67595.fb2
О том, что такой интерес был и что работа над рассказом 1185 г. велась во второй половине XIV или в первой четверти XV в. свидетельствуют реалии этого времени, появившиеся в протографе Ипатьевской летописи только в данном сюжете — «черные люди», «отроци боярские», возникающие de facto лишь во второй половине XIV в. К перечисленному, по-видимому, следует добавить также «уряжение полков», напоминающее такое же «уряжение» в памятниках Куликовского цикла, и «сторожей» с их задачей «имания языка», сразу же приводящее на память соответствующий эпизод «Сказания о Мамаевом побоище»[157], которому сюжетно предшествуют «вести» еще Краткой и Пространной Летописной повести[158]. Я особенно подчеркиваю датирующее значение «уряжения полков», потому что на протяжении всей Ипатьевской летописи, посвященной «бесчисленным ратям и великим трудам, и частым войнам, и многим крамолам» [Ип., 750], мы не обнаруживаем ни одного подобного «уряжения», как отсутствуют они и в других летописных памятниках вплоть до XV в.[159]
Насколько имеющиеся факты способны помочь в определении времени такой переработки? Для этого, как мне представляется, необходимо еще раз сопоставить имеющийся в нашем распоряжении текст «Слова о полку Игореве» с текстом рассказа о походе 1185 г., потому что только знакомство с поэмой могло подвигнуть книжника второй половины XIV в. на «исправление» и обновление именно этого, а не какого-либо иного текста. И здесь исследователя ожидает неожиданность, позволяющая предположить, что в руках древнерусского книжника был иной, чем известный нам теперь текст «Слова о полку Игореве», поскольку иначе невозможно объяснить полное отсутствие в рассказе Ипатьевской летописи гидронима «Дон», который в Мусин-Пушкинском списке «Слова…» является чуть ли не господствующей смысловой и фонетической доминантой. Все устремление Игоря в известном нам тексте «Слова…» направлено на Дон, и туда же, на Дон, направляет автор других князей. Если отсутствие Тмутороканя, «сна» Святослава и его «золотого слова», исторических экскурсов о Всеславе и «плача» Ярославны в летописном рассказе вполне понятно, поскольку не находит себе места при изложении последовательности происходившего, то отсутствие темы «Дона», «поганого Кончака» и защиты «земли Русской» можно объяснить только их отсутствием в тексте, имевшемся в руках переработчика.
Причин тому может быть две: дефектность списка, что касается только объема, но не основной идеи, поскольку указанные темы пронизывают всё повествование о походе и битве в поэме вплоть до «истопоша» и «Каялы», внесенных в рассказ, или же иной состав самой поэмы, о чем я не раз писал, полагая, что свое патриотическое звучание «Слово…» получило только после 1380 г., будучи переработано в соответствии с требованиями времени после победы русских князей на Куликовом поле и «маркировано упоминанием Дона»[160]. Первую из предложенных причин следует сразу же исключить, как несостоятельную, тогда как вторая может стать единственно продуктивной гипотезой, открывающей возможности дальнейшего изучения судьбы текста «Слова…» в XIV–XV вв. вместе с изучением места и времени возможного появления протографа Ипатьевского списка, основывая его на исследовании бумаги, чернил, почерков, лексики и палеографии других памятников письменности этого периода.
Полагаю бесполезным сейчас гадать о времени и путях прихода в Московское государство из Литвы (Волыни, Киева и др.) как списка архетипа Ипатьевской летописи, так и его «встречи» со списком «Слова…», ввиду оживленных культурных и политических сношений в XIV и в начале XV в. России с территорией будущей Украины. Однако памятуя, что fata libelli оборачивается historiam libelli, я полагаю, что систематические поиски в указанных направлениях (филигранографические, графологические, лексикографические и текстологические наблюдения над рукописями XIV — начала XV вв.) могут принести свои плоды и в отношении взаимодействия «Слова…» с Ипатьевским списком летописи[161], тем более, что изложенные выше наблюдения над текстом ее протографа позволили сузить отрезок времени в котором мог осуществиться такой контакт, с двух с половиной веков до полувека. В свою очередь, эти наблюдения позволяют сформировать новый взгляд на время появления памятников так называемого «Куликовского цикла», в первую очередь «Задонщины» и «Сказания о Мамаевом побоище», чья текстуальная зависимость от «Слова…» и Ипатьевской летописи неизменно подчеркивалась всеми их исследователями.
Начиная с 40-х гг. прошлого века, когда была опубликована Ипатьевская летопись, сохранившая в своем составе корпус сведений Киевской (иначе — южно-русской) летописи XII в., внимание отечественных историков, а затем и тюркологов, было привлечено неизвестными ранее названиями тюркских народностей, состоявших, как можно было понять из текста, на службе у киевских и черниговских князей. Кроме уже известных по Лаврентьевскому списку торков и берендеев, носивших в середине XII столетия обобщающее имя «черных клобуков» («каракалпак»), Ипатьевская летопись называла «коуев/ковуев» и «каепичей», участвовавших в походах русских князей на половцев. Если о «каепичах» практически ничего больше не было известно, поскольку они упоминались только один раз под 6668/1160 г., то «коуи/ковуи» вызывали особенный интерес к себе тем обстоятельством, что они фигурировали в рассказе о походе новгород-северского князя 1185 г. как «черниговская помочь», т. е. состояли на службе у Ярослава Всеволодовича, и своим бегством с поля боя предопределили захват Игоря в плен и поражение его отряда.
«Каепичи», «коуи/ковуи» и «турпеи» за полтора столетия изучения «Слова о полку Игореве», русского летописания, филологических и археологических исследований прочно вошли в международный научный обиход и справочную литературу в качестве тюркских этнонимов[162].
«Коуи, — писала С. А. Плетнева, подводя итоги многолетней работы, — четвертое по величине (и значимости) этническое соединение, входившее в союз черных клобуков. Местоположение их веж и пастбищ в 50–70-е годы XII в. устанавливается только косвенно. Дело в том, что они постоянно выступают вместе с торками, берендеями и печенегами в составе черных клобуков. Поскольку этот союз образовался и локализовался на территории Поросъя, то логично предположить, что коуи жили там же, где и остальные этнические группировки этого союза. Однако под 1185 г. летописец неоднократно упоминает[163] особую группу этого этноса, названную им „коуи черниговские“. Следовательно, помимо Поросъя, коуи раскинули в то десятилетие свои вежи и пастбища и в Черниговском княжестве: на его границах и, возможно, даже частично в окрестностях самого Чернигова — по широкой деснинской пойме»[164].
Но так ли это? Оставив в стороне «раскинутые ковуями» пастбища в широкой деснинской пойме, попробуем заново познакомиться с тем, что нам дают источники, которыми в данном случае для «ковуев» и «каепичей» является только Ипатьевская летопись, а для «турпеев» — еще и Лаврентьевская.
Первое упоминание «коуев/ковуев» в Ипатьевской летописи содержит ст. 6659/1151 г., рассказывающая о борьбе за Киев между Юрием Владимировичем, князем владимиро-суздальским, опиравшемся на союзных ему половцев, и киевским князем Изяславом Мстиславичем с братьями, имевшими в союзниках «черных клобуков». Когда суздальская рать перешла Днепр у Заруба и киевским войскам, стоявшим у Воиня, пришлось возвращаться, чтобы организовать оборону самого Киева, «черные клобуки» предложили князьям отрядить с ними Владимира Мстиславича к их вежам, чтобы они могли забрать жен, детей, стада «и што своего всего», и уже к вечеру этого дня придти и встать у стен Киева. Мотивировали они свое решение так: «хочемъ же за отца вашего, за Вячьслава и за тя (вар.: зятя), и за брата твоего Ростислава, и за всю братью и головы свое сложити <…> а Гюргя не хочемъ». В результате князья послушали совета «и тако отрядиша Володимера, брата свое, по веже с торкы и с кооуи и с берендеи и с печенегы, а сами поидоша къ Треполю»[Ип.,427].
Второе упоминание «коуев/ковуев» содержится в начале ст. 6670/1162 г., сообщающей, что «поиде Мьстиславъ из Володимиря полком своимъ с галичьского помочью, а Рюрикъ поиде ис Торцьского с Володимеромъ съ Андреевичем и с Василкомъ съ Гюргевичем, и с берендеи, и с куи, и с торкы, и с печенегы» на Изяслава Давыдовича, после чего действуют просто «черные клобуки» [Ип., 517].
Третье упоминание мы встречаем в ст. 6678/1170 г. в связи с тем, что Мстислав Изяславич послал «Михалка князя Дюргевича Новугороду, къ сынови, с коуи, Бастеевою чадью; и бысь весть Рюрикови и Давидови… и яста Михалка за Межимостьемъ ко Мозырю идуща; ту же льсть издея Бастии надъ Михалкомъ» [Ип., 372].
Наконец, четвертое и основное упоминание «коуев/ковуев» находится в ст. 6693/1185 г. в рассказе о походе новгород-северского князя Игоря Святославича, на этот раз выступая уже в качестве сюжетообразующего элемента. Здесь сообщается, что, поехав из Новгорода, Игорь «оу Ярослава испроси помочь Ольстина Олексича, Прохорова вноука с кооуи черниговьскими» [Ип., 63 8], которые снова всплывают в рассказе об уряжении полков: «Игоревъ полкъ середе, а по правоу брата его Всеволожь, а по левоу Святославль, сыновця его, на переде емоу сынъ Володимерь и дроугии полкъ Ярославль, иже бяхоу с Ольстиномъ кооуеве» [Ип., 639]. Когда половцы ударились в бегство, «Святослав же Олгович и Володимерь Игоревич и Ольстинъ с кооуи стрелци поткоша по нихъ» [Ип., 640], после чего «кооуи» упоминаются еще трижды в связи с их бегством: «бысь же светающе неделе, возмятошася ковоуеве полкы побегоша» [Ип., 641–642], «не бяхоуть бо добре смялися с ковоуи» [Ип., 642] и в заключении, что «съ 15 моужь оутекши, а ковоуемь мнее» [Ип., 644].
Вот всё, что известно о «ковуях», поскольку ни в одном другом летописном своде, кроме списков, восходящих к протографу Ипатьевского (Хлебниковский, Погодинский, Ермолаевский, Яроцкого, а также летописей типа Густинской, восходящих к архетипу Ипатьевской, но передающих его в сильном сокращении), какие-либо упоминания «ковуев» отсутствуют.
Что же касается Лаврентьевского списка, содержащего статьи Киевского свода XII в., то в нем они представлены в сильно сокращенном виде, по сравнению с Ипатьевской летописью, или же не представлены вовсе. Так, в ст. 6659/1151 г. выпущен эпизод с отходом «черных клобуков» за своими вежами, в ст. 6679/1170 г. — эпизод с пленением Михалка, ст. 6670/1162 г. вообще отсутствует, а в ст. 6693/1185 г. упоминается просто «черниговская помочь». И все же приведенные примеры редкого и случайного употребления данного этнонима, собранные воедино, дают возможность подойти к ним с иной, чем это делалось до сих пор, стороны.
Начнем с известного, т. е. с торков и берендеев, расселенных по р. Рось на южных границах Киевского княжества, которые с середины XII в. получили общее наименование «черные клобуки». Очень вероятно, что на том же Правобережье Днепра были размещены и те торки с печенегами, которые были захвачены у половцев во время похода 6611/1103 г. [Л., 279; Ип., 255], поэтому формулировка, которую мы находим в первых двух примерах из Ипатьевской летописи («с торки, с берендеи и с печенеги») и, соответственно, под 6660/1152 г. в Лаврентьевском списке («Изяслав же <…> отряди сына своего Мстислава на половци с берендеи и с торкы, и с печенегы» [Л., 339]), не вызывает сомнения в своей аутентичности, как расшифровка обнимающего их понятия «черные клобуки», в то время как упоминаемые здесь же «кооуи» оказываются инородным телом.
С другой стороны, внимание привлекает необычное написание этнонима «кооуи» («−ооу−»), что также не находит себе аналогии как в древнерусской письменности, т ак и в передаче тюркской лексики. Пытаясь выяснить этимологию, происхождение и значение данной лексемы, Н. А. Баскаков, следом за К. Г. Менгесом[165], писал:
«Ковуй — название племени черных клобуков. <…> Наиболее вероятной и по существу единственной этимологией этого названия является сближение этого названия с названием птицы и связанного с этой птицей цветовым оттенком, а именно… ‘племя, имеющее своим тотемом лебедя’, ‘племя лебединцев’; ‘бледный, серый, голубой, сивый, светло-желтый, буланый’»[166].
Поскольку такое заключение никак не проясняет вопроса, попытаемся посмотреть на эту лексему со стороны русской, а не тюркской орфографии.
Всего в распоряжении исследователя девять фактов написания этой лексемы: «с кооуи», «с куи», «с коуи Бастеевою чадью», «с кооуи черниговськими», «бяхоу кооуеве», «с кооуи», «возмятошася ковоуеве», «ковоуи», «ковоуемь». Посчитав второй из приведенных примеров («с куи») обычной опиской, можно видеть устойчивое написание удвоенного «о» перед «у», заставляя предполагать наличие здесь непонятого переписчиком (или редактором) предлога «ко» перед дифтоногом «оу». В таком случае мы получаем обычный ряд — «ко уи», «к уи», «ко уи», «ко оуи», «ко оуеве», «ко оуи», «ко воуеве», «ко воуи», «ко воуемь», сопоставимый с соответствующими лексемами Ипатьевской летописи (6478/970 г. «и бе Добрыня оуи Володимиру» [Ип., 57]; 6493/985 г. «иде Володимиръ на болъгары съ Добрынею, оуемъ своимъ» [Ип., 71]; 6654/1146 г. «посла Святославъ в половце к оуемъ (вар.: „оуеви“) своимъ и прииде ихъ к немоу в борзе 300» [Ип., 329]; 6665/1147 г. «Святославъ же поведа Иванкови Гюргевичю… и половцемъ дикымъ, оуемъ своимъ, Тюнракови Осоулоуковичю и братоу его Камосе» [Ип., 334].; «и тогда придоша к немоу сли (вар.: „послы“) ис половець от оуевъ его съ Василемъ половциномъ» [Ип., 341]; 6665/1147 г. «придоша к нем бродничи и половци придоша к немоу мнози оуеве (вар.: „рода“) его» [Ип., 342]; 6746/1238 г. «идоста Михаилъ и Ростиславъ ко оуеви своемоу в ляхы» [Ип., 783]; 6748/1240 г. «потом же Михаилъ иде от оуя своего на Володимер» [Ип., 788]; 6749/1241 г. «се ли твори возмездье оуема своима во добродеанье» [Ип., 791]; 6760/1252 г. «изгна Миндовг сыновца своего <…> пославшомоу на воину со воемь (вар.: „съ вуемь своим“) своими» [Ип., 815]; 6760/1252 г. «Тевтевилъ же прибеже во Жемоить ко воуеви (вар.: „къ оуеви“) своемоу» [Ип., 817];
6787/1279 г. «поведе Володимероу оуи его, князь Болеславъ, на сыновча своего, на Кондрата» [Ип., 880]) и Лаврентьевского списка (6478/970 г. «бе Добрына оуи Володимеру» [Л., 69];
6488/980 г. «посади Добрыну оуя своего в Новегороде» [Л., 79];
6493/985 г. «иде Володимеръ на болгары съ Добрыною съ воемъ (РА — „оуемъ“) своимъ» [Л., 84]; 6636/1128 г. «и бе оу него оуи (РА — „уи“) его Добрына» [Л., 299]), практически повторяющего чтение НПЛ [НПЛ, 121, 128, 132, 138].
Количество этих примеров я полагаю достаточным, чтобы раз и навсегда отказаться от «племени ковуев», признав в таком написании ошибочное соединение предлога «ко» с формой множественного числа существительного «уй/оуй» — «оуи», т. е. ‘братья матери’, а более широко — ‘мужчины рода матери’, как то можно видеть по фразеологии Ипатьевской летописи в ст. 6654/1146 г., когда к Святославу «пришло их 300».
Из всех приведенных выше четырех примеров с использованием лексемы «кооуи/ковоуи» практически не требует корректуры при объяснении третьего в ст. 6678/1170 г., где указывается что Михалко был послан к Новгороду «с [к]оуи», т. е. с родом своей матери, каким в данном случае являлась «Бастеева чадь». Менее ясны два предшествующих примера, однако тот факт, что в 1151 г. «черные клобуки» просили отправить «ко оуям» за вежами и семьями с ними именно Владимира Мстиславича, позволяет предполагать или «штамп» позднего редактора, который изначально не понял выражения «ко оуям», сделав из этой лексемы этноним, и тут же использовал его еще и в ст. 1162 г. (что наиболее вероятно), или (что маловероятно) какие-то родственные связи Владимира Мстиславича с «черным клобуком» по женской линии.
Более сложен и требует обстоятельного разбора рассказ 1185 г. о походе новгород-северского князя в степь, и вот почему. В одной из предшествующих работ я обратил внимание на некоторые его реалии («черные люди», «отроци боярские» и др.), принадлежащие времени не ранее второй половины XIV в.[167] Другими словами, эти лексемы не могли попасть в данный текст не только в конце XII в., к какому времени его обычно относили исследователи, но и в конце XIII или в самом начале XIV в., как определяли окончательное время сложения на Волыни протографа Ипатьевской летописи[168]. В то же время, они отсутствовали в остальном тексте. Из этих наблюдений следуют два вывода:
1) указанные термины попали в текст рассказа о походе 1185 г. протографа Ипатьевской летописи во второй половине XIV или в первой четверти XV в. при кардинальной переработке именно этого рассказа, и 2) обращение к указанному рассказу при игнорировании всего остального корпуса летописных известий архетипа Ипатьевской летописи может объясняться только знакомством редактора-переработчика со списком «Слова о полку Игореве». Отсюда с неизбежностью проистекает заключение, что именно тогда из текста «Слова…» в протограф Ипатьевской летописи попали «Каяла», «море», «Лавор», «Донец», «трехдневный бой», «заворачивание полков» и прямые текстуальные заимствования, — всё то, что в противном случае приходилось бы объяснять двукратным обращением редакторов свода к древнерусской поэме.
Такой вывод нашел свое подтверждение и в ряде других обстоятельств похода и боя, почерпнутых редактором, по всей видимости, уже из владимиро-волынских статей Ипатьевского архетипа второй половины XIII в. (напр., пеший бой вкруг озера), в котором якобы поначалу принимали участие «ковуи», ударившиеся затем в бегство.
Как появились в повествовании и какое место в протографе рассказа занимали собственно «уи», породившие «ковуев»? Ответ, как мне представляется, подсказывает, во-первых, подчиненность в рассказе данной лексемы имени «Ольстина Олексича, Прохорова внука», о чем говорится не только в начале, но напоминается и далее («иже бяху с Ольстином ковуеве»), и, во-вторых, упоминание в ст. 6692/1184 г. — в действительности относящееся к 6693/1185 г., как то показывают переставленные фрагменты, — о поездке Ольстина Олексича, «мужа» Ярослава Всеволодовича черниговского, к Кончаку: «Ярославъ же… посла к нимъ моужь свои Ольстина Олексича» [Ип., 635]; «азъ есмь послал к нимъ моужа своего Ольстина Олексича, а не могоу на свои моужь поехати» [Ип., 636]. Тот факт, что Игорь, отправляясь в Степь, «испроси» у Ярослава «в помочь» именно Ольстина Олексича, незадолго до этого ездившего к Кончаку в связи с какими-то переговорами, в том числе и о «мире», делает в высшей степени вероятным предположение, что «Прохоров внук» был наполовину половец и ехал «ко уи» или «с оуями» (в тексте — «с коуи»), и должен был стать гарантом мирных намерений Игоря, пополняя своей дружиной еще и физическую защиту. Таким образом, первоначальный вид фразы можно реконструировать как ‘испроси у Ярослава помочь Ольстина Олексича, Прохорова вноука, ко оуи’, к чему сначала было добавлено «черниговскими», а затем развернуто «уточнение» по типу В. Н. Татищева.
При переработке «оуи» превратились в «кооуев/ковоуев», оказавшихся тем более к месту, что переработчику требовалось объяснить отсутствие дальнейших упоминаний о судьбе самого Ольстина Олексича.
Такое переосмысление «оуев» в конце XIV или в начале XV в. можно считать весьма симптоматичным, как, впрочем, появление данного термина в письменности киевской Руси в середине XII в. и его полное забвение и выпадение из активной лексики в последующий период. В системе славянских родственных связей, всё равно, «большой» или индивидуальной семьи, определяющими всегда были «мужские линии», почему женщина у славянских народов в доме занимала подчиненное положение, а за его пределами практически не играла никакой роли. Об этом лучше всего свидетельствуют древнерусские летописи, как правило, не знающие женских имен, а в случае необходимости указывающие или на происхождение женщины (отчеством) или на ее принадлежность (по мужу). Как и в Европе, на Руси выдаваемые замуж женщины в дальнейшем не становились для своих мужей гарантами получения помощи от ее отца или братьев, будучи разве что причинами последующих наследственных притязаний или семейных раздоров. Совсем иначе обстояло дело у половцев, где кровное родство по материнской линии ценилось выше, чем по линии отца. Можно сказать, что ребенок принадлежал всему роду его матери, в первую очередь, ее братьям, «уям», накладывая на всех членов рода обязательство оказания ему помощи и защиты, и тем самым распространяя на них «уйство», подтверждение чему можно видеть в уже цитированных фрагментах ст. 1146 г.
Упрочение с конца XI в. симбиотических отношений между Степью и Русью привело, с одной стороны, ко всё возрастающему числу межэтнических браков, причем не столько среди аристократии, сколько среди массы русского оседлого и половецкого кочевого населения (уводы в полон, побеги, оседание на землю, расселение выходцев из орды и пр.), а с другой — к резко возросшему значению «института уев», связавшего Степь с Русью и внесшего в междукняжеские конфликты фактор «второго этноса». По мере того, как половцы всё более втягивались в повседневную жизнь русских княжеств, наполненную внутрисемейными сварами, вероломством, борьбой, они менялись сами и изменяли свои отношения к родственникам, пройдя «от кочевий к городам», как выразилась С. А. Плетнева. Конец всему этому положили монголы, захватившие степи с оставшимися половцами и вырезав всю половецкую аристократию, которая до тех пор оставалась гарантом сохранения степных традиций. Вместе с половцами из русских летописей ушел и сам термин — «уй», «уи» — в новой реальности потерявший свое основание и смысл, поскольку всё вернулось на круги своя.
История и реальное содержание термина «уй» в русской жизни хорошо показывает Ипатьевская летопись. Он появляется на ее страницах в легенде о Владимире и Добрыне, неся с собой от голоски не славянской архаики, а русско-половецких связей XII в., активно используется с 1146 по 1185 г., исчезает на полстолетия, и с 1238 г. вновь появляется на страницах летописи, повествующей о событиях середины и второй половины XIII в. в Галицко-Волынской Руси, где в литературном и бытовом обиходе до польско-литовского завоевания лексика предшествующего периода сохранялась значительно лучше, чем на землях Северо-Восточной Руси.
Именно так сейчас может быть представлена история «народа кооуев», вызванная в конце XIV или в начале XV в. ошибочным прочтением слитного написания лексемы «ко оуям» и породившая столько недоумений, догадок и прямых фантазий со стороны историков, археологов и даже филологов. Надеюсь, что теперь им положен конец.
Еще проще выглядит загадка лексем «каепичи», «бастии» и «турпеи», которые С. А. Плетнева принимает за этнонимы.
«Что касается турпеев и каепичей, — пишет археолог, — то оба эти небольшие этноса обитали, видимо, на переяславльско-черниговском пограничье, поскольку упоминаются в летописи в связи с военными действиями, ведшимися князьями друг против друга именно на территории этих княжеств. Иных, более веских доказательств о месте их обитания у нас нет»[169].
Здесь всё верно, за исключением термина «этнос». Получив от отца, Изяслава Мстиславича, занявшего Киев, приказ «Переяславля добыти», Мстислав Изяславич «послася на ону сторону (т. е. на Левобережье) к Турпеемъ и к дружине, веля имъ ехати к собе <…> Ростислав же <…> сгони Турпее у Днепра, и поимав е, приведе е Переяславлю» [Ип., 398], из чего следует, что затея эта не удалась. В тех же словах передает этот эпизод 6658/1150 г. и Лаврентьевский список [Л., 326]. На то, что под «Турпеями» следует понимать никакой не этнос, а род, некоего Турпея, указывает наличие у них общей «дружины», а также то, что перехватить их и привести назад к Переяславлю смог один Ростислав Юрьевич, естественно, в сопровождении собственной дружины, в которой было вряд ли более двух десятков воинов.
Подобно «ковуям», «каепичи» встречены только в Ипатьевской летописи, причем лишь единожды, тем самым уже изначально позволяя думать, что перед нами очередная описка: «а молодь, перебравъ [с] берендичи, и с каепичи пусти на половци ити» [Ип., 507]. Разбирая тюркские этнонимы, Н. А. Баскаков пояснил, что «каепичи — название огузского племени древних узов — черных клобуков русских летописей. Структура этого этнонима ясна, она состоит из названия тюркского племени qaj или собственного мужского имени + apa ‘почтительное обращение к старшему в роде’ (ср. apa/aba/awa ‘отец, мать’ или oba ‘род, родовое подразделение, большая семья’»[170]. Между тем, здесь, скорее всего выступают потомки какого-то Аепы, двое из которых, как известно, в 6615/1107 г. заключили мир с русскими князьями и способствовали двум тогда же заключенным бракам половецких принцесс — с Юрием Владимировичем, сыном Владимира Мономаха, и со Святославом Ольговичем, сыном Олега Святославича [Л., 282–283; Ип., 259].
В отличие от этих псевдоэтнонимов, лексема «Бастеева чадь», упоминаемая только в Ипатьевской летописи под 6678/1170 г. («послалъ Мьстиславъ Михалка <…> с коуи, Бастеевою чадыо» [Ип., 544]), и 6680/1172 г. («и Глебъ князь прислалъ бяше Григоря тысячкаго своего с помочью, и половци дикие, Концакь с родомъ своимъ, и свои берендичи, Бастеева чадь» [Ип., 548]), имеет дополнение в имени самого Бастия — дважды в ст. 6678/1170 г. («Бастии же и инии мнози гонища по них» и «ту же льсть издея Бастии над Михалкомъ» [Ип., 540 и 544]). Из всего этого комплекса следует, что речь идет не о народе, а только, как и в случае с «турпеями», о роде берендея Бастия, бывшего «своим» для Мстислава Изяславича.
Вся эта путаница с несуществующими тюркскими этносами, извлекаемыми по мере надобности (и ненадобности!) из описок Ипатьевской летописи, объясняется, с одной стороны, слепым доверием филологов и историков к «Указателю» издания Археографической Комиссии (СПб., 1871), где все эти лексемы сопровождаются пометкой «нар.» (т. е. «народ»), а со стороны С. А. Плетневой — еще и отсутствием представления о разнице между «социумом» и «этносом», что достаточно ярко предстает в ее последней, в целом нужной и интересной монографии о половцах. Так она пишет, что у черных клобуков основу общества «составляла большая семья (аил), называемая русскими летописцами чадью. В нее входили как кровнородственные члены, так и их слуги из других обедневших семей и даже домашние рабы. Богатые семьи достигали очень больших размеров и превращались <…> в новые этнические единицы»[171]. Это, безусловно, новое слово в науке, так же, как и другие утверждения на эту же тему, например: «Процесс выделения из большой массы новых малых этнических образований, получавших имя от главы семьи или куреня, был, видимо, характерен для степняков»[172]. И далее: «Таким образом, сложный процесс этнообразования <…> заключался не только в слиянии мелких групп, но и в выделении из старого, давно сложившегося этноса небольших группировок, нередко перераставших в новые этносы»[173].
Как можно видеть, автор говорит здесь о процессе не этнообразования, а только социального расслоения, упадке одних родов и возвышении других в рамках одного этноса и в структуре одной социальной формации. Ссылаясь в монографии на работу 3.В. Анчабадзе о кипчаках Северного Кавказа, С. А. Плетнева могла бы вспомнить в связи с этим, что у половцев «каждая родовая единица совпадала с определенной военной единицей», во главе которых стояли главы родов[174], т. е. то самое, что было отмечено русскими летописцами, писавшими о «турпеях», «аепичах» и «Бастеевой чади». Одновременно следует отметить и слишком большую ее доверчивость к летописным текстам, воспринимаемым в качестве документов, а не историко-литературных произведений, что прямо относится к Ипатьевской летописи (походы русских князей «за Дон и за Яик», попытки половцев «попленить города» и пр.).
Такие примеры еще раз напоминают о необходимости точного употребления терминов науки, критического использования древних текстов и крайне осторожного отождествления их сведений с данными, полученными при изучении материальных источников, которые и должны быть положены в основу этнокультурных реконструкций. Всё остальное, прежде чем быть использовано, должно быть подвергнуто жесточайшей проверке, как это выяснилось на примере «коовуев» и остальной «чади», позволив вернуться к трем степным этносам, только и представленным в археологических памятниках южно-русских степей — печенегам, торкам и половцам.
В русской исторической традиции имена Сергия Радонежского и героя Куликовской битвы Александра Пересвета до сих пор прочно связаны друг с другом преданием о встрече князя Дмитрия Ивановича с настоятелем обители Святой Троицы. Последний благословил московского князя на битву с Мамаем и отправил с ним двух братьев-иноков, Пересвета и Ослебю, один из которых пал в поединке с «печенежином Челубеем». Эти сюжеты до сих пор вдохновляют художников, поэтов и писателей на создание произведений, многие из которых стали восприниматься как своего рода исторические свидетельства. Неслучайно накануне празднования 600-летия Куликовской битвы в научной статье, посвященной этому событию, один историк прямо писал, что «столкновению главных сил (ордынцев и москвичей. — А. Н.) предшествовало единоборство двух богатырей — Пересвета и Темир-мурзы (Челубея). Этот поединок имел целью воодушевить войска обеих сторон. Гибель богатырей в результате единовременного удара копьями произвела сильное впечатление на наблюдавших за традиционным поединком»[176], после чего пересказал сюжет известной картины В. М. Васнецова, используемой на уроках истории в школе.
Действительно, именно этот момент сражения, вычлененный из всего остального, стал в дальнейшем для большинства россиян и центральным событием битвы, и своего рода символом победы Руси над Золотой Ордой, торжеством «честнаго креста» над «неверными», так что образ чернеца в развевающейся схиме, несущегося с копьем на ордынского воина, вполне смог бы заменить на гербе Москвы столь сходного с ним «копейщика». Но, может быть, так это и было? Стоит вспомнить, что образ Георгия Победоносца, поражающего поверженного дракона (на ранних московских монетах изображен всадник не с копьем, а с саблей), получил своего рода канонизацию не ранее конца XV века, и в сознании народа неизменно ассоциировался с освобождением от татаро-монгольского ига.
Однако «стоп-кадр», созданный Васнецовым, у действительного исследователя той эпохи вызывает множество недоуменных вопросов. Например, о какой «традиции поединков» перед битвой[177] может идти речь, если в ордынских войсках они запрещались? Как мог принимать непосредственное участие в сражении монах, тем самым отринув данные им при постриге обеты? Почему о встрече Дмитрия Ивановича с Сергием не сообщает ни одна летопись, ни один документальный источник, а имя героя-чернеца отсутствует в синодиках Троице-Сергиевой лавры так же, как и его брата Ослеби? Не означает ли всё это, что участие знаменитого подвижника русской Церкви в событиях 1380 года, как и геройский подвиг Пересвета — не более чем благочестивая легенда, а сам Пересвет — одна из мифологем нашей истории?
Попробуем в этом разобраться. Однако, чтобы стало понятно дальнейшее, кратко перечислю события, которые предшествовали битве на Дону, отчасти спровоцировав ее и, безусловно, повлияв на ее исход.
В 1374 г. Москва отказала Орде в выплате традиционной дани, воспользовавшись смутами и заговорами вокруг ордынского престола и верно рассчитав, что там будет «не до нее»[178]. Затем, в 1377 г. в Литве умер великий князь Ольгерд[179]. Ему наследовал сын от второго брака, Ягайло, против которого вскоре подняли мятеж его старшие братья[180], в первую очередь, Андрей Ольгердович, князь полоцкий. В столкновении с Ягайло он был разбит и вместе с семьей, дружиной и боярами бежал во Псков[181], который его принял, поскольку присягал ему еще в 1341 г.[182] Оттуда Андрей Ольгердович направился в Москву, куда еще в 1371 г. была выдана его родная сестра, Елена Ольгердовна, за серпуховского и боровского князя Владимира Андреевича, двоюродного брата московского князя Дмитрия Ивановича[183], так что им обоим он приходился шурином, почему и был принят с почетом и радостью.
Для радости основания были не только родственные. Вокняжение Андрея Ольгердовича в Пскове позволило московскому князю зимой 1379/80 г. провести удачную военную операцию против Ягайло, отодвинув свои западные границы от Москвы. Как пишет летописец, «князь великии Дмитреи Ивановичь събра воя многы, и посла с ними брата своего князя Володимера Андреевичя да князя Андрея Олгердовичя Полотьского, да князя Дмитриа Михайловичя Волыньскаго <…> литовскыя городы и волости воевати <…> Они же сшедшеея взяша город Трубьческыи и Стародубъ»[184]. Это военное предприятие оказалось вполне «семейным делом», чем и объясняется его успех: в Трубчевске княжил Дмитрий Ольгердович, родной брат Андрея и шурин Владимира Андреевича. Естественно, он «не стал на бой, не поднял рукы противу великаго князя, и не бьяся, но выйде из града съ княгинею своею, и з детми и съ бояры», пришел в Москву, где был «с любовью» принят великим князем и получил «на прокормление» город Переславль Залесский «со всеми его пошлинами»[185].
За два года до «выхода» Дмитрия Ольгердовича произошло еще одно событие политического порядка, имевшее важные последствия: в августе 1378 г. московские войска, без предупреждения и договоренности вступив в пределы Рязанского княжества, наголову разбили на р. Воже двигавшихся к Москве ордынцев[186]. Впервые московские воеводы предприняли тактику контрудара, причем не на своей, а на чужой территории, показав, что они не намерены считаться с «рязанским суверенитетом». Ответный удар Мамая, прошедшего «огнем и мечом» Рязанскую землю[187], но не рискнувшего переступить московские рубежи, не повлиял на сложившуюся политическую ситуацию, хотя всем было ясно, что скорого столкновения между Москвой и Ордой не избежать.
Наконец, весной 1380 г. в Москве был подписан договор о мире и дружбе с Новгородом Великим[188]. Он развязывал руки московскому князю, который теперь мог не опасаться возможного сговора новгородцев за его спиной с Литвой или с Тверью. Договор оказался как нельзя более кстати: в августе того же 1380 г. рязанский князь Олег Иванович прислал в Москву сообщение, что Мамай стоит на реке Воронеже и собирает войска, договорившись о совместных действиях с Ягайло[189].