67595.fb2
Последнее обстоятельство с неизбежностью поднимает вопрос о необходимости привлечения иностранных источников этого времени для реконструкции событий нашей истории и сравнительной с ними степени достоверности ПВЛ. Опыт показывает, что до отмеченного временного рубежа достоверность последних не выдерживает никакого сравнения с европейскими авторскими хрониками, почему, например, описания событий 1015–1018 гг. в хронике Титмара из Мерзебурга заслуживают безусловно большего внимания, чем таковые в ПВЛ, а их кажущееся противоречие эмиссиям монет Святополка и Петроса/Петора коренится, скорее всего, в ошибочности наших собственных представлений, возникших под влиянием легенды о Святополке. Столь же высокий приоритет перед ПВЛ для оценки отмеченных ими событий IX–XI вв. сохраняют византийские авторские сочинения (Продолжатель Феофана, Лев Диакон, Михаил Пселл и др.) и даже такие неоднозначные компиляции, как хроники Георгия Амартола и Скилицы-Кедрина, созданные в традициях официальной византийской историографии.
Наоборот, как показывает опыт, весьма низкой оценки в отношении событий ранней русской истории заслуживают сочинения восточных географов и путешественников IX-Х вв. Предпринятые сначала Б. Н. Заходером, а затем А. П. Новосельцевым попытки систематизировать их сведения убеждают, что объектом наблюдения их авторов в основном оказывается социум черноморских русов, совершавших разбойничьи набеги на города Поволжья и побережья Каспия. Еще меньше данных для русской истории исследователь находит в скандинавских сагах, самые ранние записи которых в первой трети XIII в. отмечены именем Снорри Стурлусона. Сообщаемые ими сведения о «конунге Вальдамаре», которого обычно считают князем Владимиром I Святославичем, и «конунге Ярицлейве», в котором столь же традиционно видят князя Ярослава I Владимировича, не находят подтверждений в русских источниках, с чем вынуждены согласиться даже филологи-скандинависты[671], а приурочение нескольких традиционных топонимов к отдельным городам домонгольской Руси лишь подтверждает их случайный и недостоверный характер. Об этом в свое время писал еще Ф. Ф. Вестберг, убедительно обосновывая перемещение хоронима Gardariki и топонима Kaenugardr скандинавских саг на южные берега Балтийского моря, поскольку «Koenugardr составляет часть Vinland’а», а «под Vinland’ом исландские саги разумеют только область западных славян»[672].
Столь же сомнительны сведения древних пластов европейских генеалогий, где имена этих же двух князей обозначают ближайших родственников шведских, норвежских и датских конунгов («Младшая Эдда» и др.), заставляя полагать, что наличие в сагах «Вальдамара из Гардарики» и «Ярицлейва из Холм-гарда» обязано не персонажам ПВЛ, а одноименным князьям западнославянских (вендских) земель, находившихся в более тесных сношениях с Данией и северным берегом Балтийского моря, чем те князья, с именем которых связана история Киева и Великого Новгорода на Волхове.
Именно этим обстоятельством, как мне кажется, можно объяснить полное молчание русских источников относительно родственных связей семьи Ярослава I Владимировича с английским, норвежским и датским королевскими домами и брачных — с французским. Указанные факты известны нам исключительно из генеалогических росписей Европы и до сих пор не находят никакого документального подтверждения с русской стороны, поэтому посвященная их обзору специальная работа М. П. Алексеева оказывается построенной на последовательных «каскадах» допущений и предположений, не выдерживающих строгой исторической критики[673]. Стоит также напомнить, что до сих пор историкам неизвестны какие-либо документы, подтверждающие брак Всеволода Ярославича, отца Владимира «Мономаха», на дочери Константина IX, о чем нам известно лишь по краткой записи под 6567/1053 г. в ПВЛ, что «оу Всеволода родися сын Володимиръ от цесарице гречькое» [Ип., 149]. И хотя ни один из этих браков не подтвержден до сих пор документально[674], все они продолжают фигурировать в качестве оснований для весьма смелых и далеко идущих построений.
Здесь мы сталкиваемся с феноменом, который можно назвать диктатом текста, оказывающим безусловное влияние уже на предпосылки многих исторических исследований. Дело в том, что любой текст, воспринимаемый в качестве исторического источника, в силу одного этого обладает авторитетом, магически действующим на исследователя, склонного подсознательно абсолютизировать содержащиеся в нем факты и форму, в которой эти факты изложены. В еще большей степени на исследователя может влиять авторитет предшественников, их оценки того или иного текста, создающие фантом псевдотекста, который в сознании окружающих подменяет собою факты, представленные в том или ином историческом источнике. Так, выборочная подборка оценочных сообщений летописцев о нападениях половцев на Киев и Переяславль Южный, а в еще большей степени — содержание «Слова о полку Игореве», переработанного в конце XIV или начале XV в., утвердили в сознании общества представление об извечной конфронтации древней Руси и Степи, оставив без рассмотрения множество свидетельств прямо противоположного свойства. Какую роль в этом сыграли историки, показывают работы Б. А. Рыбакова, посвященные этим вопросам. То же самое произошло в отношении Ивана IV и его опричнины, долгое время представляемой в качестве примера государственной мудрости и «демократизма» царя, наделенного всеми талантами «представителя гуманизма».
Избежать влияния такого псевдотекста исследователь может лишь в том случае, если он начинает свою работу с изучения первоисточника, рассматривая его в сопоставлении с другими, независимыми текстами и фактами, в том числе лингвистическими, топонимическими, географическими, археологическими и другими, чтобы только потом перейти к анализу взглядов предшественников, корректируя по мере необходимости собственные выводы.
Насколько внимательно следует при этом относиться к таким независимым документам, какими являются археологические находки, и чем оборачивается научная небрежность, хорошо показывает пример атрибуции Б. А. Рыбаковым каменной иконки, изображающей св. Глеба, с надписями расположенными по обеим сторонам фигуры в княжеской шапке и плаще, стоящей с мечом и крестом мученика. Иконка происходит из случайных находок начала века на Таманском полуострове и сделана на пластине «жировика», т. е. талька (?), как следует из ее описания при поступлении в ГИМ. Не уточнив характера минерала, не выяснив его возможного происхождения, не определив места изображения в общей иконографии св. Глеба, археолог, заявил, что так как «в Тмутаракани Глеб Святославич княжил, очевидно, с осени 1067 по осень 1068 года <…> эта иконка принадлежала князю Глебу Святославичу»[675], после чего датировал ее… 1067–1068 гг. Более того, Рыбаков решился утверждать, что такой дате соответствуют и начертания букв обоих надписей, хотя даже не специалист на приведенной фотографии[676] может заметить, что надписи сделаны разными почерками, причем вторая надпись, отождествляющая Глеба с Давыдом, сделана уже после того, как от иконки был отколот верхний левый угол, т. е. много времени спустя после изготовления предмета. Естественно, что такое легкомыслие не только обесценивает разыскания автора, но и ставит под сомнение всю его систему хронологических признаков начертания букв кириллического алфавита, на которой построена утверждаемая им хронология других находок.
Этот пример произведенной некогда идентификации св. Глеба с «Давидом» в действительности является частью проблемы, в том или ином виде встающей перед каждым исследователем ранней русской истории. Использование текста для реконструкции событий прошлого предполагает наличие исторических персонажей, о которых нам известно часто только имя. Естественно, что каждая, пусть даже призрачная возможность найти какую-либо дополнительную информацию о том или ином подобном лице или оставленный им след оказывается огромным соблазном для историков. Так возникают попытки-идентификации героев русских былин или авторов граффито, открытых на древней штукатурке Софийского собора в Киеве. Работу в этом направлении можно только приветствовать, однако не следует забывать, что одни и те же имена в одно и то же время носило множество разных людей, идентифицировать которых наука не в состоянии, также как и сколько-нибудь определенно датировать оставленные ими автографы. Столь же сомнительны попытки отождествления отдельных героев былин с определенными историческими фигурами, чтобы затем, создав очередной фантом псевдотекста, использовать его в конкретных исторических построениях на правах источника.
Опасность коренится даже не в том, что здесь делается попытка подмены истории — эпосом, живущим по законам своего жанра, причем жанра, как можно было убедиться за полтора века развития русской фольклористики, заимствованного восточными славянами у своих степных соседей. Былина не явилась из первобытности, как то пытался доказать В. Я. Пропп[677], не сопровождала жизнь славянских народов в их догосударственном существовании, а была воспринята в качестве готовой формы только восточными славянами, заставляя вспомнить о «старых мехах», оказавшихся пригодными для «нового вина». Но что явилось этим «новым вином» и почему потребовались именно такие «меха»? Этот вопрос одинаково важен как для филолога, работающего с текстами фольклорных записей и пытающегося определить «контекст эпохи», когда эти тексты могли возникнуть, так и для историка, обращающегося к памяти народа в попытках реконструкции изучаемого им прошлого.
Слабость позиций таких крайних представителей «исторической школы» изучения былин киевского и новгородского циклов, как тот же Б. А. Рыбаков, заключалась в том, что они предполагали непосредственное отражение события в былине, которая, следовательно, должна была выполнять роль современной беллетристики, молчаливо подразумевая неграмотность населения древней Руси. Сейчас такой постулат опровергнут массовым материалом раскопок городских и сельских поселений, показывающим, что в домонгольское время на Руси писали (и, стало быть, читали) практически все ее обитатели. Соответственно, это предполагает широкое распространение, особенно в городской среде, светской литературы, о наличии которой можно судить по тексту «Слова о полку Игореве» и древнерусскому летописанию, которые сохранили в своем тексте фрагменты других литературных произведений той эпохи. В результате, единственным местом бытования былины как жанра, заимствованного из Степи, остается русская деревня, т. е. то пространство обитания этноса, где на протяжении четырех последних веков можно было наблюдать постоянный переход литературного текста в состояние сказания, обретавшего таким образом свое дальнейшее существование[678].
При этом было бы безусловной ошибкой считать творцом, хранителем и распространителем былины русское крестьянство, как таковое. Крупнейший исследователь былины и условий ее бытования В. Ф. Миллер отмечал, что, по словам самих же крестьян, мастерами-сказителями всегда были кочующие деревенские ремесленники, сапожники, портные, вязальщики сетей, переходившие из деревни в деревню, тогда как «крестьянство (т. е. земледелие) и другие тяжелые работы не только не оставляют к тому времени, но заглушают в памяти даже то, что прежде помнилось и певалось»[679].
И вот, что интересно: на всем многовековом протяжении своего бытования былина не прирастала сюжетами, будучи представлена двумя четко обособленными циклами — киевским с центральной фигурой «князя Владимира» и новгородским. Это может означать, что в основании всего былинного творчества изначально легли только два сборника литературных произведений, трансформированные последующим устным репродуцированием, как видно, в результате внезапного наступления массовой неграмотности и гибели питающей деревню городской культуры. Такая ситуация в русской истории наблюдалась только однажды, будучи результатом монгольского погрома, который повлек за собой гибель городов южной и даже залесской, т. е. рязанской и владимиро-суздальской Руси.
Такое определение временного рубежа и места действия — лесостепная Русь, откуда былина начала свое движение на север в форме «былевого репертуара старинных профессиональных певцов, какое бы название они не носили»[680], находят подтверждение и в геофафической картине, на фоне которой развиваются все былинные сюжеты «киевского цикла», связанные с треугольником киевских, черниговских и переяславльских земель. Вот почему я склонен думать, что в былинах дошли до нас в искаженном виде имена не исторических, а литературных персонажей киевской Руси, которые в ряде. случаев могли совпадать с именами своих реальных прототипов, как то отмечено в ситуации «двух Святополков» легенды о Борисе и Глебе.
Вот то немногое, о чем мне хотелось напомнить, завершая книгу, которая, я надеюсь, вызовет не одно только негодование упомянутых в ней историков и филологов, но и даст повод для размышлений следующему поколению исследователей русских древностей.
Публиковалось в сокращении: Никитин А. Л. О купчей на «землю Бояню». // Герменевтика древнерусской литературы XI–XIV вв. Сб. 5. М., 1992, с. 350–369; он же. Боян — русский поэт и болгарский князь. // Болгарская Русистика, № 1. София, 1993, с. 7–15.
Высоцкий С. А. Надпись о Бояновой земле в Софии Киевской. // ИСССР, 1964, № 3, с. 112–117; он же. Древнерусские надписи Софии Киевской XI–XIV вв. Вып. I, Киев, 1966, с. 60–71. Следует сказать, что граффито, окружающие купчую и предшествующие ее появлению, к сожалению, не содержат явных датирующих признаков.
Высоцкий С. А. Древнерусские надписи…, с. 71.
Адрианова-Перетц В. П. «Слово о полку Игореве» и памятники русской литературы XI–XIII веков. Л., 1968, с. 14–15.
Там же, с. 16.
Рыбаков Б. А. Русские летописцы и автор «Слова о полку Игореве». М., 1972, с. 415–416.
Там же, с. 417 и 414. Речь идет о словах Бояна «тяжко ти головы кроме плечю, зло ти телу кроме головы», которые Б. А. Рыбаков полагал обращенными к жене Олега Святославича после возвращения того на Русь в 1083 г. В первом выпуске «Словаря книжников и книжности Древней Руси» (Л., 1987) на с. 86 приведена только первая часть цитируемой фразы, что позволило Л. А. Дмитриеву представить утверждение Рыбакова о возможности отождествления Бояна «Слова…» и Бояна купчей в прямо противоположном смысле. Такая же операция была им проделана и в отношении автора настоящей статьи (там же, с. 87).
Примером могут служить двинские купчие середины XV в. Мелентия Ефимовича Чеваки на земли и угодья, купленные им у Онцифора Андроникова, Клементия Панкратова и др. (ГВНП, с. 218, № 179; с. 221–222, № 184).
Львов А. С. Лексика «Повести временных лет». М., 1975, с. 203.
ПСРЛ, т. 1. Лаврентьевская летопись. Вып. 1, Л., 1926, стб. 46. Примечательно, что в остальном тексте ПВЛ это слово склоняется нормативно.
Зализняк А. А. Словоуказатель к берестяным грамотам. // Янин В.Л; Зализняк А. А. Новгородские грамоты на бересте. М., 1986, с. 266–310.
А. В. Назаренко полагает, что «драница» соответствует связке вытертых беличьих шкурок, а 10 гривен собольих — 1 фунту серебра (Назаренко А. В. Происхождение древнерусского денежно-весового счета. // ДГВЕ, 1994 г. М., 1996, с. 70).
ГВНП, с. 183, № 123.
Словари древнерусского и церковно-славянского языка ставят знак равенства между «поп» и «попин» (см. словари И. И. Срезневского, Г. Дьяченко, Словарь русского языка XI–XVII вв. и др.). Однако явное выделение попина Якима из числа остальных попов заставляет видеть в нем протоиервя. Попытка толкования этого слова С. А. Высоцким и В. П. Адриановой-Перетц более чем произвольна.
«В лето 6808 срубиша 4 церкви: святыя Богородица в манастыри въ Зверинци, и святого Лазоря, и святого Дмитрия на Бояни улке».[НПЛ, 91]«В лето 6834 месяца августа 28 загореся на Бояни улке».[НПЛ,97]
ГВНП, с.317 № 331.
Зализняк А. А. Словоуказатель…, с. 267.
Менгес К. Г. Восточные элементы в «Слове о полку Игореве». Л., 1979, с. 80–83; Баскаков Н. А. Тюркская лексика в «Слове о полку Игореве». М., 1985, с. 143–146.
Дуйчев И. Най-ранни връзки между пръвоболгари и славяни. // И. Дуйчев. Българско средновековие. София, 1972, с. 88.
Иречек К. История на българите. София, 1978, с. 178.
Дуйчев И. Връзки между чехи, словаци и българи. // И. Дуйчев. Българско средновековие…, с. 341.
Иречек К. История…, с. 165.
Златарски В. Н. История на Българската държава през средните векове, т. 1, ч. 2. София, 1971, с. 495–496; Дуйчев И. Проучвания върху българского средновековие. II. Боян Магесник. // Сборник Българската Академия на Науките, т. 41, клон историко-филологичен, бр. 21. София, 1949, с. 9–19.
Мороз Е. Л. Следы шаманских представлений в эпической традиции древней Руси. // Фольклор и этнография. Связи фольклора с древними представлениями и обрядами. Л., 1977, с. 64–72.
Венелин Ю. Критические исследования об истории болгар. М., 1849, с. 263–265; Миллер Вс. Взгляд на «Слово о полку Игореве». М., 1877, с. 117–136.
Пундев В. Боянъ Магьосникъть. София, 1923, с. 43.
Леонид, архимандрит. Откуда родом была св. великая княгиня русская Ольга? // РС, 1888, июль, с. 217.
Иловайский Д. И. Вероятное происхождение св. княгини Ольги. // Иловайский Д. И. Исторические сочинения, ч. 3, М., 1914, с. 441–448.
«С точки зрения исторической вероятности привод жены к Игорю от болгарского города Плискова понятнее, чем появление Ольги из Пскова, о котором более ничего не известно в Х в.» (Тихомиров М. Н. Исторические связи России со славянскими странами и Византией. М., 1969, с. 107).
Никитин А. Л. Ольга? Елена? Эльга? // НиР, 1991,№№ 11–12. Наиболее подробно эта версия была в последнее время рассмотрена Н. Н. Ерофеевой (Ерофеева Н. Н. Дело о полку Игореве. М., 1997, с. 117–120).
Архимандрит Нестор, следом за С. Чилингировым (Чилингиров С. Какво е дал българинът на другите народи. София, 1941, с. 31–32) полагал Ольгу дочерью Анны, сестры Симеона, и ее мужа, болярина Сондока (Нестор, арх. Имал ли е в жилите си българска кръв киевският княз Светослав Игоревич? // Духовна култура, 1964, № 12, с. 13–14.
Литаврин Г. Г. Состав посольства Ольги в Константинополе и «дары» императора. // Византийские очерки. Труды советских ученых к XVI Международному конгрессу византинистов. М., 1982, с. 79.
Балабанов Н. Стари украино-български литературни отношения. // Украино-български преглед, ч.1, брой 5 и 6, 1919–1920.
ПСРЛ, т. 2, СПб., 1908, стб. 524.
См. статьи Б. Ангелова, Э. Георгиева, П. Динекова и М. В. Щепкиной // Изборник Святослава 1073 года. Сборник статей. М., 1977.