67932.fb2
Репнин имел возможность убедиться, что старый король искренно говорил о своем желании мира; прусский министр Герцберг жаловался ему в секретном разговоре на поспешность Фридриха, с какою он соглашается на предлагаемые ему мирные условия, насилу он, Герцберг, может его остановить. Франция прислала свой план примирения, по которому Австрия должна была получить некоторую часть Баварии; Герцберг составил другой план, по которому Австрия получила часть Верхнего Палатаната. Но Репнин доносил, что Фридрих хотя и предпочитает последний план, однако примет и французский, таким образом, дело ближе к миру, чем к войне.
Франция предложила местом мирных переговоров Вену, но Россия на это не согласилась и предложила Аугсбург, или Нюренберг, или какое-нибудь другое нейтральное место в Германии по выбору Франции. Россия обещала также венскому двору уговорить прусского короля заключить перемирие. Репнин дал знать об этом прусским министрам, причем сделал внушение, что необходимо включить в будущее примирение всю германскую империю, которая чрез это получит гарантию государств-посредников и, следовательно, будет ограждена от непомерного честолюбия и деспотизма венского двора, вредных для всей Германии, но особенно для берлинского двора, обязанного прежде других бороться против австрийских замыслов. Репнин внушал, что эта предосторожность необходима ввиду характера императора Иосифа, который сдерживается единственно миролюбием императрицы-королевы, но последней не долго жить. На другой же день министры Финкенштейн и Герцберг принесли Репнину ответ королевский: по мнению Фридриха, дело сделалось бы скорее посредством переписки между министрами воюющих держав, чем на конгрессе, а для окончательного решения можно выбрать какое-нибудь нейтральное место или объявить для этого нейтральным какой-нибудь город поближе к воюющим державам; впрочем, король будет согласен на распоряжения держав-посредниц. Что касается перемирия, то король считает его не только бесполезным, но и вредным для своих интересов. Если предположить, что венский двор питает действительно искреннее желание заключить мир, то переговоры могут окончиться в зимние месяцы, естественно прекращающие военные действия; перемирие же, которое продлится за этот срок, отнимет у короля драгоценное время и поставит его в положение прошлого года, когда его проводили пять месяцев сряду бесплодными переговорами. Наконец, что касается приступления германской империи к будущему миру и гарантии, то король вполне разделяет виды русского двора.
От 6 января 1778 года Стахиев дал знать в Петербург, что в генеральном совете Порты, держанном 23 декабря прошлого года, противная России партия успела вынудить согласие улемов на подание помощи татарам, восставшим против Шагин-Гирея, а у муфтия — фетфу. Корабли уже отправились в Черное море, в народе слух, что Селим-Гирей уже переехал из Очакова в Крым вместе с Магмет-Гиреем и сыновьями хана Керим-Гирея; но муфтий перед одним из приятелей Стахиева отзывался, что крымцы требуют себе в ханы Девлет-Гирея; к марту велено собрать сухопутное войско. Противная партия своими клеветами успела возбудить такую неутолимую к нему ненависть не только в народе, но и в самом султане, что и благонамеренный Мурат-молла не смеет больше говорить в его пользу; русскому переводчику давали знать, что полюбовному окончанию всех распрей препятствыует единственно особа Шагин-Гирея, и советовали согласиться на его смену, подавая надежду снова восстановить его на ханство со временем, а теперь необходимо утишить страшное на него озлобление татар. В это время, когда Стахиев потерял уже всякую надежду на мирное решение вопроса, австрийский поверенный в делах Тассара передал рейс-эфенди мемориал своего двора с отсоветованиями начинать войну. Рейс-эфенди был сильно поражен такою неожиданностью, три раза прочел мемориал и не сказал ни слова; драгоман Порты также молчал, только гладил свою бороду; французский поверенный в делах сделал Порте подобные же внушения. Турецкое министерство хвалилось, что за пять дней до прибытия последней турецкой почты оно уже получило от волошского господаря известие о кончине баварского курфирста, вследствие чего венский двор немедленно отправил в Баварию 25000 войска, а в Константинополь — миролюбивый мемориал. Несмотря на это, Порта оставалась при прежних своих решениях; рейс-эфенди сказал русскому переводчику, что признать ханом Шагин-Гирея невозможно: это все равно что велеть одному человеку вылить целый океан в чашку и выпить его; и хотя вслед за тем Стахиев получил от Мурат-моллы известие, что Селим-Гирей потерпел в Крыму неудачу и собирается оттуда бежать, но и это не произвело желанной перемены: французский поверенный в делах Леба, приехавши к Стахиеву, намекал, что, по его приметам, Порта скорее решится на все крайности, чем согласится на признание Шагин-Гирея. Турецкое министерство явно хвалилось, что русский двор наконец принужден будет отступиться от него, причем утверждало свое мнение на обещании, данном дружескими дворами. Мурат-молла был сослан, после чего в Совете не осталось ни одного человека, который бы решился быть предводителем миролюбивой партии; противная же партия поддерживалась известиями о жестокостях Шагин-Гирея относительно преданных Порте татар, из которых одни были умерщвлены, а другие отосланы в Россию.
Фельдмаршал Румянцев дал знать Стахиеву, что Селим-Гирей, несмотря на все препятствия, явился к Крыму и бунтующая партия признала его ханом. «Турки, — писал Румянцев, — отстронясь от пламени, непосредственно их пожирающего, умели составить из суеверия искру неугасимого огня и положить ее между нами и татарами; они станут поддувать ее всевозможными способами на чувствительное наше изнурение». Императрице Румянцев писал: «В. и. в-ство лучше знать изволите положение Черного моря, следовательно, и то, что все берега его обложены силами Порты, которая, имея в нем большой флот и много транспортных судов, имеет в войне все выгоды. А напротив, каким затруднением подвержено сообщение и взаимное пособие войскам в. и. в-ства в той стороне и при крайнем бессилии на Черном море нашего флота как трудно соразмерить их на будущее лето в Крыму, чтоб, с одной стороны, не подвергнуть их гибели, а с другой — не ослабить сил на стороне Буга и Днестра, не обнажить Дон и нововозводимые линии; решительное определение о Крыме становится тем нужнее, чем ближе наступает удобное время к мореплаванию. Турки, невзирая и на неблагоприятное время, отправляют уже свои войска на ободрение бунтовщиков, и два первые появившиеся морские капитаны одним отзывом сверх всякого моего чаяния приостановили поиск кн. Прозоровского на Селим-Гирея-хана, а поиск этот должен был бы окончить тамошний мятеж. Я, видя последнюю минуту, могущую нам способствовать, решился предписать кн. Прозоровскому, чтоб он употребил все свои старания к приведению всех неблагодарных и зломыслящих татар, особенно жителей гор, в нищету и такое состояние, которое не позволяло бы им думать более о вражде с нами, а турки потеряли бы охоту и удобство на общее с ними против нас действие. Но по мнению кн. Прозоровского, хан Шагин-Гирей не может остаться в Крыму без помощи наших войск и на самое короткое время, а так как пребывание наших войск в Крыму не согласно было бы с мирным договором, то ожидаю высочайшего определения».
Прозоровский писал Румянцеву: «Уже и горы от Кафы до Алушты и Енисала совсем очищены. Хотя кажется, татары довольно притеснены и все почти в один угол загнаны, однако до сих пор нельзя никак отнять владычества у злонамеренных начальников возмущения, которые, поддерживаясь приездом Селим-Гирея, не приходят никак в чувство, разоряют сами свою землю истреблением скота, сожжением деревень, собранием всех родов из гор и степи в угол за Бакчисарай. Что касается благонамеренных, то не могу уверить, чтоб такие были между ними; даже и находящиеся при Шагин-Гирее чиновники подвержены сомнению. Народ, без сомнения, покорился бы хану Шагин-Гирею, ибо недоволен Селим-Гиреем, приехавшим без помощи, но удерживается начальниками, которые толкуют, что все будут казнены, хотя бы и повинную принесли».
В феврале мятежники, окруженные со всех сторон русскими войсками, прислали к хану Шагин-Гирею и к кн. Прозоровскому двоих депутатов: одного — от мурз, а другого — от черни, принося повинную; а между тем главные начальники мятежа, тайно от черни посадя еще прежде свои семейства на турецкие транспортные и купеческие суда, сами вслед за Селим-Гиреем и султанами спешили на военные фрегаты и начали бросаться в высланные к ним лодки. Народ, приметя это бегство, стал их удерживать, ругая как виновников всего зла и общего разорения. Началась драка: татары стреляли по мурзам, садившимся в лодки, те вместе с находившимися на лодках турками отвечали также выстрелами; наконец, турки сделали два пушечных выстрела с фрегатов и этим разогнали толпу. Присланные к Прозоровскому и хану депутаты согласились, что татары отдадут русскому войску все оружие и разойдутся с семействами по деревням. Оказалось, что мятежники были приведены в ужасное состояние; кроме того, что от русского войска в разных стычках погибло их до 12000 человек, множество стариков, женщин и детей погибло от стужи и голоду; сюда присоединилось междоусобие: нужда заставила друг друга грабить и убивать из-за куска хлеба. «Время, — доносил Прозоровский, — помогло мне привесть их в совершенное изнурение и полунебытие без потери людей и довольного отягощения войск. Наказания сего тяжесть будет им долго чувствительна, и, за всю свою продерзость получа достойное возмездие, не помыслят они больше, а может, и никогда брать презрение к победоносным войскам и забудут навсегда то стремительное отчаяние, с которым единожды, при салгирском ретраншименте, бросясь на войска, мною предводимые, тогда ж ощутили всю тяжесть наказания, потеряв убитыми до 1000 человек». Прозоровский оканчивал свое донесение словами, что Крымский полуостров приведен в совершенное спокойствие и повиновение хану Шагин-Гирею.
В начале апреля Стахиев дал знать Порте, что по полученным им из Крыма от кн. Прозоровского и резидента Константинова письмам, все мятежники принесли искреннее раскаяние и повинную законному хану Шагин-Гирею, спокойно возвратились в свое жилище, и на полуострове царствует тишина, и все турецкие фрегаты оттуда уехали. Рейс-эфенди ответил переводчику, принесшему это объявление: «Думать надобно, что посланник или почитает министров Порты дураками, или насмехаться хочет, объявляя такие непристойности. Говорит Порте, что в Крыму все спокойно и тихо после того, как присланные туда 40000 человек русского войска бедный и бессильный народ частью побили, частью в ссылку сослали и обратили в неволю столько невинных мусульман с их семьями, — может почитаться только насмешкою; да и хвалиться тем не следует, потому что немного надобно для угнетения такого бедного народа; и фрегаты наши благополучно стоят У крымского берега, где и Селим-Гирей-хан находится; а с Шагин-Гиреем Порта не имеет и не хочет иметь никакого сношения». Несмотря, однако, на этот ответ, Стахиев давал знать, что у Порты положено не доводить дело до разрыва с Россиею и признать Шагин-Гирея ханом. На 25 апреля на большом совете у муфтия Порта определила весь свой флот под начальством капитан-паши послать в Крым для высажения и подкрепления отправляемого из Синопа войска. Если войску удастся высадиться без сопротивления с русской стороны, то оно должно объявить, что пришло для приведения себя в равенство с русскими, и притом стараться решить тамошние дела полюбовно; если же с русской стороны будет сделано нападение, то, объявляя, что Россия нарушила мир, начать и продолжать военные действия без всякой пощады и уважения. Стахиев объяснял такое решение тем, что неудовольствия между дворами французским и английским, особенно же между венским и берлинским ослепляют Порту надеждою, что и Россия будет вовлечена в европейскую войну, турки надеялись также и на новые беспокойства в Польше. Стахиев начал уже приготовляться к отъезду. К Румянцеву визирь отправил письмо, в котором говорил, что Порта отправляет в Крым флот под начальством капитан-паши и сухопутное войско под начальством Хаджи-Али-паши, что оба полководца снабжены полномочием утвердить постановленный между обеими империями мир, если только Россия выведет свои войска из Крыма и не будет ни под каким предлогом неволить татар; визирь советовал воспользоваться подаваемым от Порты способом и уполномочить кн. Прозоровского начать переговоры с означенными турецкими полководцами, в противном случае вина будет на стороне русского двора. Главные предметы переговоров означены следующие: 1) подать Порте и татарам способ для утверждения их доверия к русскому двору; 2) кроме торговых судов, никакие военные не должны плавать по Черному морю, и так как известно, что несколько русских военных кораблей крейсируют около Кафы, то визирь советовал, чтобы поскорее приказано было им удалиться.
В начале июня резидент Константинов писал Румянцеву: «Хан, следуя моим от имени в. с-ства предложениям и советам Александра Васильевича (Суворова) принимает меры: всех значительных лиц, подверженных сомнению, прибирает к рукам и обличенных предает строгости суда».
27 июня Стахиев подал Порте мемориал о своем отъезде из Турции со всеми в ней находящимися русскими подданными. После долгого молчания ему отвечали, что его требование паспортов для выезда заключает в себе объявление войны, и в случае если бы такой отъезд ему был позволен, то, без сомнения, взведена будет клевета на Порту, что она, выслав министра, объявила войну. Поэтому изящнейшие улемы и министры блистательной империи не могут никоим образом на то согласиться и, пока Российская империя мира не нарушит начатием неприятельских действий, посланник будет почитаем наравне со всеми другими министрами наидружественнейших держав; а если случится иначе и Российская империя, нарушив мир, явно прервет течение дружбы, то блистательная Порта и тогда, несомненно, поступит с посланником человеколюбиво, как требуют ее достоинство и великодушие.
Но от русского двора дано было знать, что он не допустит переговоров в Крыму; капитан-паша прислал известие, что крымские берега вооружены и ему высадить войско мирным образом не позволят; так что ему делать? Румянцев еще Прозоровскому предписал: «Вступление внутрь Крыма туркам всеми средствами возбранять и, следовательно, всякую выгрузку военных припасов и людей с кораблей на берег не допускать; важность наших интересов состоит не в отогнании турок от крымских берегов (чего по обширности и сделать нельзя), но в отнятии у них способов ко вступлению внутрь Крыма, и для того все места удобные для высадки вы должны заградить». Теперь, имея в Крыму Суворова, Румянцев считал себя вправе писать императрице: «Не предуспеют турки в своих замыслах, на опровержение коих предвзяты надлежащие меры, и путь им к вступлению в Крым совсем прегражден занятием и укреплением проходов». Вследствие этого произошла обычная в августе перемена великого визиря. Капитан-паша возвратился, потеряв семь судов и более семи тысяч человек войска, что привело народ в страшное раздражение. Тогда начали думать, как бы выйти из затруднительного положения с соблюдением по возможности приличий, и обратились к французскому послу С. При, который перед тем возвратился в Константинополь. Посол отвечал, что он видит гораздо более наклонности к миру у российского двора, нежели у Порты: если Турция искренно желает сохранения мира, то должна, предав забвению все прошедшее, постараться кончить дело полюбовно, признать прежде всего Шагин-Гирея, возвратить из заточения его посланцев, принять все русские требования, пропустить на Черное море задержанные русские суда. Рейс-эфенди давал свою бороду в заклад, что такое соглашение невозможно, а если и сделается, то не долее полгода будет продолжаться. При дальнейших переговорах с французским послом Порта выставила требования, чтоб земля, лежащая между Днестром и Бугом, отобрана была У татар и присоединена к Очаковскому уезду; чтоб между русскими купеческими кораблями, плавающими по Черному морю, не было больших судов, способных к военной службе; чтоб величина кораблей была точно определена; чтоб Россия не требовала возвращения морейским жителям конфискованных у них земель, ибо они уже отданы мечетям (сделаны вакуфами); чтоб Россия отказалась от постройки своей церкви в Константинополе, ибо это противно религиозному и государственному закону, чернь взволнуется и не допустит строения. Пусть церковь будет построена в доме посланника.
От 25 июля Румянцев писал Суворову: «Христиан, пожелавших на переселение в Азовскую губернию, отправляйте сходственно предписанию князя Григ. Алекс. Потемкина; а правительству истолковано быть может, что сие переселение делается от страха мщения, коим угрожают им турки своим на Крым нападением. Но что до взятых в плен при последнем возмущении обоего пола татар, то благопристойность требует, чтоб все желающие и сильно крещенные возвращены были». Но 26 июля Суворов должен был написать Румянцеву: «В опасности жизни и имущества здешние христиане частию еще поныне. Все против того должные осторожности взяты и войскам в том строгие по приличеству приказы даны. Татары действуют грозою, подущениями, обещаниями и обыкновенным их вероломным лукавством. Светлейший хан, изнуряемый гневливостью, выехал из Бакчисарая и расположился лагерем в трех верстах от города. Г. резидента во все сие время к себе он не допускал. Денно и нощно к нему непрестанно всеместные его чиновники съезжались. Правительство представляло мне о принесении их всенижайшей просьбы в С.-Петербург в отмене сего вывода. Воспретить им того неможно, а в обождании выводом 25 дней для очевидных интриг отказано по изготовлению уже самими собою к выходу многих христиан». Хан сильно рассердился на Суворова за то, что тот не отвечал ему на его представления о выводе христиан и употребил какие-то угрозы. Хан писал ему: «Сказанными угрозами вашими я весьма доволен и образован потому, что никогда еще от русских магнатов такого поведения я не видывал и не ожидал. По внутренней моей к вам, приятелю моему, доброй склонности откровенно объявляю, что хотя такого вашего поведения ничем и никогда я не заслужил, однако, почитая то вашею ко мне милостию, недостаток в моей за то благодарности извинить прошу».
Сам хан просил у Суворова дружеского наставления , как ему вести себя в тогдашних обстоятельствах; Суворов отвечал, что «лучше и наиполезнее всего в такое время присутствовать в своей столице, управляя народами, врученными от бога власти вашей, соблюдая их тишину и благоденствие, ибо чрез чуждения в. светлости от дел народных заключат невежды между нами холодность, следовательно, и натурально станут искать случаев к разврату». На это хан написал: «Всем татарам ясно известно, что отчуждение мое от дел не по причине взаимной моей с вами остуды, но единственно во избежание взнесения на меня каким-либо образом противоборствия воли императорской и желаниям моих приятелей!» Суворов понял так, что хан в возможности этого взнесения подозревает его самого и отвечал: «Я не говорю о причинах, для коих вы отчуждаетесь от управления общественными делами, и не моя должность их испытывать, а предвоображая только малосмысленность простолюдин, не без причины советовал и советую для благоденствия и тишины ваших подданных присутствовать в престольном своем городе; следовательно, нет тут ни малейшего повода к заключению, чтоб на случай неприятных от татар поползновений приписывать без правды оных вину в. светлости. Такой подлый поступок несоответствен ни чину, ни сентименту моему. Я недоумеваю, какую и когда в. светлость приметить изволили мою несправедливость, кого я когда оклеветал? Я знаю себя, и знаю твердо, что никто меня не докажет в таком презренном пороке. Итак, буде выражение употреблено не для того, чтоб безвинно меня обидеть и отразить усердные и полезные для вас советы, то прилежно прошу, внемля моей искренности, возвратиться к своему трону, где, сохраняя всю целость области вашей, удобнее и в непредвидимых случаях охранить от всяких наветов особу и здоровье в. светлости». Суворов дал знать Румянцеву, что Шагин-Гирей отправил к императрице двоих депутатов, как слышно, с возражением против вывода христиан. Последних к концу августа было вывелено в Азовскую губернию 17575 душ обоего пола. Суворов доносил также, что между крымскими татарами все более и более обнаруживается желание принимать христианство. В горах до 20 семей крестилось от греческих священников и выселилось вместе с христианами так скрытно, что и последние не могли об этом узнать. Множество татар приходят к начальникам войск с просьбою о крещении, но на это им отвечают молчанием. Константинов писал Румянцеву: «Хан не только все дома, но и самого себя от нас всячески таит, показывая ежеминутно недоброжелательные виды; привязывается ко всякому слову, принимая самые искренние внушения в худую сторону; вербует тайно всякую сволочь под именем сейменов, раздает ружья и сабли, которые при истреблении отобранных у татар после мятежа оставил в своем серале; тогда он объявил кн. Прозоровскому чрез меня, что их не более двух сот, а теперь оказывается гораздо больше, да и все оружейники заняты починкою переданных им от хана сабель и ружей. Затруднения безмерные, и если б хан был в силах, то, понятно, не отрекся бы обнаружить всей злости в отношении к нам. Я никогда не ожидал от него такого памятозлобия; правда, что и дело (выселение христиан) для него оскорбительно; но такая долгая вражда и несклонность к исполнению монаршей воли отнимают надежду и на будущую приверженность его к высочайшим интересам».
Румянцев написал Суворову (5 августа): «В таких особенно обстоятельствах, какие теперь, вы не должны отнюдь не подавать и малейшей причины хану к огорчению, но обходиться с ним ласково и почтительно, иметь к нему крайнее уважение для содержания его у татар в высокопочитании и потому стараться всячески успокоить его и правительство до времени, пока исчезнет возможность для турок получить помощь от татар. Соглашайте пользу, могущую быть от переселения христиан, с следствиями, какие могут от того произойти, особенно во время приближения турок к берегам крымским, чтоб не подать им больше повода к возмущению татар и к низвержению или совращению хана.
«Характер хана, — отвечал Румянцев, — вам должен быть лучше, чем другим, известен: он собенность свою всему предпочитает, он оставлял отечество, имение ближних для осуществления своих намерений; и сколько я могу о нем судить, то хотя он не учен, но умен и старается всегда по настоящим событиям проникать в будущее; притом же он и татарин, а потому вы, особенно в настоящих обстоятельствах, отнюдь не должны вести свои счеты по наружному его поведению, но поступать по общим правилам своей должности и всячески стараться держать его и правительство на такой дороге, чтоб они отнюдь не могли иметь поползновения внимать лестным обещаниям турок».
Относительно вывода христиан Шагин-Гирей писал гр. Панину: «Не только в такой малости, как выход христианских моих подданных, но и в выводе всех татар и самого себя не постою; однако признаюсь, что удивительно начатие этого дела; для чего оно предпринято, мне совершенно неизвестно и чувствительно меня трогает. Я ручался, что это дело будет совершено пристойнейшим образом, и, несмотря на то, для его исполнения употреблено насильство. Прошу употребить ваше старание, чтоб те бедные подданные были оставлены по-прежнему в своих жилищах и тем крымскую область обрадовать, а меня от завистных и коварных языков освободить».
7 сентября Румянцев писал Шагин-Гирею: «Приведен я в удивление и сожаление, что ваша светлость так много беспокоитесь о преселении христиан и что оное могло возбудить в вас такую остуду к генерал-поручику Суворову и к резиденту Константинову, что вы удаляетесь от всякого с ними сношения. Совместно ли быть может, чтоб толь великая монархиня, которая дарует вольность, позволила когда-либо на отнятие оной? Но ее и. в-ство, снисходя на просьбу и добровольное желание христиан, угрожаемых непрестанно от самих татар впадением турков и конечным их разорением, по единоверию не могла отказать им убежища в своих пределах. В. светлость, сами судите, коль сия малость в рассуждении небольшого их числа неважна, а со стороны могущего оказаться от того малейшего ущерба можете ли сумниться, чтоб оный не был вам награжден сугубо от всещедрой вашей благодетельницы; но как в. светлость между прочим упоминаете и о употребляемом насилии, то в отвращение сего сделал я весьма строжайшее запрещение. Впрочем, позвольте мне в дружеской откровенности подать вам искренний совет, чтоб вы особливо на сие время, когда устраивается и утверждается благосостояние ваше, оставили беспокоиться о таком деле, которое ни с которой стороны не может вам нанести и малейшего ущерба, а возобновили по-прежнему приятельское сношение с генералом Суворовым и возвратили г. Константинову вашу доверенность».
20 сентября Румянцев донес императрице, что турецкий флот явился у крымских берегов в немалом числе разнообразных судов и предъявил разные требования, но во всем дружеским образом получил отказ на основании моровой язвы и вдруг отплыл в открытое море. При этом между татарами не примечено ни малейшего движения, и хан издал строжайшие запрещения собираться между собою и сноситься с турками. Но Константинов, продолжая жаловаться Румянцеву на интриги Шагин-Гирея, писал: «Почитая меня главным орудием в выводе христиан, хан взводил на меня разные клеветы, мечтая, что по удалении меня отсюда успеет в своих интригах; вооружил против меня членов правительства, которые по его наущению просили генерала Суворова об отрешении меня от дел. Эдичкульский Арслан-мурза пишет ко мне, будто на днях получил от меня письмо, в котором называю я их рабами ее в-ства и советую служить высочайшему двору наравне с русскими; я написал к мурзе, чтоб доставил мне письмо в оригинале или копии, и не верил таким выражениям, какие с нашей стороны никогда употребляемы не были, ибо мы их почитаем вольными и ни от кого не зависимыми, под высочайшим покровительством ее в-ства состоящими союзниками». Между тем к 18 сентября вывод христиан из Крыма был окончен; всего вывелено 31098 душ; греческий митрополит, армянский архимандрит и католический патер выехали вслед за христианами; денег на этот вывод потрачено было до 130000 рублей. Румянцев неохотно верил донесениям Константинова и, посылая их к императрице, писал ей от 22 октября: «Вы лучше о хане судить изволите; а я осмеливаюсь сказать только мое примечание, что когда сей хан, который толь неисчетными вашими щедротами облагодетельствован, принявший вкус в ваших обрядах (обычаях) и явно оные употребляющий, казавшийся всегда по делам благоразумным и особливо при делании турками десанта явивший свою непоколебимость, предпочтет известной своей пользе неизвестность, то разве преоборется его разум суеверием, ибо весьма удален я от того мнения, чтобы один вывод христиан мог воспричинствовать столь неожидаемой его перемене, поелику оставленные ими места, если уже не заселены другими, подобными им пришельцами, то, однако ж, не могут оные быть впусте; и чего уже лучшего ожидать от другого в таком роде, который по вере, сходству нравов и натуральной наклонности, конечно, будет с турками единодушен». После этого Румянцев получил письмо от хана (от 11 октября): «Признаться должен, что как я в рассуждении всевысочайшего ее и. в-ства ко мне, всему крымскому и ногайскому татарскому народу монаршего милосердия в ханы взведен и вся область независимою мне подвластною сделана, то я без чувствительности на такую новость (вывод христиан), а народ без удивления смотреть не могли, ибо по всемилостивейше признанном мне самодержстве если б я предварен был, то б неотменно с лучшим порядком без огорчения и с меньшим иждивением сей вывод по моему искреннему усердию сходно с высочайшею волею воспоследовал. Я благонадежен, что в. с-ство по своему просвещению рассудить можете, сколько меня тронуло, что мне не подан способ в сем случае доказать готовность мою к исполнению монаршего соизволения в знак моей искренней благодарности за толь многие мне явленные высочайшие благодеяния и милости. В. с-ство всепочтеннейшим письмом меня уверить соизволили, что ее и. в-ства всевысочайшая воля гласит выводить одних только тех христиан, кои добровольно на то согласятся, о чем я почтенному господину генералу Суворову и г. резиденту сообщил, но они, и на сие невзирая, многих к тому угрозами принуждали, отзываясь, что они знают, что делают, почему я и не хотел в то более вмешаться». В то же время Румянцев получил от членов крымского правительства жалобу на русских солдат, которые разоряют татар и называют их изменниками. Главнокомандующий немедленно отправил ордер Суворову, чтоб этого ни под каким видом более не было, «ибо по обстоятельствам должны мы им всячески менажировать, а тем больше удалять от них всякое озлобление и притеснение, потому они от некоторого времени поступают в точность наших предположений и при самом явлении на возмущение их страшного турецкого флота пребыли они тверды и непреклонны».
Вражда между ханом, Суворовым и Константиновым продолжалась; резидент доносил, что хан сбирается бежать на Кубань и даже в Персию. Румянцев брал прямо сторону Шагин-Гирея. «Я ни хана, ни резидента лично не знаю, — писал он императрице (2 декабря), — а по собственному вашему о первом описанию и по его поведению должен он быть качеств, татарам не свойственных, по делам же поставится в роде людей и весьма отличных. Не в защищение хана, но, судя по обстоятельствам, осмеливаюсь сказать мое мнение, что сама благопристойность не позволяла ему при выводе не только христиан желающих, но и невольников татарских из Крыма и при лишении его доходов по отданным от него российским купцам разных статей откупам, за провозом в Крым не только нужных для войск, но и всяких служащих на одни роскоши припасов и товаров без платежа пошлины и без всякого с ним соглашения оказывать себя равнодушным пред правительством и народом, но паче надлежало ему употребить всю свою предосторожность, чтоб вменившие один набор им нескольких из своих подданных за нарушение тамошних установлений не подвигнули сим и скорее всех на поднятие противу его мятежа; а подозрение, наводимое на него, что он хотел удалиться на Кубань и даже в Персию, не открывает отнюдь никакой вопреки нам связи его с турками. Командующий и резидент не только не говорят, чтоб он в том был примечен, но свидетельствовали, что он при явлении турецкого флота (где имел бы всю удобность обнажить себя) пребыл в непоколебимости. Я не вижу тут иной причины к заключению резидента о колеблемости хана и о податливости к нам правительства и народа, как одно действие приватной остуды, ибо по толь многим опытам легкомыслия и непостоянства последних нельзя им в том отнюдь верить, а вероятнее то, что они, держась под пятою нашею и увидев хана в смутном положении и в остуде с командующим и резидентом, вздумали, может быть, употребить сей случай в свою пользу и умышленно притворяются нам податливыми, чтоб, низвергнув хана, удобнее поспешествовать совершению своего с турками плана».
По поводу вывода христиан в Петербург явилась депутация от всех крымских татар с следующими просьбами: чтоб выдан был указ никому в собственные их дела, владения и земли не вмешиваться; чтоб при случае отвода квартир и других распоряжений по русским войскам крымские жители не были утесняемы властию нынешних командиров; чтоб дозволено было крымскому обществу содержать в Петербурге резидента, также и при других державах, равно как у себя иметь их резидентов, чтоб известно было, какие дела от кого происходят, от крымцев или от командиров, чтоб первые имели возможность оправдаться; чтоб не было никому препятствия выходить к ним на поселение; чтоб никто не вмешивался в принадлежащих им людей и купленных невольников. Панин отвечал, чтоб татары успокоились: императрица никогда не захочет уничтожить собственное создание, пока сами татары не подадут справедливой к тому причины. Просьба о резидентах немедленно будет исполнена, как только турецкие дела приведены будут к окончанию; нельзя разом двух Дел делать: пусть прежде минуется нужда надзоров и мер воинских, и тогда наступит досуг для мирных дел.
От 15 февраля, уведомляя императрицу о получении ее рескрипта от 29 ноября прошлого года по поводу гонения на православных, Штакельберг писал, что еще по получении первого ее рескрипта о том же предмете от 7 мая 1776 года он описал польскому правительству «самым чувствительным образом» все бедствия, которым подвержено в Польше греко-унитское духовенство, и домогался сильнейшим образом, чтоб свирепость гонителей была обуздана и жребий гонимых был облегчен; но и тогда, и теперь ему один ответ, что без комиссии, последним трактатом обещанной для разбора взаимных жалоб лиц обоих исповеданий, все предпринимаемые для их примирения труды и все ноты, какие бы он ни подавал, останутся всегда бесплодными; следовательно, заключил посол, и не остается другого средства вывести гонимых из их бедственного положения, как назначить упомянутую комиссию.
Опасения насчет разрыва с Турциею должны были заставить обратить особенное внимание на Польшу. Опять явилась мысль, что кроме отрицательной пользы, какую можно получить от Польши, когда она останется покойною во время новой турецкой войны, нет ли средств извлечь из нее и пользу положительную, привлекши ее в союз и заставивши ее набрать войско, которое бы действовало вместе с русским, тем более что эта положительная польза была главным средством удержания Польши в покое. Панин написал Штакельбергу, чтоб он сообщил свои соображения по этому предмету. Посол отвечал (1 февраля), что мысль образования польского войска ему очень понравилась не по той пользе, какую оно может принести для русских военных действий, а потому, что даст возможность очистить страну от праздной толпы, готовой на возмущение при первом набате. Но правительственный польский организм не представляет ни малейшего удобства для заключения союзного и субсидного договора. Для этого понадобился бы бурный сейм, руководствовать которым было бы чрезвычайно затруднительно ввиду волнения умов, которое мы до сих пор сдерживали и направляли к нашей цели сильными средствами, как сеймы конфедерационные. В этих бурных обстоятельствах, когда поляки еще больны, надобно избегать столкновения мнений на сейме. Что касается войска, то под вспомогательным войском разумеется регулярное; но Россия по важным причинам не допустила, чтоб у Польши было его более, чем сколько нужно против гайдамаков; что касается финансов Польши, то они совершенно истощены. Надобно употребить огромные издержки, чтоб дать ей возможность образовать войско. Уже если употреблять издержки, не лучше ли России самой набрать войско в Польше; эта кавалерия не будет стоить дороже, чем русская легкая кавалерия, а между тем мы не взволнуем, не потрясем этой машины, еще слабой, а после войны мы можем употребить это войско для целей чисто гражданских. Не надобно заранее объявлять об этом наборе, не надобно делать его с помощью правительства; надобно прислать сюда Михальского и некоторых других способных для набора кавалерии офицеров, знающих Польшу, которые выберут прежде всего вождей и уговорятся с ними. В главные предводители этого польского войска Штакельберг предлагал князя Сульковского, почему-то недовольного польским правительством и потому готового перейти в русскую службу. Но если необходимость заставит искать союза республики, то Штакельберг просил снабдить его полномочием для заключения оборонительного и наступательного союза с обещанием Польше завоевания Молдавии и Валахии.
В начале апреля польское правительство было сильно встревожено требованием прусского короля пропустить его войско чрез владения республики. Сейчас же, разумеется, обратилось к Штакельбергу, который нашелся в большом затруднении: решительный отказ навлечет на Польшу тысячу неприятностей со стороны Пруссии, а прямое согласие раздражит венский двор и даст ему право требовать того же самого. Решено отвечать, что не во власти короля и Постоянного совета дозволить проход иностранным войскам; но, не дожидаясь ответа, прусские войска вступили во владения республики. Кроме того, пруссаки начали набирать рекрут в Данцигском округе. Штакельберг опасался, что при столкновении Австрии с Пруссиею в Польше образуются партии австрийская и прусская: за прусского короля будет Великая Польша, за Австрию — множество магнатов, владеющих землями в Галиции. Если война России с Портою сделается неизбежною, старинный дух Барской конфедерации, наверное, заявит себя. Уже существует множество проектов, переговоров, идет сильная переписка между старинными членами этого союза, в челе которого, кажется, хочет стать гетман польный Ржевусский; сюда же присоединяются интересы Браницкого и гетманов, недовольных лишением прежней чрезмерной власти. «Хотя правительство и войско в наших руках, — писал Штакельберг, — однако я боюсь толпы праздных и отчаянных людей. Вот почему я возвращаюсь к моему прежнему предложению набрать в Польше корпус легкой кавалерии. Дело не в том, чтоб иметь войско, хотя эти люди, хорошо управляемые, будут отлично служить; дело в том, чтоб направить к известной цели, заняв толпу шляхты, которая иначе бросится в объятия первого, кто попадется, и наделает таких вещей, уничтожение которых будет нам стоить гораздо дороже, чем набор этого войска».
Видя, что его план набора польского легиона не принимается в Петербурге, Штакельберг предлагал привязать к себе отдельных вельмож Огинского и Радзивилла, которые обещали свою верную службу, если им возвратят имения их в Белоруссии, Любомирского, у которого уже сформирован отряд войска, Коссаковского, который в войне с русскими выказал замечательный военный талант и много храбрости, и других старых вождей Барской конфедерации. Штакельберг советовал это тем более, что Австрия уже начала переманивать к себе значительных людей. Затруднения Штакельберга увеличивались еще громкими жалобами поляков на притеснение их торговли со стороны Пруссии. «Их положение, — писал Штакельберг, — действительно самое печальное и не представляет им в будущем ничего, кроме совершенного разорения. В стране нет почти звонкой монеты, и через несколько лет государство очутится совершенно без денег; и легко понять, как подобное положение Польши опасно и для русской торговли. Представления, которые императрица сделает прусскому королю, будут тем более основательны, что поляки требуют только строгого соблюдения последнего торгового договора».
В половине года Штакельберг, таким образом, описывал внутреннее состояние Польши: «До сих пор полное согласие между Россиею, Австриею и Пруссиею давало возможность проводить самые решительные меры. Это время прошло; война между Австриею и Пруссиею, разделяя интересы соседних государств, откроет обширное поле движениям, которые останавливались страхом. Война России с Турциею усилит их. Приближение грозы чувствуется здесь и там. Барская конфедерация была приведена в бездействие, но не уничтожена. Раздел Польши поразил поляков, но не смягчил их. Моя обязанность состояла в убеждении нации относительно доброго расположения императрицы к Польше, в согласии интересов обоих государств, в благодетельности ее в-ства относительно поляков, почувствовавших эту истину, в крепости относительно тех, которые стали ее подданными. Я успел обратить многих злонамеренных; других обезоружил на время. Но часть недоброжелательных существует в стране, а другая странствует по свету и даже в Турции, подозревая, что мы, несмотря на амнистию, питаем мщение, ибо Радзивиллы и Огинские не получили прощения. Как бы ни был мал этот остаток недоброжелательных, его достаточно для распространения заблуждения между тысячами шляхты, невежественной, фанатической, бедностью доведенной до отчаяния. В столице я сблизился с вождями оппозиции, с кн. Любомирским и великим гетманом Браницким, делая вид, что советуюсь с ними, и обещая им участие в делах, как скоро обстоятельства позволят Польше выйти из бездействия. Это обещание даже может быть исполнено ввиду соединения всех партий. Что касается областей, то я велел распустить там слух, что, не желая стеснять выбора депутатов, русские войска оставят местности, где будут происходить сеймики. Я велел прибавить, что императрица, усилив правительство для поддержания порядка и выполнения договоров, намерена серьезно покровительствовать свободе нации и поэтому желает свободного сейма. Это произвело очень хорошее впечатление; если все останется в том же положении, как теперь, то надобно исполнить это обещание, ибо оно, с одной стороны, поведет к общему успокоению, а с другой — воспрепятствует королю употребить во зло власть, какую дают ему конфедерации».
В половине августа Штакельберг уведомил, что сеймики происходили без присутствия русских войск. Дух свободы господствовал до такой степени, что на многих из них обнажены были сабли; но это очень понравилось шляхте, она осталась довольна русскими, которые не мешали ей; и при этом расположении умов должен был открыться сейм. Не трудно было предвидеть, по мнению посла, что сейм будет шумен, быть может, и разорвется; но Россия достигнет главной цели — с одной стороны, дав выход нации, а с другой — утишив головокружение и смуту.
Оставалось немного дней до сейма, назначенного на 24 сентября, а об короле, об его отношениях к сейму не было слышно, хотя послу было известно, что Станислав-Август, обрадованный превосходством своей партии, хочет, чтоб этот сейм был похож на сейм 1766 года. Король скрывал свои намерения от великого канцлера и маршала Ржевусского, которых Штакельберг прямо называл своими представителями при короле; последний даже жил при дворе для наблюдения за маленькою политикою передней. Станислав-Август не говорил ничего Штакельбергу о ходе дел вообще, даже о выборе сеймового маршала; и посол молчал, чтоб вмешательством в дела не давать чувствовать русской опеки. Но многие вожди прежней оппозиции явились к Штакельбергу с просьбою о помощи против выбора сеймового маршала, которым в публике назначают Вольмера, депутата из Литвы, низкую креатуру государственного казначея Тизенгаузена, органа королевского, а притеснения и злоупотребления последнего в великом княжестве очень хорошо известны. Штакельберг отвечал, что в известных чувствах императрицы они найдут твердую опору против притеснений и деспотизма; посол прибавил, что выборы в маршалы еще не произведены и он надеется на возможность избежать Вольмера. Сейчас же после того при дворе разнесся слух, что русский посол принимает роль посредника между королем и нациею; тон речей многих депутатов вследствие этого переменился, и король пригласил к себе Штакельберга. Посол начал доказывать Станиславу-Августу всю недостаточность плана установить неограниченную власть в провинциях с помощью духа партии, отличающегося нетерпимостью, преследованием, судебными злоупотреблениями, тиранией чиновников, чему, между прочим, поразительным примером служит г. Тизенгаузен. Посол указывал другую систему правосудия и справедливости. Тогда не будет больше партий, с которыми королю приходилось бы бороться; исключительно занятый великими интересами России и Польши, король освободился от всех этих провинциальных дрязг, которые делают ему столько неприятелей. Посол окончил свою речь заявлением, что императрица, в обширном управлении своею империею поставив самым дорогим предметом покровительство правосудию и собственности, будет наконец принуждена объявить в Польше, что ее участие в делах этой страны нимало не содействовало злоупотреблениям, вкравшимся в судебные отправления провинций. Король обещал торжественно следовать советам посла, и между ними заключен был маленький договор в следующих статьях: 1) исключение Вольмера из кандидатов в маршалы; 2) назначение в эту должность Тышкевича, честного человека; 3) принятие новой системы, состоящей в поддержке самого строгого правосудия.
Тышкевич был выбран в маршалы, и свободный сейм начал свои работы совершенно согласно с желаниями посла. Но внешние отношения явились помехою. На сейме раздались громкие вопли против торговых притеснений на Висле, против несоблюдения Пруссиею последнего торгового договора. В первом движении негодования хотели запереть королевство для прусской торговли, но Штакельберг постарался не допустить до этого решения представлениями, что между Россиею и Пруссиею дружба, союз. Тогда решили передать прусскому резиденту ноту с требованием соблюдения договора и в то же время просить посредничества русской императрицы. «Эта страна, — писал Штакельберг, — лишенная денег, под тяжестью монополии, которая ее постепенно уничтожает, представляет самую ужасную картину: торговый баланс на миллион червонных против Польши. Несчастная страна умоляет о помощи свою благодетельницу. В русском интересе уменьшить затруднения, испытываемые Польшею, потому что, если дела останутся в прежнем положении, наша торговля Также пострадает: нет никакой выгоды в торговле со страною, доведенною до такой крайности. Представления ее и. в-ства тем более будут иметь веса у ее союзника, что обстоятельства политические им благоприятны. Я имел основания внушить прусскому резиденту, что в настоящих критических обстоятельствах я не могу отвечать, чтоб нация не высказалась в пользу Австрии, если Пруссия будет продолжать доводить ее до отчаяния».
Но этим дело не кончилось. Венский двор стал поднимать конфедерацию в польских областях, соседних с Галициею. Гетман польный Ржевусский, объехав Краковское, Сендомирское и Волынское воеводства с призывом к восстанию, поехал в Вену для переговоров. Подговоры начались и в Варшаве. Какой-то господин, по виду француз, ночью на 25 октября явился к Пулавскому, племяннику знаменитого конфедерата, с предложениями вступить в новую конфедерацию. Штакельберг не мог узнать имени этого эмиссара, Ревицкий еще не действовал открыто, но в разговоре с графом Мёнчинским, старым барским конфедератом, выразил свое удивление насчет власти, какую имеет Россия в Польше, и спрашивал, неужели не найдется людей, которые бы приняли сторону Австрии. Австрийцы выслали в Польшу людей для набора рекрут; Штакельберг велел захватить одного из них в самой Варшаве.
1 ноября Штакельберг извещал с восторгом о правильном окончании свободного сейма, который не стоил ни гроша казне ее в-ства; посол поздравлял Панина с этим окончанием, которое служило пробным камнем системы, введенной в Польше им, Паниным, системы, соединяющей республиканскую форму с влиянием России. 27 ноября приехал в Варшаву кн. Репнин проездом к прусскому королю и писал Панину, что нашел в польской столице большую перемену: люди, которых он знал первыми богачами и первыми вельможами страны, принуждены сделать значительные перемены в образе жизни; это так бросается в глаза, что видишь себя не в столице, а в бедной провинции; и все это происходит от чрезвычайного уменьшения денег в стране. Репнин нашел умы в сильном волнении по поводу прусско-австрийской войны. Многие вельможи думали, что они должны принять участие в войне в надежде улучшить этим свое положение; и Репнину показалось, что король был того же мнения; но большая часть главных вельмож имеют обширные владения в Галиции, и это связывает им руки. С другой стороны, шляхта, буйная и бедная, как всегда, конечно, воспользуется первым предложением и вступит в службу какого бы то ни было государства, чтоб удовлетворить своей охоте повоевать, пограбить, покормиться на чужой счет.
Из Швеции Симолин дал знать от 8 июня, что майор Пайкуль, самый ревностный из членов русской партии, приезжал в нему из деревни в Стокгольм с известием, что в провинциях распространяются слухи, будто петербургский двор находится в таком согласии с королем Густавом и относительно шведских дел совершенно переменил систему. Симолин уверил его, что слухи эти не имеют никакого основания, что русский двор может казаться равнодушным к шведским делам, пока не уверен в сохранении мира с Портою, но когда с этой стороны дела уладятся и отношения получат твердость, то наши шведские друзья испытают, что мы не способны жертвовать своими истинными интересами, равно как интересами своих друзей каким-нибудь личным видам; они найдут нас всегда готовыми содействовать всем мерам, какие они сочтут самыми приличными для восстановления шведской свободы и для приведения дел в возможно лучшее состояние. Пайкуль был доволен этим объяснением и на другой день отправился в деревню, давши обещание поддерживать надежды друзей свободы и неудовольствие народное, которое возрастает день ото дня вследствие тяжести налогов. Осенью собрался сейм; русский поверенный в делах Рикман, заменивший Симолина, доносил своему двору, что выборы избирателей были не в пользу русской партии: исключая пяти или шести лиц в дворянском сословии и одного, много двух — в духовном, все остальные были люди, отличавшиеся полною приверженностью к королю. Но колпаки были довольны тем, что старый национальный дух благодаря графу Ферзену стал пробуждаться. Ферзен вел себя с величайшей осторожностью относительно короля, испытывал почву, старался приобресть как можно больше друзей, направлял самого короля согласно с своими идеями посредством представлений почтительных и законных. Ферзен приобрел величайшее уважение; в дворянской палате слушали его, как оракула, от которого все ждали своего спасения. Король, видя такое могущество, боялся Ферзена и уступал ему. Но борьба между ними разгорелась по самому существенному пункту, когда Ферзен начал стараться отнять у короля распоряжение банком. Все поняли, в чем дело, и все приверженцы конституционного порядка собрались около Ферзена без различия шляп и колпаков. Тогда король объявил прямо сейму свою волю относительно управления банком и велел распустить слух, что решился схватить всех тех, которые будут противиться его воле, не исключая и Ферзена. Цель была достигнута: сопротивления не оказалось и депутаты начали толпами покидать сейм; колпаков уехало столько, что Рикман опасался потерять все каналы, чрез которые получал сведения о ходе дел: Пайкуль, Гилленсван, Лагерсверд уехали; другие заболели, или объявили себя больными, или до того перепугались, что перестали подходить к русскому министру; а которые не порвали с ним связей, те ценили свои услуги на вес золота. Сам Ферзен заперся в своей комнате, не пуская к себе никого, кто мог быть подозрителен королю, и объявляя, что не хочет более мешаться ни во что, а между тем сносился с королевскими друзьями и самим королем, который стал принимать его очень благосклонно. Рикман не мог переговорить с ним лично, ни через других.
Насчет Дании в Петербурге могли быть покойны вследствие донесений нового русского министра при копенгагенском дворе Сакена. Последний писал, что интриги и столкновения, неизбежные в настоящем датском правительстве, касаются только людей, управляющих внутренними делами страны, и нисколько не затрагивают политической системы, которая остается всегда одна и та же как самая естественная и полезная для Дании. Таков принцип, установленный в совете и при дворе, и надобно думать, что он останется непоколебим. Поэтому Сакен принял для себя правилом стараться знать все, но прямо не вмешиваться в эти споры. Когда получено было известие о шведском сейме, то датскому министру в Стокгольме послано было приказание объявить русскому министру при шведском дворе, что датский двор будет во всем сообразоваться с желанием русского.
Для заключения союза приехал в Петербург новый экстраординарный посланник и полномочный министр Гаррис. Он передал гр. Панину ноту, в которой говорилось, что великобританский король решил вооружиться всеми своими силами против оскорбления, нанесенного его достоинству со стороны Франции. В таких обстоятельствах королю естественно искать союза государств, которые по сходству своего положения должны иметь те же самые чувства. Россия часто испытывала следствия зависти и честолюбия версальского кабинета. Несмотря на то что Россия всегда брала верх над ее предприятиями по великодушию своей государыни и обилию своих средств, неутомимая злоба Франции продолжает стоять твердо в своих гибельных намерениях; стараясь лишить Англию союзника, самого страшного и самого естественного, она употребляет все средства, внушаемые самою злостною политикою, для ободрения турок к разрыву мира с Россиею. Наступило время, когда все побуждения частного и взаимного интереса заставляют дворы петербургский и лондонский тесно соединиться для противодействия честолюбивым видам бурбонского дома. Касательно дел германских король намерен держаться законов и конституций империи. Впрочем, решение вопроса о средствах, которые должны быть употреблены для этой цели, зависит от обстоятельств, и особенно от обнаружения настоящих намерений Франции, останется ли она при своем старом союзнике, или соединится с королем прусским, или останется нейтральною. В первом случае и если Франция попытается еще раз употребить свои силы в Германии, то система, приличная для Севера, обозначится ясно и очевидно; эта система, проведенная энергически и согласно, образует союз, могущий держать в почтении остальную Европу. Россия будет иметь первое место в этом союзе, будет играть великую роль, на которую имеет право по своему могуществу, по своим обширным средствам и по совершенству своего настоящего правительства. Основанием системы должен служить непосредственный союз между Англиею и Россиею.
В проекте этого союза, который сообщил Гаррис, по-прежнему Турция «исключалась из случая союза» по торговым интересам Англии; при этом высказывалось желание, чтоб Россия помогала Англии флотом, так как с восшествия на престол Екатерины II Россия сделалась морским государством, очень почтенным, и соединение ее флота с великобританским произведет сильное впечатление.
Екатерина велела отвечать: из всех государств, которые могут иметь прямое столкновение с Россиею, одна Порта может обращать на себя все ее внимание, следовательно, против нее важно было заручиться союзами. За этим главным предметом следует спокойствие Севера, но этот вопрос имеет большую или меньшую важность, смотря по тому, является ли он один или в соединении с беспокойствами со стороны Турции. Все другие отношения суть второстепенные. Каким же образом императрица откажется от союзнической помощи против единственного сильного и опасного неприятеля в то самое время, когда предвидит немедленное начатие с ним войны, когда сама обяжется помогать Англии против главного ее врага? Россия вела войну с Портою и может вести еще безо всяких последствий для других держав европейских; тогда как малейшее столкновение в Америке влечет необходимо европейскую войну, которая потребует приложения всех договорных обязательств. Что касается Германии, то императрица не может быть равнодушна к событиям, которые могут нарушить спокойствие этой страны или ее конституцию. Близость Германии к России, отношения последней ко многим членам империи, ее обязательства или союзы с главными германскими дворами предписывают императрице политику твердую и постоянную относительно германской империи и не позволяют ей подчинять свое поведение поведению какого-нибудь постороннего государства, как Франция. Таким образом, императрица с крайним огорчением видит невозможность заключить союз на предлагаемых условиях.
Вместо переговоров о союзе русский двор должен был передать Гаррису ноту совершенно другого рода. Вследствие жалоб русских судохозяев, потерпевших притеснения от английских кораблей, сделаны были представления лондонскому кабинету, и король строго предписал своим арматорам и другим начальникам кораблей уважать русский флаг. Несмотря, однако, на это строгое предписание, пришла новая жалоба. Брандт, капитан русского корабля «Св. Петр», намеревался плыть из Бордо на остров С. Доминго, в Порт-о-Прэнс; и хотя все бумаги его были в порядке и товары на его корабле были самого невинного свойства, он был остановлен на дороге английским арматором, который захватил 14 человек экипажа, перевел их на свой корабль, а остальное отправил в Жерзей. Владелец корабля «Св. Петр» бригадир Соймонов подал императрице жалобу, и русский министр в Лондоне получил приказание вытребовать освобождение корабля, возвращение товаров и вознаграждение Соймонову за потерю.
2 января Репнин обедал у короля, который, отведя его в сторону, начал говорить о разглашениях, делаемых венским двором в Германии, будто великий герцог тосканский дает взаймы императору семнадцать миллионов гульденов на продолжение войны, будто испанский король обещал десять миллионов пиастров, что министры майнцский и кельнский внушали в Регенсбурге ганноверскому министру сделать от имени империи представление, чтоб король прусский для общего мира оставил намерение присоединить маркграфства Аншпахское и Байрейтское ко владениям старшей линии бранденбургского дома. На основании этих разглашений Фридрих выражал сомнение в искренности миролюбивых желаний венского двора, т.е. императора и кн. Кауница, хотя относительно миролюбия императрицы-королевы сомневаться нельзя: но в Вене две партии, и потому нельзя считать мира верным, не зная, которая из них возьмет верх, материнская или сыновняя. Король упоминал и об отзывах императора, который будто часто говорит, что не противится миру единственно из почтения к матери, а собственно с ее мыслями не согласен. Репнин отвечал, что Франция, представляя план примирения, не могла этого сделать без согласия венского двора; что же касается разных разглашений, то их должно приписать двойной политике кн. Кауница, который, быть может, хочет этим средством запугать и поскорее склонить Пруссию к миру.
Пруссия была соглясна принять мирный проект, представленный Франциею, и дело останавливалось только за Саксониею. В пользу этой страны от Австрии требовалось, чтоб она заплатила саксонскому курфирсту миллион талеров и отказалась от ленных прав на некоторые части Саксонии. Репнин высказал прусским министрам свое мнение, что из-за этих двух пунктов не стоит продолжать войну. Но прусские министры отвечали, что от денег отступиться легче, но трудно позволить венскому двору оставить за собою ленные права на Саксонию, ибо, только заставив его отказаться от них, Саксония избежит его мщения: эти ленные права постоянно дают повод ко всевозможным прицепкам. «Если от этих ленных прав Австрия не отступится, то трудно будет заключить мир», — писал Репнин Панину 12 января.
В последний день января Репнин дал знать, что прусский король согласился на все представления французские и австрийские, и если еще идет речь о ленных правах в Саксонии, то отречение от них со стороны Австрии не ставится уже непременным условием, но единственно желанием в надежде, что в исполнении его отказа не будет.
18 февраля известный нам барон Бретейль, находящийся теперь французским послом в Вене, писал Репнину, что Мария-Терезия согласна на все существенные условия мира, но он никак не мог убедить венский двор уступить саксонскому курфирсту известные феодальные права в его стране, ибо это отняло бы у королевства богемского чрезвычайно важный почет. В том же письме Бретейль предложил местом съезда для окончательного подписания мирного договора три города — Троппау, Егерндорф или Тешен на выбор Репнина, прося русского уполномоченного назначить день съезда. Репнин отвечал, что по соглашению с прусским двором он выбирает Тешен и сроком для съезда назначает 10 марта н. с., и этот день должен считаться началом срока перемирия. Но прежде этого срока австрийцы сожгли Нейштадт. Это сильно рассердило Фридриха, и, отпуская Репнина в Тешен, он сказал ему, что единственно из уважения к русской императрице он не разорвал мирных переговоров. «Как я искренно и совершенно мира ни желаю, — сказал король, — однако войны не боюсь и не имею причины бояться». — «Конечно, все дела в. в-ства, — отвечал Репнин, — которыми вы приобрели неоспоримую и бессмертную славу, несомненно, доказывают справедливость этих ваших слов. Но с другой стороны, я уверен, что в. в-ство считаете для себя столь же славным дать мир Германии и своим человеколюбием утвердить спокойствие почти всей Европы. Я имею известие от фельдмаршала графа Румянцева, что вся турецкая армия идет от Дуная к Днестру, и большею частью именно к Хотину; австрийцы усиливаются в Галиции, а это предвещает не только войну Порты с нами, если мир в Германии заключен не будет, но, может быть, и согласное действие австрийцев с турками для возмущения Польши. Эти обстоятельства, конечно, требуют большого внимания, и я прилежно прошу в. в-ство прилежно об этом размыслить». Фридрих ничего не отвечал на это.
10 марта уполномоченные съехались на конгресс в Тешен; французский уполномоченный барон Бретейль сообщил Репнину проекты трактатов венского двора и получил от Репнина проекты прусские, причем русский уполномоченный увидал, что проекты венские не в пример больше отдаляются от французского плана, чем прусские, и Репнин писал Панину, что еще нельзя с верностью сказать, будет ли мир или война. От 22 марта Репнин писал: «Дела директные между венским двором и королем прусским сближаются, саксонские с пфальцским двором по сих пор не соглашаются, и опасно крайне, чтоб на оных все примирение не разорвалось. Король прусский с великим жаром на сем пункте настоит, а венский двор, хотя и начал уже домогаться у пфальцского, чтоб саксонские претензии им удовольствованы были, однако те домогательства не столько, знать, сильны и решительны были, чтоб произвесть могли желаемый и окончательный успех. С другой же стороны, венский здесь министр подкрепляет пфальцских и требует умеренности в саксонских претензиях, чем более в недоверенность и раздражение прусская сторона приводится. Г. Бретейль пфальцскому двору писал довольно сильно; впрочем, считает он, что венский двор всю неприятность и все усилие против пфальцского двора хочет взбросить на версальский и потому с некоторою осторожностью в сем деле идет; я ж всякими домогательствами и резонами, извлеченными из интереса и славы наших обоих дворов скорее с успехом окончить примирение, пихаю его, сколь возможно, к решительным поступкам. С другой стороны, король прусский теряет терпение и, опасаясь, чтоб венский двор не имел в виде довести его до мира, исключа из оного удовлетворение Саксонии, чуть было не отозвал своего отсель полномочного; но, по счастью, министерство его прусского в-ства предуспело отклонить сие намерение; однако таковое положение дел понудило меня директно к его в-ству писать с просьбою, чтоб продолжено было еще перемирие. Равным образом почел я нужным прямо в Дрезден к г. Лизакевичу писать, с тем чтоб он мое письмо показал министерству саксонскому, в котором я просил соглашения его курфирстской светлости принять во удовлетворение четыре миллиона талеров, все деньгами, а не землями, зная я совершенно, что на сие пфальцский двор скорее согласится, нежели на часть деньгами и на часть землями, и, следственно, хотел я иметь еще один способ более готовым к доведению дел к желаемому пункту. Саксонский двор на сие не согласился с некоторыми объяснениями, как то обыкновенно делают все те, которые желают как бы нибудь и чем бы ни есть более выиграть. Теперь зависит все по большей части от ответа пфальцского двора, к которому отправлены уже от г. Бретейля решительные требования прусские и саксонские. Сей ответ не может здесь и быть прежде 2 или 3 апреля, и тогда только можно будет увидеть и сказать, мир ли будет или война. Когда мы все, начиная с короля прусского, льстились, что здешний съезд более почти дела иметь не будет, как только подписать трактаты, тогда, по несчастию, крайне все ошиблись. Хлопоты, заботы и затруднения здесь ежедневно и, так сказать, почти на всяком слове встречаются. Виды, знать, скрытные венского двора и развратность курфирста пфальцского, произведенного, кажется, на возмущение Германии с презрением всех и вредом собственным, препятствия бесконечные рождают».
Фридрих II отвечал Репнину, что не согласен продлить перемирия долее 15 апреля, если не окажется, что в Вене серьезно желают мира. Фридрих приписал собственноручно: «Вы уполномоченный моей верной союзницы, и потому я от вас не скрываю своих мнений. Вот как я смотрю на поведение венского двора: курфирст-палатин есть марионетка, Кауниц заставляет его играть, и я имею в виду актера, а не марионетку. Если эти господа хотят мира, то пусть его заключают, а если хотят нас обмануть, складывая вину разрыва на курфирста-палатина, то я вам прямо объявляю, что не желаю быть обманутым. Ожидаю ответа из Вены и на его основании решусь продолжить перемирие. Прошлый год я был слишком снисходителен и был проведен этими господами; можно было обмануть раз, это может случиться со всяким, когда имеешь дело с мошенниками, но если кто два раза обманут, то это такой титул, которого я не домогаюсь».
5 апреля Репнин писал, что наконец получен ответ от мюнхенского двора, который согласился заплатить Саксонии шесть миллионов гульденов или четыре миллиона талеров. Но тут же Репнин писал, что «игрушка» венского двора, который принудил курфирста пфальцского сопротивляться непосредственному участию в конвенции герцога цвейбрикенского и гарантии их договоров, чуть было не разорвала конгресс: «Король прусский приказал было своему министру здесь объявить, что он ни на один год перемирия не продолжит, если саксонские и герцога цвейбрикенского дела до того срока кончены не будут. Сколько я ни склонял г. Ридезеля, чтоб отменить совсем сие объявление, но не мог на оное его уговорить, как только чтобы он по малой мере таковой формальной декларации не делал, а сказал бы просто в разговоре, что все минуты дороги и что нужно спешить сими двумя делами по причине скорого приближения срока перемирия. Если бы г. Ридезель не столь скромный был человек, то бы, конечно, по запальчивости его двора все здесь уже разорвано было, особливо по предписаниям их министерства, в которых главнейше участвует г. Герцберг». Репнин писал к кн. Голицыну в Вену, чтоб тот отговаривал тамошний двор от подобных «игрушек», а Голицын сообщил ему ответ Кауница, что прусские требования противны достоинству австрийского дома, что с особенным жаром указывает император Иосиф. Репнин в письмах к Голицыну защищал прусские требования, указывая, что сам венский двор прежде согласился на непосредственное участие герцога цвейбрикенского в конвенции и на то, чтоб права всех линий палатинского дома на Баварию были поставлены вне всякого спора. Но барон Бретейль и австрийский уполномоченный граф Кобенцль получили из Вены депеши, что прусские предложения были приняты императором Иосифом с «чрезвычайным жаром и запальчивостью: он не соглашался, чтоб австрийское министерство дало на них письменный ответ». Императрица-королева три дня его уговаривала и успокаивала, но ничего не могла сделать. С другой стороны, не раз присылал он кн. Кауницу собственноручные проекты ответов прусскому королю; но они были так неумеренны и горячи, что кн. Кауниц отказался послать их в Тешен, видя, что они должны вести к возобновлению войны. Тогда Иосиф послал Кобенцлю приказание объявить, что венский двор никаких уступок больше не сделает и в воле прусского короля заключить на этом основании мир или нет. Однако при этом Бретейль и Кобенцль были уполномочены объявить, что императрица-королева соглашается гарантировать фамильные договоры пфальцского дома, но более ничего не уступит. «Горячее всего, — писал Репнин Панину, — принимает венский двор требование короля прусского гарантировать конвенции, включаемые в трактат, а потом с досадою объясняется по поводу разных мелочей, требованных прусским министерством, или, лучше сказать, горячею головою г. Герцберга, как то, чтоб сказано было: „Императрица-королева отказывается от своих прав на Миндельгейм“, а не „уступает Миндельгейм“ и проч. Я не могу себе представить, чтобы для таких мелочей, принадлежащих к юриспруденции германской, король прусский захотел разорвать мир, но признаюсь, однако ж, что теперь мы находимся в самом последнем кризисе. Между тем, зная скромность г. Ридезеля, его искреннее и жаркое усердие к миру, тож его привычку конфидентно объясняться с королем, дав ему выразуметь все обстоятельства и всю важность настоящего кризиса и положения дел, оставил я ему о сем подробное донесение сделать его прусскому величеству, понеже всякие от него, как от собственного министра, рассуждения и представления меньше колки покажутся сему государю, нежели б я их делал, а пункт запальчивости и персональности здесь, по несчастью, весьма велик и, так сказать, почти главнейший с обеих сторон».
Донесение свое от 8 апреля Репнин начинает словами: «Еще новое игрище здесь было представлено, которое нас всех чрезвычайно потревожило». Игрище состояло в том, что 7 числа Бретейль получил письмо от курфирста пфальцского, где тот объявлял свое несогласие на ручательство четырьмя державами его фамильных договоров и писал, что скорее согласится на прямое участие герцога цвейбрикенского в его конвенции с императрицею-королевою. Репнин и Ридезель сказали откровенно Бретейлю, что без гарантии фамильных договоров пфальцского дома мир заключен быть не может. Тут является граф Кобенцль и, слыша, как решительно отзываются уполномоченные России и Пруссии, отзывает Бретейля в другую комнату и сообщает ему под секретом, что пфальцский уполномоченный получил вторичное повеление в самой крайности согласиться на гарантию. Бретейль сейчас же рассказал об этом Репнину, а тот — Ридезелю, и все успокоились. «Но притом, — писал Репнин, — нельзя было нам без крайней чувствительности видеть всю двоякость венского двора, который играет, как куклою, курфирстом пфальцским и нас в сию шутку вводит. Однако для успеха дел согласились мы дать время пфальцскому министру его комедию вчерась играть, а ныне сказали ему, что война опять начнется, если они не согласятся на гарантию их фамильных пактов. После чего по многим и различным арликинствам наконец согласился пфальцский полномочный именем своего государя на помянутую гарантию пактов». Относительно Саксонии Репнин писал: «Сей двор еще борется, желая всяким образом как-нибудь поболее схватить. Я, полагая, что наш главнейший интерес, наша слава и наше достоинство теперь требуют, чтобы скорее дела кончить, дабы желаемым решением утвердилась притом инфлюенция нашего двора в Германии, решительные ответы Саксонии делаю, верен быв, что их торговля не кончится, ежели мы ее не пресечем; и тако заключил я лучшим персональное против себя неудовольствие дать саксонскому двору, нежели протянуть дела и чрез то решение их сделать неверным. Впрочем, г. Бретейль во всем оном со мною согласно действует».
21 апреля опять донесение от Репнина о новом «позорище», разыгранном пфальцским и венским министрами. Первый предложил, что его государь, согласясь на гарантию своих фамильных договоров и соглашаясь утвердить их особым актом между собою и герцогом цвейбрикенским, не соглашается, однако, чтоб в статье мирного договора, которою гарантия дается, было сказано: «…поколику те пакты не противны вестфальским трактатам», считая такое выражение противным своему достоинству. Австрийский уполномоченный объявил, что его двор сам по себе смотрит на это равнодушно, но из уважения к курфирсту пфальцскому приказал его желание подкреплять. Остальные уполномоченные поняли дело так, что венский двор прячется за мюнхенский и им играет, желая избежать гарантии договоров или повести к тому, чтоб германская империя не приступала к миру, потому что выражение о непротивности новых договоров Вестфальскому всегда вставляется для утверждения прав империи, утвержденных Вестфальским договором.
Наконец пришло донесение от 2 мая, начинавшееся словами: «Славу богу! Насилу кончилось здешнее хлопотное дело подписанием мира». 5 мая Репнин был уже в Бреславле, где на прощальной аудиенции Фридрих II сказал ему, что он успехом мирных переговоров обязан русской императрице и германская империя обязана ей не только настоящим покоем, но и сохранением своих прав. Репнин получил от него портрет, украшенный бриллиантами, и 10000 талеров.
10 марта Стахиев заключил с Портою конвенцию. Россия согласилась, чтоб татарские ханы по избрании и возведении их на ханство целым народом присылали к Порте депутатов с магзарами в приличных терминах по установленной однажды навсегда примерной форме с торжественным признанием в особе султанской верховного калифства, с испрошением поэтому его духовного благословения чрез присылку к ним таких благословительных грамот, какие приличны быть могут области вольной, независимой и с турками единоверной. Россия обещает не прекословить и не противиться ничему, что необходимо нужно или свойственно быть может их единоверию, а Порта с своей стороны обязуется ни в чем не касаться гражданской и политической власти татарских ханов под предлогом духовной связи и влияния, давать благословительную грамоту новому хану без малейшего затруднения и отговорки, не изменять в этих грамотах ни одного слова. Обе империи взаимно обязуются не принимать никаких мер без предварительного и полюбовного между собою соглашения в случае какого-нибудь внезапного и вне конвенции не предусмотренного приключения относительно татар. Русский двор обещает вывесть все свои войска из Крыма и Тамани в три месяца, а из Кубани — в три месяца и 20 дней со дня подписания конвенции и не вводить их туда ни под каким видом; то же обещает и Порта. Как скоро в Константинополе получится верное известие о переходе русского войска за Орскую линию и как скоро явятся из Крыма новые депутаты с новыми магзарами по условленной форме, тогда султан признает ханом Шагин-Гирея и снабдит его благословительными грамотами. Русский двор обещает употребить все способы склонить хана и правительство крымское на добровольную уступку Турции земли между Днестром, Бугом, польскою границею и Черным морем; Порта обязуется отделить от этих земель достаточную часть для составления Очаковского уезда, прочие оставить впусте, исключая деревни и селения, которые теперь там находятся, которых именную роспись с обозначением числа и рода их жителей Порта сообщит русскому двору с обещанием не дозволять там никаких новых заведений, тоже допускать безместных бродяг иметь там убежище. Порта обязуется выдать русскому двору перебежавших в ее области запорожских казаков, если они захотят воспользоваться амнистиею, жалуемою им императрицею; а в противном случае Порта обязуется перевести их на правую сторону Дуная и поселить внутри турецких областей как можно дальше от Черного моря. Порта дозволяет свободный проход из Черного моря в Белое (Мраморное) таким точно торговым русским судам, какие употребляются на турецких водах другими народами, особенно французами и англичанами как наиболее покровительствуемыми, именно суда не должны иметь грузу более 16000 килов, или 8000 кантарей, что на русский вес составляет 26400 пудов; число пушек и корабельных служителей должно быть такое, какое находится на судах французских и английских; употребление корабельных служителей из турецких подданных дозволяется не иначе как в случае нужды и с ведома Порты. Порта обязуется не препятствовать никаким образом в Молдавии и Валахии исповеданию христианского закона, постройке новых церквей и поправлению старых; обязуется возвратить монастырям и частным людям земли и владения, прежде им принадлежавшие около Браилова, Хотина, Бендер и прочих мест, полагая срок с Белградского договора 1739 года; обязуется оставить в неприкосновенном владении имениями тех жителей обоих княжеств, которые во время русского управления были восстановлены в своих правах; обязуется признавать и почитать духовенство с должным этому чину отличием; наблюдать всякое человеколюбие и великодушие в наложении на них денежной подати, которая должна собираться природными тамошними депутатами; возобновить и хранить свято первые хати-шерифы, данные обоим княжествам по заключении Кучук-Кайнарджийского мира; каждое княжество имеет право держать в Константинополе своего поверенного в делах из христиан греческого закона; этот поверенный будет принимаем Портою благосклонно как состоящий под покровительством народного права; выговоренное Кучук-Кайнарджийским договором заступничество российского министра при Порте за Молдавию и Валахию относится только к этим условиям. Вместо возвращения морейским жителям по трактату прежних их имений и земель, которые после конфискации причислены были к мечетям, вакуфам и другим духовным учреждениям, Порта обещает дать им удовлетворение другими землями и выгодами, потери их соразмерными.
Эта конвенция была не совсем согласна с проектом ее, присланным из Петербурга, относительно чего Стахиев писал императрице: «На двоякое условие относительно запорожских казаков с обнадеживанием великодушного вашего к ним милосердия, не меньше как и на все другие отмены и прибавки, я дерзнул поступить после сильных споров с французским послом, и, не предусматривая уже возможности к преодолению турецкого упрямства, оным послом до самого конца негоциации всюду подкрепляемого, по тому же самому принужден я был согласиться как на короткий срок к испражнению татарских областей от победоносных в. и. в-ства войск, так и на установление слога и терминов в магзаре и калифской грамоте, из коих в первом с превеликим трудом предуспел вычернить присвояемое в турецком проекте название султана турецким государем». Стахиев должен был обещать стараться, чтоб русский двор не настаивал на построении в Пере особенной публичной греческой церкви за домом русского министра. Договаривавшийся с ним Абдул-Резак клялся, что Порта представляет об этом единственно для отнятия повода к новым неприятностям между Россиею и Турциею, а не от прихоти, не для уничтожения статьи об этом в Кучук-Кайнарджийском договоре, о которой ни слова не сказано в заключаемой конвенции, чем Порта и признает неприкосновенным право России на постройку церкви; Порта просит об одном, чтоб Россия не пользовалась этим правом или по крайней мере соединила постройку особой греческой церкви с постройкою домовой внутри посольского дома. Стахиев писал, что можно купить соседний дом одного армянина и обе церкви поместить вместе таким образом, что публичная церковь может иметь особенный вход с улицы и обе будут примкнуты к одному из католических монастырей. «В Пере, — писал Стахиев, — нет ни одной церкви греческого исповедания, а католических пять монастырей, которые все закрыты стенами, домовыми и лавочными строениями на подобие магазинов без всякого наружного церковного вида».
В ответ на свое донесение о заключенной конвенции Стахиев получил от императрицы самый милостивый рескрипт с полным одобрением всего сделанного. Стахиев получил 1000 душ в Белоруссии. Французскому послу С.-При он должен был объявить от собственного лица императрицы благоволение за его ревностные, полезные труды и помощь в переговорах; русский министр при версальском дворе должен был изъявить Людовику XVI «в дружественнейших изражениях», как императрица обязана его христианнейшему величеству за тщательное и полезное содействие С.-При в полюбовном окончании турецкого дела.
Естественным следствием этого полюбовного окончания дела было свержение враждебного России рейс-эфенди — Омер-эфенди и возведение на его место Абдул-Резака, ведшего переговоры о конвенции. С ведома и согласия Порты, Стахиев поехал в патриаршую церковь, где был принят с радостию и уважением; это он сделал для удостоверения единоверного народа в непоколебимом покровительстве, какое оказывает императрица православной церкви, ибо тотчас по заключении конвенции католики начали пугать греков слухами, что в конвенции Россия отказалась от покровительства своим единоверцам.