67801.fb2
Совершенно иначе обстояли дела на солнечной земле южной Франции; перемены там были очевидными и удивительными. Причем разница существовала не только в декорации сцены, но и в самой атмосфере. К слову сказать, в некоторой степени так же обстоят дела и сегодня. Разве француз-северянин не скажет вам, что жители юга шумны, хвастливы и весьма неумны? Разве в общепринятых правилах поведения северян не сквозит презрение к пылким и несдержанным южанам? Хотя маршал Фош родом из Французских Пиренеев; революционный гимн пришел из Марселя, а знаменитое прованское имя Де Кастельно появилось на страничках истории Франции в дни правления графа Раймонда IV Тулузского и гремело на всю Францию вплоть до современной битвы при Марне. Так что главное различие – в темпераменте. Но, как это нередко бывает, люди склонны преувеличивать подобные различия, обращать на них особое внимание, несмотря на то что могут считать их весьма расплывчатыми или даже несуществующими, но которые, однако, точно отражают особенности характера человека. Собственно, у нас тоже есть подобная теория, согласии которой шотландцы не имеют чувства юмора, а ирландцы не способны логически мыслить. Никто не относится к этим утверждениям всерьез. Но тем не менее они считаются весьма полезными при описании людей, а вот это уже довольно трудно понять.
Так же обстоят дела в случае с Лангедоком и французскими южанами. Разница в общественной жизни по обе стороны от Севенн бросается в глаза даже случайному путешественнику, а в то время, о котором мы пишем, эта разница была особенно заметна, причем ее с готовностью признавали и северяне и южане. Нации французов, какой мы ее себе представляем, даже теоретически не существовало до правления Филиппа Справедливого, и лишь после Столетней войны она обрела смутные очертания.
Задолго до великих дней Империи в Лангедоке были свои города, своя внешняя торговля, свое могущественное городское управление – словом, это была настоящая городская цивилизация, развитая даже больше, чем Средняя Азия во времена святого Павла. Нарбонна процветала за много лет до появления Юлия Цезаря. Огромная бухта Марселя была полна судов из Констайтинополя, Карфагена и Ближнего Востока, а ведь город все еще был колонией республики. Примечательно, что торговля на Средиземном море не прекращалась даже в долгие годы ночного кошмара Темных веков. Марсель всегда был одним из самых многоязычных городов. В годы республики в нем жило много греков; особенно много их было в среде торговцев. И все же это был первый и последний римский город. Ни одна часть Европы не была так похожа на Рим и не напоминала так имперскую систему, как эта узкая полоска побережья между дельтой Роны и Пиренеями. Здесь больше великолепных триумфальных арок, мостов и акведуков, цирков, дорог и даже мощеных улиц Римской империи, чем в Италии.
Ко времени Первого крестового похода Аквитания и Лангедок снова стали, как это было в римские времена, наиболее блестящими и – в некотором роде – наиболее культурными частями Европы. На них мало повлияли бесконечные миграции населения, происходившие в IV и V веках. Тефтонские историки прошлого столетия привыкли утверждать, что традиционное уважение к женщине, считающееся отличительной чертой европейской цивилизации, было принесено в христианский мир ордами варваров, которые постоянно маячили у границ старой Империи и нередко нападали на них. С этим трудно согласиться. О рыцарстве, любовных историях, куртуазных ухаживаниях ничего не было слышно еще в течение семи веков – до краха центрального правительства, и, как заметил мистер Беллок, они появились именно в тех местах, которых меньше всего касались эти самые варвары.[48] Что еще более важно – мы скоро вернемся к этому, – они появились как раз в тех местах, на которые наибольшее влияние оказывали мысли и манеры представителей исламской веры.
Римская империя начала гибнуть, когда усилился рост коррупции, когда неэффективной стала деятельность ее колониального управления – этой могущественной силы, на которой были построены ее успехи. Аларих был мятежным римским генералом, а не немецким военным захватчиком. Имперские традиции удивительным образом сохранились в Лангедоке, правда, они немного увяли, это верно, но не стали от этого менее римскими. Даже в XIII веке правители Тулузы назывались консулами; в городе возвышалось здание муниципального Капитолия, превосходящее по величию и высоте даже церкви, глядя на которые, как обратил внимание мистер Никерсон, «создается впечатление, что их достроили, не обращая внимания на городскую планировку в целом».
Благодаря средиземноморской торговле с Константинополем и сирийскими портами, через которые осуществлялась связь с Багдадом и Дамаском, южная знать познакомилась со сверкающей роскошью византийской и восточной цивилизаций. Нам остается лишь читать между строк сердитое письмо епископа Люпрана из Кремоны, видимо, пребывавшего в замешательстве, адресованное императору Отто Второму, в котором он описывает свою унизительную дипломатическую миссию в Константинополь в 968 году. Да, как я уже сказал, нам остается лишь читать между строк этой примечательной эпистолы, чтобы представить весь блеск византийской столицы X века. Это была Римская империя во всем своем первозданном великолепии, с огромными публичными банями, сохранившимися со старых времен, со своими школами и университетами, со своими богатствами и огромной военной организацией, которая в течение семи веков стояла непреодолимой преградой для ислама. На неуживчивые и необразованные племена из Западной Европы граждане этой великой империи смотрели с величайшим презрением. До сих пор православный патриарх Иерусалима именует себя римским патриархом, называя при этом католического патриарха латинским в память о его связи с Римом. Римская империя не была ниспровержена Аларихом или Радагазиусом. Она двигалась на восток почти до прошлого века и хранила ключи от врат Европы больше тысячи лет.
Ничто так не поразило крестоносцев Иннокентия Третьего, как невероятное великолепие и размеры города, который они разграбили. Как сказал Гуерар, обсуждая великое возрождение XI века: «Роскошь Востока была настоящим откровением для представителей Запада, только что очнувшихся после тяжкого сна Темных веков. Атлас, бархат, шелк, парча, муслин, дымка, ковры, удивительные краски, стекло, бумага, сласти, сахар, специи, пенька, лен – все эти прелести, такие необходимые в жизни, можно было увидеть там в те времена. Экономическая экспансия, так или иначе связанная с общим возрождением, была в некоторой степени спровоцирована столкновением с византийской и арабской цивилизациями».[49]
Со своими римскими традициями управления, с вековыми связями с язычниками и христианским Востоком через средиземноморские торговые пути, Лангедок в VIII веке столкнулся непосредственно с мусульманскими захватчиками из Испании. Те не смогли захватить Тулузу, но целых сорок лет удерживали Нарбонну. Сарагоса была в их руках почти четыре столетия – как и вся территория за ними, словно огромная длань Азии проникла к самому сердцу Европы. Без сомнения, арабы, вернувшие в Европу Аристотеля и изучение медицины, оказали огромное влияние на мысли и поведение европейцев. Похоже, многие представители лангедокской знати держали у себя рабов-сарацин в то время, когда рабство, вообще, не было известно в западном христианском мире; кстати, в те же времена множество христианских рабов прислуживали при дворе эмира Кордовы. Избиения неверных войсками христианских принцев носили эпизодический характер и больше напоминали что-то вроде некоего зимнего спорта. Таким образом, вельможи и принцы, которым собственное приданое казалось маловатым или которым хотелось зимний холод сменить на летнее тепло, отправлялись в крестовые походы на юг Испании, где весьма недурно проводили время в перерывах между редкими сражениями.[50]
Было бы большой ошибкой думать, что отношения между христианами и мусульманским населением Испании в то время были постоянно враждебными. Напротив, великое множество свидетельств доказывает нам, что два народа долгое время жили душа в душу. В течение X и XI веков мусульманская Испания была признанным центром западной культуры. Правящие дома Арагона и Кастилии породнились путем браков с династией Муриш.[51] Мусульманская мода и обычаи проникали во все сферы частной жизни. В Испанию со всех концов Европы стекались студенты и путешественники, жаждущие припасть к фонтану новой классической культуры Востока. Переводы Корана и великих философских творений арабских докторов появились во всех школах Европы. В годы правления короля Альфонсо Мудрого смешение двух культур достигло высшей точки, когда в Севилье открылся Латино-Арабский университет, в котором преподаватели-христиане и мусульмане на равных учили молодых людей медицине и другим наукам.
Однако следует учесть, что в эти великие годы интеллектуального движения в Европе, христиане по большей части были учениками. А мусульмане – учителями. Превосходство последних в области философии открыто признавалось многими христианскими мыслителями, и о нем во всеуслышание говорили сами арабы. В своей «Истории наук» один мусульманский доктор, Сайд из Толедо, заметил, что те, кто живет в дальних землях севера (к их числу он относил всех людей, живущих к северу от Пиренеев), «…обладают холодным темпераментом и никогда не бывают по-настоящему зрелыми; все они крупного телосложения и белокожие. Они не отличаются ни остротой ума, ни блеском интеллекта».[52]
Все помыслы современных ученых устремлены к тому, чтобы получше узнать, в какой же действительно степени европейская культура зависела от арабских докторов из Испании и Сицилии. Но никто не познал этого лучше, чем блистательные умы преподавателей логики, философии и богословия того времени. Смелость и блестящая оригинальность святого Фомы неоспоримы. Однако корни всего движения уходят в ислам. Между прочим, современным писателям кажется, что, признавая в схоластике христианства влияние мусульманского рационализма, мы лишь добавляем еще один бриллиант в диадемы средневековых достижений. В самом деле, существует странный парадокс в мысли о том, что наследие исламских философов – очищенное и систематизированное – должно было быть унаследованным христианской Церковью, чем сильно обогатило ее.
Достоверно установлено, что мусульманские монеты имели свободное хождение в Лангедоке. Потом великий университет в Монпелье, старейший в Европе, за исключением Парижского, стал заниматься исключительно медициной. Именно в университете Монпелье в конце XIII века знаменитый английский врач Джилберт, проводя медицинские исследования, нашел способ лечения оспы. Среди прочего он настаивал, чтобы стены комнаты, в которой лежал больной оспой, были увешаны кусками красной материи и чтобы окна закрывали тяжелые красные портьеры. Это открытие было сделано еще раз в XIX веке, и за него доктор Финсен получил Нобелевскую премию. Без сомнения, в великих медицинских школах Монпелье мы видим влияние арабской науки, что подтверждает, как уже было замечено, что нравы, обычаи и мысли народов Лангедока были перемешаны с нравами, обычаями и мыслями испанских мусульман.
К началу XI века графы Тулузские становятся одними из самых могущественных и богатых вельмож Европы. В отличие от измученного севера, юг купается в роскоши, безмятежности и даже пребывает в некоторой летаргии. Опять же в отличие от воинственных баронов-северян южане, похоже, не имеют вкуса и, как поспешили бы добавить северяне, способности к битвам. Архитектуру юга XI века отличает легкость дизайна и элегантность деталей, явственно контрастирующая с массивной простотой норманнской манеры. В этом изысканном, безмятежном обществе, в котором наряду с нерушимыми традициями, уходящими своими корнями к золотому веку Рима, явно прослеживаются восточные тенденции, появляются две чрезвычайно важные вещи. Одна – это огромный вклад Лангедока в центральные традиции Европы (разумеется, я имею в виду поэзию трубадуров). Вторая, просочившаяся с равнин Ломбардии и с Востока, – это ересь альбигойцев. И все же, несмотря на слова мистера Танона о том, что между идеями рыцарства, куртуазного поведения и основными доктринами ереси не было ничего общего, есть две вещи, которые их связывают. Мы все знакомы с трудами таких писателей, как Леки, утверждавшего, что Альбигойский крестовый поход «залил огонь свободы кровью» и «нарушил справедливые обещания альбигойцев» и т. п. На самом деле справедливые обещания альбигойцев нарушили не крестоносцы – это было сделано задолго до них, – потому что сладкий яд ереси уже проник в блестящую, но несколько анемичную европейскую цивилизацию, поразил всю ее систему и остался лежать темным пятном чумы в самом сердце Европы.
Идеи «куртуазной» любви обрели свои первые очертания при дворах Нарбонны, Тулузы, Монпелье и других крупных городов юга. Стиль трубадуров получил полное развитие во времена Вильяма IX, герцога Аквитанского, который умер в 1127 году. Он – самый ранний из трубадуров, известных нам, однако легкость и симметричное построение его поэтических строк навевает на мысль, что в начале XII века уже существовала развитая традиция поэзии трубадуров. Движение трубадуров было аристократичным по своей сути. Многие из известных трубадуров, например, Бертран де Борн и гордый Рембо д'Оренга,[53] сами были вельможами. Ричард Львиное Сердце, «наименее английский из всех английских королей», оставил после себя множество изысканных поэм в стиле трубадуров. И хотя их искусство было мало или почти неинтересным для представителей среднего и низшего классов, сами трубадуры были выходцами из всех слоев общества. Фальк Марсельский, ставший впоследствии епископом Тулузы, был сыном богатого купца. Бернар де Вантадур – сыном кочегара из баронского замка в Вантадуре. Пьер Карденал и знаменитый монах из Монтодона были духовными лицами.
Со своей легкостью и почти невероятным разнообразием рифм трубадуры стали основоположниками европейской лирической поэзии. В этом их важнейший вклад в историю общества; это они вернули в Европу традиции хороших манер и изысканность, вежливость и галантность. Поэзия трубадуров, как замечает мистер Никерсон, была наиболее культурной и цивилизованной вещью с тех пор, как Рим заснул. Потому что философия куртуазной, галантной любви и романтики распространялась с невероятной силой и влияние трубадуров можно проследить в средневековой литературе почти всех европейских стран.
Любопытен, даже уникален тот факт, что куртуазная любовь южных трубадуров восхитительно нехудожественна и безответна, даже несколько неровна. Я называю это уникальным фактом, хотя так о ней никогда не отзывались поэты суровых и более сильных северных стран. Там галантность, ухаживания и изысканность имели более мужественный характер. А вот в южных поэмах трубадуров ранних времен есть что-то неуловимо женственное, почти гротескное, хотя они и совершенно очаровательны. Да, они представляют нам удивительно убедительную картину о безмятежном житье-бытье при дворах южных правителей, которые мало интересуются чем-то, кроме собственных удовольствий, и лишь скользят взглядом по поверхности вещей, нимало не интересуясь их сущностью.
Признание этого, довольно неприятного элемента поэзии трубадуров, не должно сбить нас с толку и заставить забыть о великолепии их техники и красоте их идеалов. Весь трубадурский цикл в классический век отличается идеальной чистотой, отсутствием грубости, некоей волшебной веселостью и легкостью прикосновений.
«Любовь – это медиум, с помощью которого герой осматривает окружающий его мир, к ногам которого он готов положить все, чем богат его век – рыцарскую честь, воинские подвиги, собственных отца и мать, ад и даже рай; одно лишь обещание о поцелуе Николетт воодушевляет Окассена на нечеловеческий героизм. Старый поэт напевает, улыбаясь и оглядывая своих слушателей с таким видом, словно хочет, чтобы они поняли, что к Окассену, глупому мальчишке, не следует относиться слишком серьезно, но что даже он, старик, сам ничуть не умнее глупенькой Николетт».[54]
Критики приложили весь свой гений и умения в поисках корней движения трубадуров и их почти мистических идеалов куртуазности в любви. Чаще всего их поиски были безрезультатны; одна теория за другой натыкались на стену, и пока они искали новые, их прежние теории устаревали. Наконец дело попало в руки современных испанских ученых, которые, рассмотрев его, пришли к твердому выводу, что корни куртуазной любви уходят к исламу или что ислам послужил мостом, по которому идеи этой любви попали в западный христианский мир. Куртуазная любовь объясняется и прославляется Ибн Даудом из Исфахана, который жил и писал в IX веке. Ибн Хазм из Кордовы, живший в XI веке, оставил после себя свое «Ожерелье для голубки», чудесное сокровище, которое можно сравнить лишь с первой частью «Романа о Розе». Чудесная поэма «Окассен и Николетт» основана на традиционных арабских сказках.
«Обычная ошибка, – пишет Дон Асин, – суть которой состоит в ее широком распространении и полном отсутствии логического основания, полностью отрицает идеализм в концепции любви не только арабов, но и всех мусульман, а это прямо противоречит истинному положению дел. Йеменское племя Бану Одра, или Дети целомудрия, было известно за манеру, в которой оно защищало традиции своего имени… Романтизм, предпочитающий смерть осквернению чистой души, – это черта меланхолических и прекрасных песен из этих поэм. Пример воздержанности и вечной чистоты, воспетый христианскими монахами из Аравии, возможно, появился под влиянием Бану Одра. Мистицизм суфистов (суфизм – мистическое течение в исламе. – Примеч. переводчика.), унаследованный от христианских отшельников, также был воодушевлен жизнью и произведениями арабских поэтов. Не обращая внимания на то, что ни Коран, ни жизнь Магомета не послужили основанием для такого идеалистического отношения к любви, они, не раздумывая, приписывают пророку следующие слова: «Тот, кто любит и остается чистым до смерти, умирает мучеником»… Позднее, когда аскетизм, унаследованный от христианских монахов, суфисты использовали для пантеистической и неоплатонической формы метафизики, идеализация плотской любви достигла высшей точки тонкости и глубины. Это видно по эротическим поэмам Ибн Араби, в которых любимый – это всего лишь символ святой мудрости, а страсть, которую он испытывает к ней, является аллегорией союза мистической души с самим Господом».[55]
Это – отдаленный глас из пещеры Святого Антония Отшельника, обращенный к тонким фантазиям христиан. Забавно рассматривать синайских анахоретов герольдами рыцарства. Одаренный богатым воображением, гений ислама не мог развить столь высоких идеалов человеческой любви, которые даже сам ислам не мог принять в себя, потому что был недостаточно велик для этого, но которые мы сейчас считаем частью наследия христианских Средних веков.
Похоже, во всех человеческих обществах, о которых у нас есть исторические сведения, был сильно развит инстинкт самосохранения. Он основан не на уважении к существующим законам, хотя чаще всего он жаждал быть узаконенным. Больше того, какими бы яростными и беспринципными ни были его проявления – выраженные в мятежах, народных восстаниях и так далее, – он всегда оправдывал себя до конца. Это своего рода общественное шестое чувство, которое заставляет общество осознавать вещи, угрожающие его благополучию, вещи, которые это общество не может принять без последствий для себя. Далее. Очевидно, что жизнеспособность определенного общества может быть измерена эффективностью действия этого инстинкта самосохранения, который влияет и на его политику, так что вместо недисциплинированного выражения общественных чувств, вы быстро увидите царящие в нем законность и порядок. Таким образом, всего через несколько недель после появления еретиков в Англии, Генрих II, по происхождению француз-южанин, который, без сомнения, был знаком с деятельностью альбигойцев у себя на родине, тут же напустил на них государственную машину. Если бы его примеру последовали другие государственные деятели Европы, если бы еще где-нибудь ересь была уничтожена на корню, то, возможно, не было бы ни Крестового похода против альбигойцев, ни самой инквизиции.
Итак, как видим, была одна вещь, которую католическое общество средневековой Европы не могло принять без последствий, и чье появление был повсеместно встречено дикой яростью. Я, разумеется, говорю о ереси.
«Ересь, – говорит Гуиро, – в Средние века почти всегда была связана с некой антисоциальной сектой. В период, когда человеческой ум обычно выражал себя в теологической форме, социализм, коммунизм и анархия появлялись в форме ереси. В восприятии таких вещей интересы Церкви и государства совпадали. Это объясняет, почему в Средние века ересь подавлялась».[56]
Абсолютную слабость ереси, по-моему, можно увидеть в отсутствии инстинкта самосохранения в южной цивилизации Лангедока, которая была совершенно мягкотелой и летаргичной. Может, там и были богатство и роскошь. А вот энергии, стремления к великому будущему там было не увидеть.
«Несмотря на признанный блеск этой цивилизации, – замечает Гуиро, – можно усомниться в том, что она была бы рада здоровому развитию».[57]
Как и в северных королевствах, правда, куда в больших объемах, распространению ереси в Лангедоке содействовали немощь и коррупция, охватившие католических священников и епископов. Вильям из Пуи-Лоранса гневно выражает свое презрение к священникам:
«…Они стояли в одном ряду с евреями. Дворяне, жившие за счет простых людей, хорошо заботились о том, чтобы не заботиться о них; к крестьянам и крепостным они вообще не имели уважения».[58]
Вероятно, следует заметить, что монашеские ордена очень часто потакали высокомерному и критическому отношению к обычным священникам. Некоторым стоит принять это во внимание.
Примерно в середине XII века Сен-Бернар посетил страну, которая в то время находилась под впечатлением проповедей еретика Генри из Лозанны. Святой мрачно описал увиденное: церкви без людей, люди без священников, священники без должного к себе уважения, христиане без Христа. В 1209 году Церковный собор в Авиньоне объявил, что «священники не отличаются от светских лиц ни внешностью, ни поведением». Раньше Иннокентий III в своем понтификате счел нужным убрать епископа Раймона Раберштейнского с его места из-за того, что тот открыто поддерживал ересь. Потом еще был Беренгар II (второй), архиепископ Нарбонны с 1192 по 1211 год. В это трудно поверить, но сей прелат ко времени его окончательной отставки в течение шестнадцати лет не бывал в своей епархии. Бывало, что он неделями не заходил в церковь. В его епархии, заявил Иннокентий в 1204 году, стало обычным делом, когда монахи и священники, убрав куда подальше свои одеяния, брали себе жен, жили обычной жизнью и становились юристами, актерами или докторами. По словам Папы Римского, у Беренгара был кошелек вместо сердца, и он служил своему единственному богу – деньгам. Даже трубадуры время от времени, отложив в сторону свои шапочки и колокольчики, посмеивались над жадностью и беспечностью священников.
«Орлы и ястребы, – кричал вспыльчивый Пьер Карденал, – не так источают запах гнили, как священники-проповедники – запах богатства. Богатый человек – их друг, и если его вдруг поражает какая-то болезнь, он зовет их к себе к ужасу собственных родственников. У французов и священников заслуженно плохая репутация; ростовщики и предатели владеют всем миром».[59]
Все эти примеры, не спорю, относятся к позднему периоду, вскоре после которого начался Крестовый поход. И все же неудивительно, что, как мы видим, среди трубадуров было популярно добродушно подтрунивать над священниками и церковными церемониями, что было своего рода добрым и хорошо воспитанным богохульством. Так, трубадур Рембо д'Оренга объявил, что улыбка его возлюбленной ему милее улыбок четырех десятков ангелов. Еще более известна следующая насмешка Окассена:
«Ну что мне делать в раю? Мне не нужен рай, во всяком случае, до тех пор, пока у меня есть Николетт, моя милая Николетт, которую я так люблю. Потому что в рай попадают такие люди, вот что я вам скажу. Туда отправляются старые священники и старые калеки, которые дни и ночи напролет простаивают на коленях перед алтарем, завернутые лишь в заношенные плащи; их нагие тела под ними покрыты ранами; а сами они умирают от голода, желания и собственного убожества. Вот эти люди отправляются в рай, но я даже дела иметь с ними не хочу. А вот в ад мне хочется. Потому что прямо в ад попадают чудесные ученые, добрые рыцари, погибающие в турнирах и победоносных войнах, да и вообще все хорошие люди. С ними мне по пути, я буду рад их компании. Кстати, туда же попадают прекрасные любезные дамы, у каждой из которых есть по два-три друга, кроме их законных супругов… Да с ними я тоже буду рад быть вместе, потому что лишь таким образом я смогу получить мою Николетт, мою милую любимую Николетт».[60]
Разумеется, подобные вещи – еще далеко не ересь и вовсе не обязательно приведут к ереси. Это чистой воды равнодушие. Примерно такое же высказывание делает монах из Монтодона, очень известный трубадур позднего периода, привыкший отдавать все свои заработки своему монастырю и бывший религиозным человеком в полном понимании этого слова. Две из его сатирических поэм посвящены женскому тщеславию и привычке женщин разрисовывать свои лица. В одной из поэм действие происходит перед троном Господним. Поэт говорит об этом с женщиной, а Бог служит им судьей. Действие второй поэмы происходит в раю и состоит из диалога между Богом и поэтом. «Ни в одной из поэм, – замечает мистер Чейтор, – нет почтительного отношения к будущему».[61]
Войдя в Лангедок в начале XI века, альбигойская ересь почти не встретила сопротивления, и около полутора веков ни церковные, ни светские власти не препятствовали ее распространению. Впрочем, после последней акции короля Робера Благочестивого в Орлеане в 1022 году, в Тулузе, похоже, начались противоеретические демонстрации. Почти ровно через век учитель еретиков, Питер из Бруи, был сожжен живьем на костре в Сен-Жилле. Видимо, он просто нарывался на неприятности. Вероятно, враждебность к нему людей была вызвана даже не его учением, а тем, что он высказал свое презрение к католическому символизму, решившись публично сжечь распятие, да еще потом на оставшихся углях приготовить мясо. Но. это единичный случай до начала XIII века, как утверждает М. Жюльен Аве.[62]
Городские летописцы юга ничего не писали в книгах о проявлениях ереси и, похоже, вообще ничего о ней не знали. В этом нет ничего удивительного, потому что в Лангедоке все способствовало распространению ереси – легкомысленная придворная жизнь, коррупция в Церкви, аскетический энтузиазм «идеальных» и соответствующая ему гибкость новой философии. Манихейство, пусть даже и языческое, альбигойская ересь или христианская наука всегда обращались к нерешительным и поверхностным умам, и, поскольку их догматы выполняются благодаря их же логическим заключениям, они могут оставаться довольно безвредной формой неверия. Для этих южан с их богатством, легкой жизнью и приятными любовными утехами, живущим там, где иудаизм и мусульманство так близко переплелись, которых один летописец даже именует «Judaea secunda», ересь, как сказал мистер Никерсон: «могла казаться попросту приятной дымкой, сумерками, которые чуть смягчали чистые, правильные линии католического христианства. И если для таких людей жизнь альбигойского «верящего» казалась более простой и естественной, чем жизнь католика, то, с другой стороны, для их самоподавляющей эксцентричности – жизнь альбигойского «идеального», напротив, казалась куда более строгой и нечеловеческой, чем та, которую диктовало им католичество».[63]
Для ненасытной южной знати и вороватых баронов альбигойская ересь тоже была приятной новинкой. Им было радостно слышать, что непомерные богатства монастырей и епископатов, с точки зрения Господа, были отвратительными, что Католическая церковь была обманщицей и узурпаторшей и что, следовательно, забрать у нее ее богатства было благим делом, частью справедливой войны против Антихриста. Для драчливой знати такая приманка долгое время была популярна, правда, знать весьма смутно представляла себе, в чем, собственно, дело, зато теперь она получила руководство к действию. Некоторые из вельмож были сущими разбойниками; они жили в окружении до зубов вооруженных головорезов, готовых на любые бесчинства, какие только их милорд прикажет им выполнить. В начале XIII века монахи из Сен-Мартен-дю-Канигон составили гигантский список преступлений, совершенных Понсом Вернетом, вельможей из Русийона. Вот что они записали:
«Он сломал наш забор и поймал одиннадцать коров. Однажды ночью он ворвался в наш сад в Вернете и поломал фруктовые деревья… В другой раз он убил двух коров и ранил четырех на ферме в Коль-де-Жу, а также он унес с собой все сыры, которые там были… В Эгли он забрал сто пятнадцать овец, осла, трех детей, которых отказывался вернуть без выкупа в триста су, несколько плащей, накидок и сыров… А после того, как он и его отец, Р. де Вернет, поклялись в церкви Святой Марии в Вернете, что оставят аббатство в покое, он украл восемь су и семь кур у наших людей в Авидане и заставил нас заплатить за кусок земли в Одилоне, который его отец уже продал нам… Потом он выкрал в Одилоне двух мужчин и украл у них пятнадцать су. Один из них до сих пор у него в плену».[64]
В Безьере еретики напали на священнослужителя, а также приставали в соборе к декану. В Тулузе, как писал Ги де Пюи-Лоранс, епископ не мог путешествовать по своей епархии без вооруженного эскорта, который предоставляли ему вельможи, по чьим землям он путешествовал. Еретики и разбойники регулярно отнимали у него собранные налоги, а потому он был практически доведен до нищеты. Банда головорезов, напав на собор Сен-Мари в Олороне, сбила священника с ног и, облачившись в его одеяния, провела пародийную мессу. Эти люди постоянно сжигали церкви и брали в плен священнослужителей, чтобы запросить за них выкуп.
К середине XII века ересь заняла прочные позиции в Лангедоке. Сен-Бернар приезжал в страну в 1147 году и объявил, что почти вся знать Лангедока впала в ересь. Его миссия не имела успеха, а на одно из его важнейших выступлений вообще никто не пришел. В 1163 году Церковный собор в Тулузе обратился к светским принцам за помощью в подавлении ереси. Четырьмя годами позже еретики были так уверены в своей позиции, что созвали собственный собор под руководством манихейского прелата из Константинополя; на соборе присутствовало множество «епископов» секты, а повестка дня собора включала выборы новых епископов в Каркассоне, Тулузе и Валь д'Аране.[65] В Кабаре, Вильнове, Кастельнодари и Лораке существовали женские еретические монастыри. Существовала также хорошо организованная система мастерских и школ, где молодые люди и обучались торговле, и изучали манихейские доктрины; в одном лишь городе Фанжо их было множество. Ересь уже давно перестала быть этакой прихотью вельмож, а превратилась в мощнейшую антисоциальную организацию. Она, как и арианство, возникла восемь веков назад и была в то время модной философией, стильной придворной ересью. Она без труда совместилась с равнодушием южных дворов и общим презрением ко всему, что имело отношение к Церкви.
Однако ересь не могла долго оставаться в таком бесформенном образе, и на самом деле этого не произошло. Люди Средних веков, в общем, были куда более образованными, чем мы; они умели сдерживать себя, следовали логике, меньше подчинялись условностям. А потому было естественным, что ересь, набравшись сил и сторонников, стала расцветать; смутность ее дуалистических учений должна была постепенно выкристаллизоваться, и они должны были развиться в стройную, согласованную систему – систему, которая в своей логической полноте, была направлена на уничтожение расы и подрыв ее морального облика. К середине XII века она охватила цивилизацию Лангедока и вела ее прямиком к уничтожению.
Очень важно обратить на это внимание и верно оценить этот факт. Даже Леа «всегда очень точно придерживающийся фактов, даже когда он раздражался из-за того, что не мог в достаточной мере привлечь собственное воображение для осознания позиции историков Средних веков», так вот, даже Леа признает, что «в этом случае дело ортодоксии было делом цивилизации и прогресса. Если бы ученье катаров стало преобладающей верой или если бы оно заняло равные позиции с католицизмом, его влияние оказалось бы разрушительным… Это был не просто бунт против Церкви, но отказ от веры в то, что человек управляет природой».[66]
Поэзия трубадуров тех времен подтверждает это. Ушло непринужденное веселье раннего периода, вместо него мы встречаем в поэтических произведениях трубадуров дикую сатиру и обвинения, мрачное морализирование, вызванное несовершенством времени, и сожаления о замечательном прошлом. Гиро де Борнель, пожалуй, величайший из трубадуров, сокрушается по поводу утраты истинного духа рыцарства и проклинает любовь знати к потасовкам. Монах из Монтодона, а позднее и Пьер Карденал громко возмущаются из-за коррупции, царящей в Церкви, и из-за безбожности людей. В 1177 году граф Раймон V Тулузский обратился с письмом к главе капитула в Сито, в котором написал, что ересь проникла везде, что она вносит разлад в семьи, отрывает жен от мужей, сыновей от отцов, мачех от падчериц. Католические священники в огромном количестве поддаются коррупции, церкви пустуют. Он сам, писал принц, не в состоянии справиться с ситуацией, главным образом, из-за того, что многие из его подданных поддались влиянию ереси и увлекли за собой множество людей.[67]
До этих времен распространению ереси в Лангедоке почти ничего не препятствовало. Миссия Сен-Бернара в 1147 году оказалась практически невыполненной и никак не повлияла на людей. Светские власти либо равнодушно относились к еретикам, либо приветствовали их. Декреты церковных соборов демонстративно игнорировались. Однако реакция в ответ на письмо графа Раймона была. В 1178 году папа Александр III для расследования обстоятельств дела отправил в Лангедок несколько священников и епископов под руководством кардинала Петера Сан-Крайсогонусского.
«Когда миссия прибыла в Тулузу, – пишет мистер Никерсон – ее начали оскорблять прямо на улицах. Тем не менее святые отцы составили длинный список еретиков, а потом решили продемонстрировать всем свою власть на примере богатого старика по имени Петер Моран, который, похоже, был одним из первых людей в Тулузе. Они вели против него дело, руководствуясь постановлением, предписанным Церковным собором Тура, согласно которому еретиков следовало сажать в тюрьму, а их имущество конфисковывать. После долгих речей осужденного, он был признан еретиком. Для того чтобы спасти свою собственность, Петер Моран отрекся от ереси и сказал, что готов на любую епитимью, которую назначит ему собор».[68]
Архиепископ Тулузский и аббат Сен-Сернинский отвезли осужденного в тюрьму, где он пробыл совсем недолго; потом, приказав ему раздеться до пояса, они провели его по улицам к собору, яростно охаживая кнутом. Когда Моран предстал перед алтарем, ему объявили о прощении, однако в качестве епитимьи он должен был отправиться в трехлетнее паломничество в Святую землю, а до этого его каждый день должны были пороть на улицах Тулузы, он должен был отдать Церкви все ее земли, которые занял, и заплатить графу Раймону пятьсот фунтов серебром в качестве выкупа за потерянные графом земли. Серьезное наказание. Но мы можем судить о его эффективности по тому факту, что, вернувшись из паломничества по святым местам, Моран был трижды назначен главным магистратом Тулузы, города, который более чем когда-либо был охвачен манихейством.
Стало ясно, что церковным властям больше не придется в одиночку бороться с ересью. Однако даже если бы католические епископы и священнослужители Лангедока обладали необходимой для борьбы с ересью энергией (ее у них не было), все равно сомнительно, что они могли бы сделать хоть что-нибудь. Возможность этого была утеряна век назад. Время для таких мягких мер, как визиты пасторов, давно ушло. В 1181 году Анри Клерво поставил себя во главе небольшого Крестового похода, но после удивительного захвата города Лавор его силы отступили, и предприятие было остановлено. В 1195 году папский легат в Монпелье с гневом обрушился на еретиков, однако его воззвания не были услышаны. Казалось, ересь уже прочно заняла свое место. Так обстояли дела до тех пор, когда в 1198 году на трон понтифика взошел гигант средневековой истории Папа Римский Иннокентий III.
Не прошло и двух месяцев после его назначения, как новый Папа Римский взял Лангедок в свои руки. Для выяснения ситуации туда были отправлены два папских легата. Кроме прочего, им было предписано найти верных людей среди местной знати, которые могли бы помочь в борьбе с ересью. Во время своего правления Иннокентий III не менял эти законы. Несмотря на уверенные заявления множества историков XIX века – к примеру, Леки и Дюру, чьи имена первыми приходят в голову, – он не создал инквизицию и не издал приказ о смертной казни за упрямство или непослушание. Изгнание и конфискация имущества оставались самыми строгими наказаниями, которые могли применить к виновным светские власти.
Трудно не остановиться подробнее на характере и достижениях великого Папы Римского. Почти невероятный круг деятельности, мастерское умение управлять Церковью, которую он возглавлял семнадцать лет, полных всевозможных событий, – все это делает его одним из наиболее выдающихся людей, повлиявших на ход истории. Однако относиться к нему только как к человеку, который поднял папство на невиданную прежде высоту, значит, видеть лишь одну сторону его личности. Ученый, выпускник Парижского университета, один из наиболее образованных и почитаемых юристов своего времени, автор нескольких мистических трактатов о глубоко религиозной натуре, он должен остаться в памяти людей не только как Папа Римский, возглавивший Крестовые походы, но и Папа всех университетов и больниц.
«Есть что-то умиротворяющее и восхитительное в том, – писал немецкий историк Фиркоу, – что в то время, когда под его влиянием собирался Четвертый крестовый поход, в его душе зрела мысль о создании великой организации, ставящей перед собою поистине гуманные цели, что в том же 1204 году, когда в Константинополе была образована Новая латинская империя, около старого моста через Тибр была открыта новая больница Святого Духа. Он благословил ее и объявил, что здесь будет центр его гуманитарной организации… Следует признать, что она была предназначена для Римско-католической церкви, однако Иннокентий III думал и о том, чтобы оказывать помощь людям, страдающим от болезней».[69]
И, наконец, Иннокентий был настоящим джентльменом. Даже в разгар Крестового похода против альбигойцев мы видим, как он вмешивается в дело осужденного каноника из Бар-сюр-Оба. Несмотря на его суровое обращение к Раймону VI Тулузскому, он никогда не терял беспристрастности. Папа поставил условие, чтобы часть конфискованных земель была возвращена наследнику графа, если он не повторит ошибок отца. Можно без труда привести с дюжину случаев, когда он с подобной мягкостью и снисходительностью относился к проявлению ереси в других частях христианского мира. То, что этот человек, несмотря на давление епископов и легатов, ждал почти десять лет, прежде чем объявить Крестовый поход против альбигойцев, весьма характерно для него.
С самого начала папские легаты вели себя не лучше, чем живущие в миру священнослужители. Их привычка разъезжать по стране в роскошных экипажах в окружении вассалов не могла растопить лед холодного отношения к ним лангедокцев, которые уже давно со смехом и презрением относились к вычурной роскоши, на которую были падки легаты, и в глазах которых сдержанность и суровость альбигойских «идеальных» казалась гарантией честности и святости. Дела становились все хуже. Изменник Беренгар II, примас Лангедока и архиепископ Нарбонны, мешал легатам и отказывался помогать им в выполнении их миссии. Его преосвященство епископ Безьерский сдался. Давно привыкшие видеть вокруг себя процветание ереси, жившие жизнью обычной знати, эти прелаты, что, возможно, вполне естественно, мало симпатизировали этим монахам-цистерцианцам, одно присутствие которых напоминало им о делах, творящихся в их епархиях.
Примерно в середине 1206 года группа легатов, собравшись в Монпелье, горячо обсуждала невозможность выполнить их миссию. У них почти не было удач, зато неудачами они могли похвастаться. Некоторые вельможи распахнули двери своих замков, чтобы устроить там дебаты между апологетами ереси и католическими миссионерами. Однако, какой бы полной ни казалась победа, результаты были плачевными. Даже прибытие таких удивительных людей, как Дидакус и Сен-Доминик, и согласие легатов вести апостольски-нищенскую жизнь не привело к ощутимому успеху.
Инцидент в Шамп-дю-Сисэр проливает свет на общую ситуацию. Работяги привыкли работать, не делая выходных на праздники и воскресенья. В день святого Иоанна Крестителя Сен-Доминик, который находился в одной из деревень, укорил одного из рабочих за это. Реакция людей на его замечание была столь яростной, что святой едва унес ноги живым.
В 1207 году старший легат, де Кастельно, предпринял решающий шаг – это была кульминация действия, ответ на многочисленные выходки графа Тулузского. Легат отлучил графа от Церкви и лишил его права пользования его же землями. Иннокентий III, ни секунды не сомневаясь, подтвердил оба приговора. 15 января того же года де Кастельно был убит приспешниками Раймона.
Это преступление развязало Иннокентию руки, и он стал действовать быстро и сурово. Через три месяца после убийства трубы Ватикана зазвучали по всей Европе.
«Негодующие письма получили все епископы, жившие на землях Раймона; в них рассказывалось о преступлении и о соучастии в нем его двора. В письмах предписывалось отлучить от Церкви замешанных в убийстве людей и еще раз отлучить самого Раймона. Приказ Папы также предписывал увеличить число земель, отобранных у графа. Это касалось и тех мест, которые граф или убийца могли осквернить своим присутствием. Это шедевральное проклятие следовало издать и читать его текст во всех церквах по воскресеньям и в праздничные дни».[70]
Сам Раймон был объявлен вне закона, его вассалы и сторонники были лишены всех привилегий за верность ему; Раймону запрещалось искать утешения у Церкви до тех пор, пока он не изгонит всех еретиков из своих владений.
Тем временем Арно Амалрик потребовал исполнения главной заповеди цистерцианского ордена и с пылом призвал истинно верующих всего христианского мира присоединиться к Крестовому походу. Иннокентий с таким же призывом обратился к французским епископам. Поздняя капитуляция Раймона дала толчок этому делу, и даже если бы Папа был в силах сделать это, он не стал бы теперь отзывать Крестовый поход. Граф, который, собственно, и еретиком-то не был, а считался в глазах Церкви не в меру энергичным католиком, торжественно примирился с Церковью. Меньше чем через неделю после этой унизительной процедуры армия крестоносцев, выйдя из Лиона, направилась на юг.
Крестовый поход против альбигойцев длился всего около двух месяцев; альбигойская война с перерывами вспыхивала в течение двадцати лет. Время, в течение которого можно было получить отпущение грехов, составляло сорок дней, а потому, после великого рывка на запад, во время которого были взяты Безьер и Каркассон, большая часть армии приготовилась возвращаться домой, «досыта накормленная духовными ценностями и отсутствием даже примитивной обуви на ногах», как верно заметил мистер Никерсон.[71] С этого времени Симон де Монфор оставался командующим, в чьи обязанности входило укрепление оккупированной территории, покорение лангедокских дворян и осуществление некоего рода полицейского надзора за монахами-доминиканцами.
Эти описания полного разрушения средневековых городов нельзя принимать уж слишком серьезно. Судя по ним, де Монфор разрушил стены и фортификационные сооружения Тулузы дважды всего за восемнадцать месяцев.
Религиозная сторона конфликта, спровоцировавшая Крестовый поход, постепенно отошла на второй план, уступая место политическим проблемам, возникновение которых было неизбежно. Король Педро Арагонский, получивший в 1204 году папский титул «Первого вождя Веры», появился в битве против де Монфора на стороне графа Раймона, который приходился ему родственником по жене. Сумасбродный суверен был убит в знаменитой битве при Мюре в 1213 году – это было жаркое сражение католиков против армий Церкви.
Эта битва решила судьбу Лангедока. В 1224 году де Монфор пал смертью солдата у стен Тулузы. Война тянулась еще пять лет, а потом был подписан договор, по которому герцогство Тулузское полностью отходило французской короне.
Политической ценности эта борьба не имела. Среди предводителей южных сил не было еретиков. Раймон всю жизнь был католиком и, умирая, получил утешение от Церкви. Педро был «Первым вождем веры», он яростно бил неверных мусульман в Испании, к тому же именно он был инициатором создания беспрецедентно суровых законов к еретикам, живущих в его доминионах. Раймон Роджер ввязался в катаризм, как любой человек может ввязаться в какое-то модное в определенное время течение. Хотя его жена и одна из его сестер были катарами, а другая сестра – вальденсийкой, он сам никогда открыто не объявлял о своей приверженности какому-то виду ереси. Как бы там ни было, война под конец превратилась из войны объединенных сил христианства и объединенных сил еретиков в войну между французской короной и южной знатью.
Однако было бы ошибкой рассматривать сопротивление, которое оказывали крестоносцам, как сопротивление покоренных людей, обезумевших от негодования на то, что иностранные захватчики посягнули на их сердца и дома. У народов южной Франции не было развито чувство патриотической солидарности. Похоже, их сопротивление не имело даже вожака. Сам Раймон не проявлял особого интереса ни к притязаниям Церкви, ни к поверхностной привлекательности ереси. Как и большинство других представителей дворянства, он главным образом хотел, чтобы его оставили в покое. Раймон сопротивлялся крестоносцам не потому, что они олицетворяли чванливое высокомерие Рима, а потому, что те помешали приятному течению полной удовольствий придворной жизни. Он, скорее, испытывал раздражение, чем возмущение, желание прогнать захватчиков, а не патриотический гнев, направленный на них. 1аким образом, трубадур Раймон Миравальский приветствовал прибытие Педро II в Лангедок в 1213 году, заметив, что «король обещал мне, что вскоре я снова получу Мираваль, мое искусство получит своих слушателей, а потом все дамы и их возлюбленные вернутся к своим удовольствиям».[72] После битвы при Мюре сам святой Доминик потерял всякий интерес к войне, которая превратилась в безнадежную путаницу интриг и контринтриг и уже давно перестала быть похожей на войну христианства против ереси.
Обе стороны без труда вербовали наемников – то были целые банды разбойников, совершивших чудовищные преступления. «Без их помощи, – замечает Люшер, – графы Тулузы и Фуа нипочем не смогли бы сопротивляться шевалье Симону де Монфору так долго». В то же время и сам де Монфор не брезговал пользоваться их услугами. Известны случаи, когда жители Тулузы жаловались Педро на то, что «они (т. е. крестоносцы) отлучают нас от Церкви, потому что мы используем помощь разбойников, но ведь и они сами прибегают к их же помощи».
Реальной движущей силой этой войны была зависть северян к богатству и роскоши, и их ненависть к цивилизации, которая совершенно отличалась от их, и которая больше походила на восточную, чем европейская. Лангедок стал привольным местечком для всех банд разбойников, промышляющих в Европе; сражения, проходившие, главным образом, вокруг городов и баронских замков, превратились в серию мародерских нападений на южных дворян. Вышло так, что война ничуть не поколебала ереси, которая процветала и была столь же широко распространена как до войны, так и после нее. Даже святой Доминик после одиннадцати лет напряженной миссионерской деятельности дал волю отчаянию и, как и Сен-Бернар более чем семьдесят лет назад, проклял страну и ее жителей.
«Много лет, – заявил он в 1217 году, – я напрасно тратил на вас свою доброту, проповеди, молитвы и слезы. Как говорят у меня в стране, «там, где не помогают благословения, действуют тумаки». Мы поднимемся против ваших принцев и прелатов, которые, увы, будут вооружать нации и королевства против этой страны; многие падут от ударов сабель, страна опустеет, стены падут, а вы – о, горе! – вы будете обречены на рабство. Вот так и получается, что сила помогает там, где благословения и доброта не действуют».[73]
Слова святого – любопытные комментарии, касающиеся сути и прерывистого характера последней войны. Прошло уже девять лет после первого взятия Безьера и четыре года после битвы при Мюре. Лангедок был охвачен волнением. Марсель прогнал своего епископа и публично оскорбил небесные силы. Жители Тулузы взбунтовались, прогнали епископа Фалька, экс-трубадура, и принялись обдумывать, как бы им вернуть к власти бывшего графа Раймона, причем это произошло всего через каких-то три недели после достопамятной мессы святого Доминика. С точки зрения Церкви, задача Крестового похода не была выполнена. Хотя для жителей Проуйя (деревушки рядом с Фанжо в самом центре оккупированной территории) мысль о том, что против них могут быть подняты сабли и пики, все еще представляла несомненную угрозу.
Политическое решение пришло в 1229 году – важный шаг в деле становления французской нации в том виде, в котором она существует до наших дней, и оно ознаменовало собою конец организованного сопротивления преследованию ереси. И хотя невозможно указать точную дату возникновения монашеской инквизиции, этот год можно считать важной вехой. Как и все серьезные институты в истории человечества, инквизиция не родилась в один день. Почти все приемы инквизиции можно проследить в истории задолго до Крестового похода против альбигойской ереси. В 1184 году папа Люциус III издал декрет, по которому все епископы или их представители должны посещать каждого прихожанина своего прихода хотя бы раз в год. А там, где подозревалось возникновение очага ереси, они могли требовать задержание всякого подозреваемого или того человека, жизнь которого отличалась от жизни обычного католика. Впоследствии этих людей должен был допрашивать епископский трибунал; если они признавали свою вину, их отлучали от Церкви и передавали в руки светским властям.
Однако эти и другие меры, о которых мы уже говорили, были беспомощными и неэффективными. Как видим, с 1189 по 1229 год проходил явственный процесс потери власти представителями света, который сопровождался развитием церковной машины, с самого начала готовой сотрудничать и контролировать деятельность светских властей.
См. также «Французскую цивилизацию» А. Л. Гуерара, с. 234, где развивается эта же мысль.
А. Л. Гуерар. Французская цивилизация. – С. 259.
Разумеется, я имею в виду поздний период, а не чрезвычайно тяжелые времена Шарля Мартеля и Ронсесвалля.
По сложившейся традиции, Абдельрамен I женился на дочери герцога Аквитании – один из первых примеров брака между христианкой и мусульманином. (Баллестерос. История Испании. – Т. II, с. 9.)
Цитата приводится Мигуэлем Асином в книге «Ислам и Божественная комедия», с. 258. (Пер. на англ. Гарольда Сандерленда.)
«С тех пор, как Адам съел яблоко, – замечает Рембо в одной из своих поэм, – на земле больше нет поэта, который мог бы громко заявить о себе, и чье искусство стоило бы хоть ломаный грош и его можно было бы сравнить с моим».
Отрывок приводится в книге Генри Адамса «Гора Сен-Мишель и Шартр», с. 231. Критик обсуждает наиболее завораживающую поэму трубадуров «Окассен и Николетт».
Г. Адамс. Гора Сен-Мишель и Шартр. – С. 272–275.
Цитата приводится в книге Вакандарда «Инквизиция», с. 184.
Там же, с. 235.
Цитата приводится А. Люшером в книге «Общество Франции в годы правления Филиппа-Августа», с. 49.
Г. Дж. Чейтор. Трубадуры. – С. 85–86. Обратите внимание на то, что автор ставит священников в один ряд с французами, подразумевая, конечно же, французов – северян.
«Окассен и Николетт и другие средневековые романы». (Всеобщая библиотека).
Г. Дж. Чейтор. Трубадуры. – С. 71.
Аве Жюльен. L'heresie et le bras séculier au moyen-age в кн. «Труды». – T. II, с. 150.
Г. Никерсон. «Инквизиция». – С. 61.
А. Люшер. Французское общество в годы правления Филиппа-Августа. – С. 249–250.
Официальное описание этой церемонии можно прочитать в кн. «Букет». Recueil des Historiens des Gaules, том XIV, с. 448–450.
Г. С. Леа. История инквизиции в Средние века. – Т. 1, с. 106.
Танон. История судов инквизиции во Франции. – С. 21.
Г. Никерсон. Инквизиция. – С. 64.
Цитата Фиркоу приводится Дж. Уолшем в книге «Тринадцатый – величайший из веков», с. 343.
Г. Никерсон. Инквизиция. – С. 96.
Грабежи, поджоги и резня, сопровождавшие взятие Безьера, – это события, которые больше всего запомнились людям, пострадавшим от Крестового похода. Однако есть две определенные причины, заставляющие сомневаться в том, что резня была такая уж страшная. Первая состоит в том, что жизнь города была так быстро налажена, что его жители смогли вскоре снова противостоять Крестовому походу; вторая причина, как указал мистер Никерсон, в том, что «церковь святой Марии, где, по предположению, резня была самой кровавой, так мала, что даже треть из семи тысяч пострадавших пришлось бы заталкивать туда силой».
Фарнелл. Жизнь трубадуров. – С. 186–187.
Ж. Гуиро. Святой Доминик. – С. 88.