее древний список «извода УВД» — список И-1 (ГИМ).

В тексте всех полных списков «Задонщины» присутствует еще один сюжет, также не отраженный в списке К-Б, что может свидетельствовать скорее о дефектности оригинала, которым располагал Ефросин, чем о возможном его сокращении, ввиду уникальности данного известия. Речь идет о выезде новгородского ополчения, по одной версии — в семь тысяч (У), по другой — в семьдесят тысяч (И-1, С) человек, на помощь московскому князю, что является прямой выдумкой сочинителя. Такая версия могла возникнуть лишь много времени спустя после реальных событий, но никак не в конце XIV в. Последнее обстоятельство не было учтено в свое время ни М. Н. Тихомировым, ни В. А. Кучкиным[390], которые ставили время написания «Задонщины» в зависимость от даты гибели Тырнова и Орнача/Ургенча. Не случайно развернутый эпизод с принесением в Новгород вести о нашествии Мамая, молении архиепископа Евфимия (к слову сказать, жившего полвека спустя после Куликовской битвы[391]), решения новгородцев идти на помощь Москве, выступления из Новгорода и приходом к сбору войск на Коломну, появляется только в Распространенной редакции «Сказания о Мамаевом побоище», сложившейся не ранее начала XVII в. под влиянием «Задонщины»[392]. Однако если когда-нибудь будет открыт новый список первой редакции, содержащий этот фрагмент, вопрос о сложении «Задонщины» не ранее середины XV в. будет решен окончательно и бесповоротно.

Таким образом, полученные результаты нисколько не проясняют вопрос о существовании гипотетического «Слова о Мамаевом побоище» как посредника между «Словом о полку Игореве» и «Задонщиной», заставляя вернуться к мысли о воздействии «Слова о полку Игореве» на «Сказание о Мамаевом побоище» не прямо, а опосредованно, т. е. через текст самой «Задонщины»[393], как это произошло, например, с сюжетом о «новгородской помочи».

И последнее, касающееся наблюдения Р. П. Дмитриевой, опирающегося на сопоставление текстов списка С и Печатного варианта «Сказания…», что отличия списка К-Б от остальных списков «появились позже»[394].

Такое утверждение вызвано либо недоразумением (попыткой в списке К-Б лексему «порожнымъ землям», т. е. землям ‘порожным’, ‘пустым’, ‘опустошенным’, или ‘разным’, читать как «по рожнымь землям» [Тексты, с. 549], связывая это с лексемой «в Рус-кои земле», якобы общей для всего «извода УВД», тогда как на самом деле в списке У какие-либо «земли» в качестве адресата отсутствуют [Тексты, с. 538], в списке И-1 читается «велит послушати грозънымъ землям» [Тексты, с. 543], а в списке С — «велит грозна послушати» [Тексты, с. 553]), либо настойчивым стремлением при написании указанной работы доказать «вторичность» списка К-Б по отношению к списку Ундольского для посрамления «скептиков», делавших из правильных наблюдений (индивидуальные и более ранние чтения в списке К-Б) совершенно необязательные и неправильные заключения (о зависимости текста «Слова о полку Игореве» от списка У «Задонщины»), доходившие порою до абсурда, впрочем, как часто случалось и у их «опровергателей».

Итак, на основании всего изложенного я полагаю, что 1) список К-Б отражает изначально дефектный, а затем и сокращенный Ефросином текст первоначальной редакции «Задонщины», позволяющий 2) отнести все остальные списки «Пространного вида» к второй редакции, возникшей после 1475 г., и 3) утверждать наличие только одного извода этого памятника, существовавшего в двух редакциях текста. Что же касается времени создания «Задонщины», то наличие в текстах второй редакции фрагмента с «новгородской помочью», связанной в Распространенной и последующих редакциях «Сказания о Мамаевом побоище» с «архиепископом Евфимием», не позволяет датировать его ранее 60-х гг. XV в.

Соломония Сабурова и второй брак Василия III[395]