67595.fb2 Исследования и статьи - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 15

Исследования и статьи - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 15

«После того, как он (царь. — А. Н.) настолько подавил свое население, что мог не опасаться с его стороны никакого сопротивления, — пишут Таубе и Крузе, — принялся он убивать и разорять различными ужасными способами своих знатных бояр. <…> Опричники великого князя должны были в количестве от 10 до 20 человек разъезжать по улицам с большими топорами, имея под одеждой кольчугу. Каждая отдельная рота намечала бояр, государственных людей, князей и знатных купцов. Ни один из них не знал своей вины, еще меньше — время своей смерти и что вообще они приговорены. И каждый шел, ничего не зная, на работу, в суды и канцелярии. Затем банды убийц изрубали и душили их безо всякой вины на улицах, в воротах или на рынке и оставляли их лежать, и ни один человек не должен был предать их земле. И все улицы, рынки и дороги были наполнены трупами, так что местные жители и чужестранцы не только пугались, но и не могли никуда пройти вследствие большого зловония» [Т-К, 40–41].

Почти теми же словами об этих зверствах пишет и А. Шлихтинг:

«Как только рассветает, во всех кварталах и улицах города появляются прислужники опричники или убийцы и всех, кого они поймают из тех, кого тиран приказал им убить, тотчас рассекают на куски, так что почти на каждой улице можно видеть трех, четырех, а иногда даже больше рассеченных людей, и город весьма обильно наполнен трупами» [Шл., 25].

Основным местопребыванием этих членов ордена, по словам Таубе и Крузе, была не Москва с ее опричным дворцом, а отдаленная от столицы Александрова слобода, «где это братство было основано», за исключением тех, «которые были посланцами или несли судейскую (ошибка перевода? — А. Н.) службу в Москве» [Т-К, 39].

Остановимся на этом моменте.

Учреждение «опричнины» развязало руки Ивану IV, освободив его от повседневных забот по управлению страной, что он полностью переложил на плечи «земщины», оставив за собой принятие окончательных решений по важнейшим вопросам. Вместе с тем, царь открыл для себя неисчерпаемый источник обогащения за счет ограбления и убийств своих подданных, для чего и создал государство в государстве, подлинным центром которого сделал укрепленную Александрову слободу, отгородив ее от всего остального мира надежными заставами «псов царских». Очевидцы свидетельствуют, что ни войти, ни выйти из нее без специального пропуска не мог никто, в этом смысле она охранялась много строже, чем государев опричный двор на берегу Неглинной, куда мог прийти любой москвич, тем более, если он жил в «опричной» части города. На опричном царском дворе находились приказы, здесь принимали и подписывали челобитные, которые потом поступали в «земщину» для исполнения, это была официальная резиденция царя, в которой он жил во время своих наездов в столицу. Однако действительным центром жизни Ивана IV являлся орденский замок «кромешников».

В чем состояла тайна этого ордена или братства? Частичный ответ мы находим у Таубе и Крузе в отрывке, относительно содержания которого историками было высказано много вздора, начиная от уверений в «атеизме» царя и его «глумлении над церковным обрядом»[513] до заверений, что царские казни и пытки — всего только дань «традиционной смеховой культуре средневековья»[514], которую, дескать, так хорошо понимал этот «представитель гуманизма в России», создавший в Александровой слободе «своего рода певческую академию»[515].

О том, что собой представлял «царский домовый обиход» в Александровой слободе, против которого яростно выступал митрополит Филипп (особо примечательно требование царя, чтобы игумен Филипп «в опришнину и в царский домовый обиход не вступался, а на митрополью бы ставился»[516]), известно из двух источников — «Послания» Таубе и Крузе и «Краткого сказания» А. Шлихтинга, которые совпадают по всем существенным вопросам, дополняя и поясняя друг друга.

Находясь в Александровой слободе, Иван IV, по словам Таубе и Крузе:

«…был игуменом, кн[язь] Афанасий Вяземский келарем, Малюта Скуратов пономарем; и они вместе с другими распределяли (по-видимому, „делили“. — А. Н.) службы монастырской жизни. В колокола звонил он сам вместе с обоими сыновьями и пономарем (т. е. Малютой. — А. Н.). Рано утром в 4 часа должны все братья быть в церкви; все неявившиеся, за исключением тех, кто не явился вследствие телесной слабости, не щадятся, все равно высокого ли они или низкого состояния, и приговариваются к 8 дням епитемии. В этом собрании поет он сам со своими братьями и подчиненными попами с четырех до семи. Когда пробивает 8 часов, идет он снова в церковь, и каждый должен тотчас же появиться. Там он снова занимается пением, пока не пробьет 10. К этому времени уже бывает готова трапеза, и все братья садятся за стол. Он же, как игумен, сам остается стоять, пока те едят. Каждый брат должен приносить кружки, сосуды и блюда к столу, и каждому подается еда и питье, очень дорогое и состоящее из вина и меда, и что [тот] не сможет съесть и выпить, он должен унести в сосудах и блюдах и раздать нищим, и как большей частью случалось, это приносилось домой.

Когда трапеза закончена, идет сам игумен к столу. После того, как он кончает еду, редко пропускает он день, чтобы не пойти в застенок, в котором постоянно находятся много сот людей; их заставляет он в своем присутствии пытать или даже мучить до смерти безо всякой причины, вид чего вызывает в нем, согласно его природе, особенную радость и веселость. И есть свидетельство, что никогда не выглядит он более веселым и не беседует более весело, чем тогда, когда он присутствует при мучениях и пытках до 8 часов [вечера]. И после этого каждый из братьев должен явиться в столовую или трапезную, как они называют, на вечернюю молитву, продолжающуюся до 9 [часов]. После этого идет он ко сну в спальню. <…> Что касается до светских дел, смертоубийств и других тиранств и вообще всего его управления, то отдает он приказания в церкви. Для совершения всех этих злодейств он не пользуется ни палачами, ни их слугами, а только святыми братьями. Все, что приходит ему в голову, одного убить, другого сжечь, приказывает он в церкви <…>. Все братья, и он прежде всего, должны иметь длинные черные монашеские посохи с острыми наконечниками, которыми можно сбить крестьянина с ног, а также и длинные ножи под верхней одеждой, длиною в один локоть, даже еще длиннее, для того, чтобы, когда вздумается убить кого-либо, не нужно было бы посылать за палачами и мечами, но иметь все приготовленным для мучительства и казней…» [Т-К, 39–40].

Как можно убедиться, перед нами орденский распорядок жизни царя, лишенный какого-либо «глумления» над религией, а тем более атеизма. Наоборот, здесь всё проникнуто глубокой обрядовой педантичностью, заставляющей вспомнить инквизиционные застенки Европы, в которых ханжество соединено было с изуверством, а здесь еще и приправлено природной дикостью. Были ли Таубе и Крузе свидетелями этому «царскому домовому обиходу»? В этом убеждают приводимые ими подробности, подтверждаемые рассказом А. Шлихтинга, который, судя но всему, постоянно бывал в Александровой слободе в качестве переводчика придворного врача. Об этом говорит и его замечание, что Иван IV, живя в слободе:

«…каждый день двадцать, тридцать, а иногда и сорок человек велит рассечь на куски, утопить, растерзать петлями, так что от чрезмерной трупной вони во дворец иногда с трудом можно проехать».

[Шл., 25–26]

Записки Шлихтинга в ряде случаев уточняют сведения Таубе и Крузе, показывая, что среди «братьев» оказываются и некоторые члены опричного двора, допущенные к ритуалу «братства».

«Живя в упомянутом Александровском дворце, — писал Шлихтинг далее, — словно в каком-то застенке, он (царь. — А. Н.) обычно надевает куколь, черное и мрачное монашеское одеяние, какое носят братья базилиане, но оно всё же отличается от монашеского куколя тем, что подбито козьими мехами. По примеру тирана также старейшины (по-видимому, бояре. — А. Н.) и все другие принуждены надевать куколи, становиться монахами и выступать в куколях, за исключением убийц из опричнины, которые исполняют обязанность караульных и стражей. И так великий князь встает каждый день к утренним молитвам и в куколе отправляется в церковь, держа в руке фонарь, ложку и блюдо. Это же делают все остальные, а кто не делает, того бьют палками. Всех их он называет братией, также и они называют великого князя не иным именем, как брат. Между тем он соблюдает устав жизни, вполне одинаковый с монахами. Заняв место игумена, он ест один кушание на блюде, которое постоянно носит с собою; то же делают все. По принятии пищи он удаляется в келью или уединенную комнату. Равным образом и каждый из остальных уходит в свою, взяв с собой блюдо, ножик и фонарь; не уносить всего этого считается грехом. Как только он проделает это в течение нескольких дней и, так сказать, воздаст богу долг благочестия, он выходит из обители и, вернувшись к своему нраву, велит привести на площадь толпы людей и одних обезглавить, других повесить, третьих побить палками, иных поручает рассечь на куски, так что не проходит ни одного дня, в который бы не погибло от удивительных и неслыханных мук несколько десятков человек».

[Шл., 27]

Из приведенного рассказа Шлихтинга можно заключить, что «братство» опричной гвардии, поставленной над опричным войском, в свою очередь служило подножием или «внешним кругом» для внутреннего ядра ближайших сподвижников царя из знати («старейшины» Шлихтинга), допущенной в орденский замок «кромешников». В орденский капитул входили (по Таубе и Крузе), кроме царя, А. И. Вяземский и М. Л. Скуратов-Бельский; Г. Штаден к ним присоединяет А. Д. и Ф. А. Басмановых и П. В. Зайцева, поименованных предшествующими авторами в качестве ближайших советников царя. В числе безусловных «братьев», стоявших над «кромешниками» и принимавших непосредственное участие в кровавых расправах, можно назвать М. Т. Черкасского, В. Г. Грязного, В. И. Темкина-Ростовского и А.-Ф. Овцына, которые, в свою очередь, стали жертвами царской мнительности и раздражительности [Шт., 96–97]. Вероятно, к ним следует причислить еще какое-то количество лиц, однако отождествлять с «орденом кромешников» весь состав опричного двора, как то обычно делается историками[517], на мой взгляд, нет никаких фактических оснований.

Таким образом, на основании показаний очевидцев, не входивших в опричный орден «кромешников», но тесно связанных с его деятелями и даже деятельностью (как тот же Г. Штаден, использовавший новгородский погром для личного разбоя), весь комплекс «опричнины Ивана IV» предстает перед нами в виде двух взаимопроникающих и взаимообусловленных структур. Первая из них представлена территориально-государственным аппаратом управления царским уделом, копирующим аналогичный аппарат «земщины», вершиной которого служит «царский двор», вторая — сращенный с верхушкой этого двора (но не тождественный ему) «орден кромешников», который опирается на «корпус убийц», выполняющих карательные и охранительные функции, и на опричное войско, никакого отношения к ордену не имеющее и точно так же возглавляемое царем. Внешним отражением такой двойственности «опричнины» оказываются два ее центра, функционировавшие одновременно на протяжении 1567–1571 гг.: закрытый ото всех заставами и караулами орденский замок-застенок в Александровой слободе и открытый для глаз обывателей опричный дворец на берегу Неглинной в Москве, официальное местонахождение царя и его приказов.

Этот вывод, опирающийся на приведенные выше факты, позволяет по-новому взглянуть на события 60–70-х гг. XVI в., увидев за «опричными реформами Ивана IV» не самоцель в виде первой, внешней структуры управления «царским уделом», а всего только средство для функционирования второй, внутреней структуры, какой был «орден кромешников». Какие цели он преследовал, в результате чего возник и почему был уничтожен самим его создателем — на эти вопросы пока ответа нет и вряд ли они когда-либо будут получены. Маловероятно и найти под нынешними зданиями Успенского женского монастыря г. Александрова остатки орденского архива, хотя именно в результате таких раскопок могут быть открыты пыточные орденские застенки, о которых согласно пишут опричные дипломаты, А. Шлихтинг и Г. Штаден.

Похоже, именно здесь мы встречаемся с главной загадкой опричнины — с тем ее «сердцем», ради которого и была задумана вся затея с разделением земель, экстерриториальностью царского двора и его окружения, орденом «кромешников» и всем остальным. В отличие от Москвы, в Александровой слободе никогда не прекращались мучения и казни, смысл которых остается для нас закрыт, как, похоже, был он закрыт и для их современников. Сейчас мы даже не можем сказать с достоверностью, кого именно пытали и казнили, потому что этих безымянных жертв оказывается много больше, чем поименовано в дошедших до нас списках известного синодика Ивана IV. Остается предполагать, что то были жертвы доносов своих холопов, недругов, неудачные беглецы за рубеж, люди, подозреваемые в знахарстве и волшбе с умыслом на царя, а главное — потенциальные заговорщики. Однако сколько могло быть таких? Десятки? Между тем свидетельства очевидцев не оставляют сомнения, что эти жертвы исчислялись многими сотнями замученных и казненных на глазах царя.

Естественно задаться вопросом: во имя чего совершались эти бессмысленные убийства, ставшие обязательной частью «царского домового обихода»? Никакая алчность царя, никакой страх действительных или возможных заговоров против него лично не объясняет ни мучений жертв, ни их количества, ни уничтожения при этом всего имущества казнимых, ни издевательств над женщинами и детьми, ни травли осужденных зверями — всех тех воистину адских мук, которые еще никем в мировой истории не были превзойдены по своей бесчеловечности и изощренности. Между тем, именно в этих пытках, в этих массовых казнях, как видно, заключена тайна «ордена кромешников» и трагедия митрополита Филиппа, требовавшего от Ивана IV положить конец не только казням, но и всему «бесовскому действу». Эти изощренные, бесконечные и бесцельные зверства, описание которых мы находим у очевидцев, которые, в свою очередь, находят подтверждение в описании опричной расправы с Новгородом[518], невольно заставляют задуматься: не имеем ли мы в данном случае дело с орденом поклонников Сатаны?

Для XVI в. в этом не было ничего необычного, тогда как все орденские атрибуты, знаки, а главное — действия, сопряженные с массовыми и мучительными человеческими жертвоприношениями, делают подобное предположение в высшей степени вероятным. Более того, такое предположение хорошо согласуется с сообщениями о подчеркнутой набожности Ивана IV (Даниил Принц из Бухова), со стремлением к мелочной обрядовости, его гипертрофированном суеверии, постоянном страхе и подозрительности. Стоит напомнить, что «уклонение в сатанизм» человека средневековья не только не предполагало у него какого-либо «атеизма» или наличия «антиклерикальных настроений», но, наоборот, требовало глубокой веры в силу обрядности и наличие Бога Небесного. Последняя, в свою очередь, порождала веру в его могущественного антипода и «супротивника», «князя мира сего», к которому человек и обращался за помощью.

И здесь напрашивается любопытная параллель.

В своей работе об орденском характере опричнины Ивана IV И. И. Полосин напомнил, что еще в 1547 г. московским правительством была высказана идея создания собственного рыцарского ордена[519]. Факт этот можно было бы посчитать несущественным, однако не так давно Г. В. Вилинбахов, работавший над историей ордена Андрея Первозванного, обнаружил, что сообщение Г. Шлитте, судя по всему, имело продолжение. Он нашел, что в книге И. А. Рудольфи «Куриозная геральдика», изданной в 1718 г., говорится, что орден Андрея Первозванного — «не первый рыцарский орден в Москве, а еще царь Иван Васильевич учредил в 1557 году орден Небесного Креста (может быть, в память того креста, что явился царю Константину) с розой, украшенной жемчугом, потому что на цепи ордена, состоящей из 42 звеньев, висело изображение Спасителя Иисуса Христа, торжествующего и возносящегося к небесам». Подтверждение такому сообщению Г. В. Вилинбахов нашел на оттиске печати царя Федора Ивановича, воспроизведенной в свое время в книге А. Лакиера «Русская геральдика», где «отчетливо видна на груди двуглавого орла цепь со знаком ордена либо в виде андреевского креста, либо в виде монограммы Христа»[520].

Крест с розой, ставший центральным знаком Ордена Небесного Креста, вполне мог быть знаком тех «чинов стратилатских» о которых вскольз упоминал А. М. Курбский в своей «Истории о великом князе Московском»[521]. Неслучайно, начиная с конца XVI или с начала XVII в., одним из излюбленных типов русского серебряного нательного креста с эмалью и без нее оказывается крест довольно большого размера с изображенным на нем розовым венком. Интересно и другое. Из соборного дела о «мятеже» дьяка И. М. Висковатого по поводу новой стенописи и икон, написанных для ряда кремлевских церквей, в том числе для Благовещенского собора, известно, что именно в это время там появился образ «Господа нашего Иисуса Христа, на верх креста седяща в доспехе», который своей необычностью смутил ревнителя благочестия[522]. Как известно, представление о Христе-рыцаре, чуждое восточному православию, неразрывно связано с рыцарскими орденами Западной Европы, поэтому появление подобного новшества в русской иконографии, притом в одном из «царских» соборов, вполне могло стать «репликой» на учреждение подобного ордена.

Наличие следов орденских организаций в России в 50-х гг. XVI в. ставит перед исследователем этого времени много вопросов, среди них — о связях нового ордена с орденами Западной Европы, о том, кто входил в орденские братства и т. д. Тем более, что символика ордена Небесного Креста, связанная с доблестью, верой и благодатью, оказывается в оппозиции символике опричнины, заставляя думать, что свой сатанинский орден Иван IV мог создать в противоположность не только «ордену земщины», но, соответственно, и его небесному покровителю, Христу. Отсюда — устроение орденского замка «кромешников» вне Москвы и вся та его мрачная символика, о которой я писал в одной из своих книг: черные одеяния «кромешников», черные графитовые крыши орденского замка, о которых нам теперь известно по раскопкам в Александровой слободе, «черные мессы», которые служил Иван IV вместе с какими-то «своими попами», и бесчисленные жертвоприношения сатане…

Оставляя в стороне тайные цели, которые преследовал царь, создавая свой «орден кромешников»[523], и которые, как я уже сказал, мы вряд ли сможем когда-либо выяснить с достоверностью, установление внутренней структуры опричнины позволяет утверждать, что ее первоначальной задачей была легализация созданной царем орденской организации за пределами юрисдикции общегосударственной структуры власти и над ней, тогда как все остальные связанные с опричниной реформы (разделение земель, создание дублирующей системы приказов, собственного войска, опричного двора и т. п.) служили только средством обеспечения жизнедеятельности ордена, венчавшего пирамиду власти в России 60–70-х гг. XVI в.

Подобный вывод требует от историков в дальнейшем отказаться от недифференцированного использования термина. «опричник», одинаково прилагаемого как к человеку, находившемуся под юрисдикцией опричного Дворца и проживавшего на опричной территории, так и к члену опричного Ордена, собственно опричнику или «кромешнику», наделенному не только знаками ордена, но и специфическими функциями и полномочиями. В свою очередь, к этим последним нельзя огулом причислить весь состав опричного Двора даже в период опричного террора 1565–1572 гг., не говоря уже о распространении этого термина на опричное войско, работников опричных приказов, дипломатов, бояр и т. д., которым более соответствует наименование по званию и по должности с указанием «из опричнины» оставив за собственно членами ордена наименование «опричник» или «кромешник», подразумевая под ними «убийц» — А. Шлихтинга и «кромешников» А. М. Курбского.

Существовал ли «Болтинский» список Правды Русской?[524]

Для русской исторической науки XVIII век явился своего рода «эпохой великих открытий». Неслучайно основная масса исторических изданий, появившихся во второй его половине, оказывается публикацией источников, то есть археографическими работами. После того, как Петр I в 1697 г. на пути в Голландию познакомился с Радзивиловской (Кенигсбергской) летописью, а 16.02.1722 г. был издан указ о присылке в Синод из епархий и монастырей бумажных и пергаменных летописей и хронографов (аналогичный указ был издан 1.8.1791 г.), параллельно с накоплением памятников древней письменности в частных библиотеках и в государственных хранилищах шло их издание, перевод и осмысление.

Знакомящийся с этими изданиями исследователь не может не отметить безукоризненное чутье первых российских историков и археографов, отбиравших из множества открываемых документов (как бы в предчувствии дальнейших утрат) памятники первоочередной важности, составившие золотой фонд источников русской истории. Достаточно назвать такие летописи, как Новгородская Первая, Радзивиловская, Никоновская, Царственный летописец, Степенная книга царского родословия, книги разрядные, родословные, судебники, Книга Большому чертежу, грамоты духовные, договорные, купчие, статейные списки, не говоря уже о многом другом. Среди них особое место занимают несколько памятников, в издании которых по праву можно видеть итог русской археографии XVIII века. Это Правда Руская, изданная в 1792 г., «Поучение Владимира Мономаха», изданное в 1793 г., и, наконец, «Слово о полку Игореве», вышедшее в 1800 г.[525] и как бы венчающее собой все предыдущие открытия.

Появившееся в 1792 г. издание древнейшего памятника русского права, каким является Правда Руская, не было первым по счету. Ему предшествовали три издания — А. Шлецера в 1767 г.[526], С. Я. Румовского в 1786 г.[527] (так наз. «Татищевская Правда») и В. В. Крестинина в 1788 г.[528] Однако издатели 1792 г., скрывшиеся под псевдонимом «любителей отечественной истории», полагали, что прежние издания по обстоятельности и научному аппарату, сопровождавшему текст, «должны будут уступить сим (законам. — А. Н.) издаваемым ныне, потому что они в самом существе своем полнее, исправнее, достаточнее всех прочих, не только оных тиснению преданных, но и рукописных до ныне известных» [ПР, 1792, III].

Как известно, под именем «любителей отечественной истории» скрывались люди, тесно связанные не только общими интересами, но и дружественными узами. Это писатель и переводчик И. П. Елагин, генерал-майор И. Н. Болтин и обер-прокурор Святейшего Синода, позднее граф А. И. Мусин-Пушкин. Похоже, что иных и не было, и указание Д. Н. Дубенского на некого «Перфильева»[529] является всего лишь недоразумением, порожденным отчеством И. П. Елагина. К моменту издания все трое были уже не молоды, обладали известностью, независимостью и живо интересовались российскими древностями. Историко-кри-тические труды и обширные знания И. Н. Болтина[530] снискали ему известность и уважение среди русских и европейских ученых, тогда как А. И. Мусин-Пушкин зарекомендовал себя более собирателем, чем исследователем, и к августу 1791 г., когда по его инициативе Екатериной II был издан известный указ о доставлении в Синод древних рукописей из монастырских архивов и книгохранилищ [ПР, 1792, I], он уже имел прекрасную собственную библиотеку и обширное собрание древних предметов и редкостей[531].

Сейчас можно довольно точно восстановить участие каждого из трех друзей в издании 1792 г., опираясь на свидетельство одного из них. В одном из примечаний посмертно изданного труда И. П. Елагин в качестве единственного подготовителя текста, переводчика и комментатора Правды Руской называет И. Н. Болтина, «который един по отменному знанию русской истории, к изданию упрошен был и един трудился»[532]. Сам Елагин, как можно думать, больше был вдохновителем, чем издателем, тогда как А. И. Мусин-Пушкин предоставил в распоряжение Болтина, кроме своей библиотеки, рукописи, поступавшие из монастырей в Синод, подведомственную ему типографию и из личных средств оплатил все издержки по печати[533].

Наблюдения над языком и стилем примечаний к изданию 1792 г. подтверждают сообщение Елагина, а сравнение их с языком сочинений Болтина устанавливает с несомненностью его авторство. Всё это позволяет в дальнейшем уже прямо называть И. Н. Болтина издателем текста 1792 г.

Осуществленное Болтиным издание Правды Руской поражает каждого, кто знакомится с ним первый раз, своей строгостью и научным изяществом. Издатель не просто публиковал и комментировал текст. Как можно видеть из расположения материала, задачей Болтина было максимально облегчить работу читателя с текстом, не только объяснив, насколько возможно, сам текст и употребляемые в нем специфические термины и выражения, но и вводя читателя в соответствующий раздел древней русской истории.

Рассматривая последовательно структуру издания, мы находим обстоятельное предисловие, в котором кратко изложена цель издания, его история и принципы, которыми руководствовались издатели. За предисловием следует оглавление, где, кроме указания на страницы, излагается столь же подробно содержание статей. Сам текст Правды Руской разделен на главы и статьи, как можно думать, соответственно киноварным заголовкам или инициалам, характерным для всех списков Пространной редакции, к которой он относится. Параллельно тексту оригинала идет толковый перевод, а после каждой статьи — обстоятельные примечания, касающиеся текста, разночтений по другим спискам, имевшимся в распоряжении издателей, объяснения терминов, выражений или затронутого вопроса.

Завершается издание подробным указателем слов, названий и предметов, находящихся как в тексте, так и в примечаниях.

Уже этот беглый обзор показывает, как серьезно относился Болтин к изданию Правды Руской и почему само издание вызывало восхищение не только у его современников, но и у крупнейших историков более позднего времени. Принципы передачи текста, которыми руководствовался в данном случае Болтин, с исчерпывающей полнотой изложены им в предисловии, а их важность для всего последующего заставляет меня привести этот фрагмент, ибо его придется вспомнить еще не раз.

Вот что издатель счел нужным сообщить своим читателям.

«Самый текст законов разсудили мы напечатать в пол страницы церьковными буквами, ради лучшаго изображения древних слов и правописания, а против текста, в другом столбце, поставить преложение на нынешнее наречие гражданскими буквами; под каждою же статьею в низу приложить объяснения и толкования слов вышедших из употребления, дабы Читатель мог удобно смысл текста, по толкованию слов, понимать, и видеть сходно ли с ним зделано нами преложение; и как всё то, что напечатано церьковными буквами, есть находящееся в древнем рукописном списке издаваемых законов, а напечатанное гражданскими буквами есть сочиненное нами. — Текст законов точно так напечатан как он в рукописи находится, без всякия перемены, не только в словах ниже в одной букве; равно и статьи разделены также как и там, но прибавлены токмо числа главам и статьям для удобнейшего приискания мест, в случае ссылки на них. — Где нашлись в списке, которому мы следовали, упущения в словах, небрежением писца учиненные, а в других списках оныя слова находятся, те мы внесли в текст, без всякаго усумления; находящиесяж в других списках отмены в словах и целых речах, показали токмо в примечаниях. — Хо-тяж в некоторых статьях закона Ярославова и ясно видели мы, что слова или речи перемешаны, тоесть задния поставлены на переди, а передния на зади, яко в § 1-м название Русин, долженствующее быть на конце речи с прочими находящимися там отечественными названиями, поставлено на переди весьма не к стате; но мы не осмелилися перенести его в приличное ему место, но оставили тут где оно стоит в подлинике. Приметили мы также, что инде целыя статьи или переставлены с места на другое не по приличию, или одна статья разделена на две, и последняя половина приставлена к другой, что Читатель сам удобно усмотрит; другияж так повреждены от переписок, что о подлином их смысле должно было доходить догадкою, и с великим трудом, однакож, ни тех ни других отнюдь мы не поправляли» [ПР, 1792, VI–VII].

Отсюда можно видеть, что в принципах публикации текста И. Н. Болтин намного опередил свое время, а многократно подтвержденная добросовестность и честность издателя, засвидетельствованная даже объектами его строгой критики (напр., М. М. Щербатов в своем ответном «Письме…»), не позволяет сомневаться в соблюдении им же самим предписанных правил.

К сожалению, гораздо меньшее внимание уделил Болтин описанию рукописи, подготовленной им к изданию, и тех списков, которыми он пользовался для сверки. Известно только, что рукопись была пергаменной, создававшей впечатление большей древности, чем пять остальных, как видно, бумажных; она была наиболее полной по объему вошедших в нее статей и писана «весьма древним почерком» [ПР, 1792, I]; наконец, как и все остальные, она поступила в Синод из какого-то монастыря после августа 1791 г.

Успех, выпавший на долю Болтинского издания, может быть оценен по тому, что его повторение потребовалось уже через семь лет, а незыблемый авторитет удерживался почти четверть века — вплоть до февраля 1818 г., когда появились первые томики «Истории государства Российского» Н. М. Карамзина.

Собственно спискам Правды Руской Карамзин посвятил всю 3-ю главу 2-го тома своей «Истории…», а также многочисленные к ней примечания. Он предупреждал читателя, что «сверил тексты Крестининского издания Правды Русской» и «нового издания», как он везде называет издание 1792 г., но что оба они неверны. Основанием для такого суждения послужил найденный им древнейший Синодальный список Правды Русской и другой, «также хартейный» (т. е. пергаменный. — А. Н.), который «в библиотеке графа А. И. Мусина-Пушкина есть», и по сличению с которым «в печатном <…> находятся неисправности, большею частию умышленные, то есть, мнимыя поправки»[534].

Другими словами, обнаружив в библиотеке одного из издателей Правды Руской 1792 г., в основу которой был положен «хартейный список», такой же «хартейный», Карамзин не сомневался, что имеет дело с одним и тем же документом, поскольку для него не существовало разницы между списками одного и того же памятника, кроме как их древность. Вот почему, критикуя авторов примечаний к изданию 1792 г., Карамзин обращается то к списку XIV в. из библиотеки А. И. Мусина-Пушкина, который теперь известен как «Мусин-Пушкинский», то к Синодальному списку, древнейшему, который он именует «подлинником».

Просматривая примечания Карамзина, можно видеть, с каким удивлением историограф сличал пергаменный Мусин-Пушкинский список Правды Руской, который, как он полагал, был положен в основу издания 1792 г., с текстом самого этого издания, находя почти в каждой статье если не прямую «ошибку», то разночтения[535], в справедливости чего может убедиться теперь каждый, сличив опубликованный в академическом издании 1940 г. Мусин-Пушкинский текст[536] с изданием И. Н. Болтина.

С этого момента в истории издания 1792 г. начинается период, когда критика изданного текста и методов работы издателей следует параллельно попыткам найти и определить оригинал рукописи, которым они располагали. Авторитет «Истории государства Российского» и ее автора оказался настолько велик, что даже К. Ф. Калайдович, взявшийся было по поручению Общества Истории и древностей Российских за подготовку к изданию Мусин-Пушкинской рукописи Правды Руской, долгое время склонен был признавать ее за оригинал издания 1792 г.[537] и только впоследствии высказался против такого отождествления[538]. Однако ученое мнение было сформировано, и первый издатель Мусин-Пушкинского списка Д. Н. Дубенский в примечаниях к изданию писал: «Кто усумнится, что таинственный пергаментный список <…> писанный весьма древним почерком, полнейший, им (Болтиным. — А. Н.) изданный, есть тот самый, ныне издаваемый, принадлежащий Императорскому Обществу истории и древностей российских»[539].

Издание Дубенского было осуществлено на достаточно высоком уровне и показывало всё отличие Мусин-Пушкинского списка от текста 1792 г. Но вместо того, чтобы увидеть разницу, Дубенский утверждал их тождество, упрекая Болтина и остальных издателей, названных им поименно, во множестве огрехов. Так, например, по мнению Дубенского, Болтин исключил из древнего текста термин «задница», которое «Болтин заменил <…> позднейшим XVIили XVвека», что сделано им «измелочного приличия, свойственного веку»[540]. Насколько поверхностно Д. Н. Дубенский ознакомился с изданием Болтина, видно из того, что полюбившаяся ему «задница» (т. е. наследство) находится в издании 1792 г. в а) заголовке, б) в тексте статьи и г) в указателе [ПР, 1792, 85, 89 и V], а сам XVIII век отличался не столько «мелочным приличием», сколько определенным неприличием, распутством и скабрезностью…

Следующий и последний шаг сделал в 1846 г. Н. В. Калачов. Он сличил различные редакции и списки Правды Руской и обнаружил, что наиболее специфические варианты текста 1792 г. соответствуют вариантам одного только Воскресенского списка. Отсюда он заключил, что именно Воскресенский список лег в основу издания 1792 г., будучи дополнен из Академического I списка и из некоторых других[541]. Правда, Воскресенский список был бумажным, а не пергаменным, но если вслед за Карамзиным считать, что издатели не сдержали своего слова и напечатали не один текст, произвольно пополняя его из других списков, то, следовательно, они могли не выполнить и этого своего обещания…

Собственно, на этом и закончилось изучение издания 1792 г. Каждый последующий шаг приводил исследователей к мысли о неточности текста, поскольку он отличался от всех известных списков Правды Руской, а пытаясь объяснить расхождение текстов недобросовестностью издателей, критики, естественно, приходили к выводу о полном нарушении принципов, объявленных в предисловии. Сочетание чисто внешних признаков — Мусин-Пушкин, библиотека, пергаменный список, упоминание о пергаменном списке в предисловии к изданию 1792 года, удивление и негодование Карамзина, — послужили «ядром снежного кома», который уже нельзя было остановить. Почему-то никто не подумал, что в той же библиотеке Мусина-Пушкина пергаменных списков могло быть несколько, что сама библиотека сгорела дотла или исчезла в 1812 г., что вероятность сохранности одного списка ничтожна, что во всех своих работах Болтин был образцом точности и достоверности, и т. д.

Наконец, можно спросить, почему до пожара 1812 г. в продолжении двадцати лет никто из историков не усумнился в точности издания, когда оригинал, был так доступен?