68045.fb2
Программа! В своей парламентской декларации Муссолини иронически отмахнулся от ее подробного изложения. «Со всех сторон, – сказал он, – перед приходом нашим к власти, с нас спрашивали программу. Но, увы, Италии недостает не программы, но людей, достаточно сильных и волевых, чтобы воплотить программы в жизнь. Все проблемы итальянской жизни – говорю, все! – уже разрешены на бумаге; если чего не хватало, так это воли их разрешить на деле. Нынешнее правительство представляет эту волю».
«Кроме ударов хлыста, в программе правительства незаметно чего-либо нового» – отметил в своей речи о правительственной декларации депутат Розади. Он был прав, но лишь до известной степени: удары хлыста подчас могут стать существенным элементом программы…
Несомненно, главное, что сразу вносил собою в итальянскую жизнь фашизм, – это был авторитет власти. А там, где есть авторитет власти, водворяется порядок. Худо, когда порядок становится самоцелью: «нет идеи – писал Герцен – беднее, жалче, слабее, как идея порядка quand-meme, порядка в смысле полицейской тишины; полиция идет вперед и на первом месте только тогда, когда ведут кого-нибудь на казнь». Это, конечно, верно. Но верно и то, что порядок в качестве средства, условия, предпосылки государственной деятельности – существенно необходим, и без него нельзя обойтись.
«Экономия, труд, дисциплина» – такова троица, приглашенная новым правительством воодушевлять его внутреннюю политику. Надлежит признать, что только третье лицо этой троицы – дисциплина! – должно было и способно было обеспечить плодотворное торжество первых двух.
Эпохи больших социальных кризисов всегда сопровождаются расстройством устоев и связей политической жизни. В души людей прокрадывается сомнение в старом и дотоле бесспорном принципе власти. Начинается загнивание руководящих учреждений, лишенных живительного общения, реального взаимопонимания с широкими народными массами и активными их слоями. Национальная жизнь, если она вообще не иссякла, нащупывает новые, иные пути своего самоопределения, помимо дряхлеющих официальных органов. Создается новый правящий слой, «история меняет лошадей». Пробивая дорогу к власти в обстановке общественного смятения, политической неразберихи, общей порчи социальных нравов и надорванного правосознания, люди этого нового слоя принуждаются действовать революционно и, следовательно, насильственно, авторитарно. Так в результате анархических брожений создается благодарная почва для диктатур: «избавиться от анархии можно лишь путем деспотизма» – подметил еще И. Тэн.
Первые шаги фашистского правительства в деле оздоровления больного хозяйства страны способны были лишь подтвердить мнение Розади: ничего особо оригинального! Многие из прежних политических людей узнавали в мерах новой власти свои собственные давнишние проекты. Очевидно, новые министры начали свою деятельность основательным ознакомлением с архивами своих министерств. «Экономическая политика фашизма – жаловался Нитти – есть лишь осуществление моей экономической программы, моих проектов». Приблизительно то же самое утверждал и Бономи: фашизм проводит в жизнь большинство предположений, разработанных его, Бономи, кабинетом. Священник дон-Стурцо высказывался в аналогичном духе: «поскольку дела фашистского правительства целесообразны, они не что иное, как продолжение политики народной партии»[68].
Во всех этих утверждениях была значительная доля истины, которую, как мы видели, не отрицал и сам Муссолини. Фашизм принялся проводить в жизнь многое из того, то было намечено предыдущими правительствами, бессильными осуществить свои собственные планы. Фашизм пришел к власти без определенной, конкретно выработанной программы, но с твердой решимостью излечить страну и с очень благоприятными политическими возможностями. К моменту овладения государственным аппаратом он уже распростился с большею долей увлечений своей юности, или, вернее, своего детства. И психологически он уже был подготовлен к дальнейшей эволюции, буде она потребуется. Воодушевленный стремлением прежде всего улучшить экономическое положение Италии, он заранее чувствовал себя готовым идти в этом деле по линии наименьшего сопротивления, пожертвовать оригинальностью пути во имя скорейшего достижения положительных результатов. Между прочим, в этом – радикальнейшее отличие фашизма от большевизма, для которого на первом месте всегда остается императив социального идеала, всемирно-историческая цель, а не насущная забота сегодняшнего дня.
Мог ли Муссолини после победы пробыть сколько-нибудь верным своему если не социалистическому, то революционно-синдикалистскому прошлому? Имел ли он возможность остаться при старых своих взглядах на «плутократию», отечественную и международную? Провозглашая принцип крепкой государственности и густо расточая дифирамбы государству, способен ли он был установить организованное или общественное руководство также и в экономической области? Известная связанность хозяйственной жизни диктуется, как известно, не только социалистической доктриной, но и синдикалистской, корпоративной идеей[69].
Между тем, экономическая действительность послевоенной Италии, как известно, страдала больше всего от непомерного индустриализма. Государство тесно себя связало с военной промышленностью и чувствовало себя бессильным вытащить ноги из этой вязкой трясины. Материально оздоровить страну могла лишь решительная перемена курса хозяйственной политики в смысле отказа казны от разорительных субсидий. И фашизм, не колеблясь, вступил на этот путь.
Это был путь буржуазной государственности с ясным привкусом экономического либерализма или манчестерства. Капиталистические короли, заинтересованные в государственных субсидиях, не позволяли Нитти и Джиолитти осуществить необходимые в этом отношении мероприятия. Коммунисты предлагали другое, весьма сильное лекарство: национализацию фабрик по русскому образцу. Победивший фашизм привел в исполнение намерение предшествующих кабинетов, опираясь на поддержку средних классов и действуя непосредственно в их интересах.
В своей платформе 1919 года Муссолини еще отнюдь не стоял на буржуазных позициях. Осенью 1919 фашисты были не прочь настаивать на переходе фабрик в руки рабочих и открыто требовали «передачи железных дорог пролетарским организациям». Но чем дальше, тем очевиднее становилось, что среднему слою не по вкусу эти синдикалистские ухватки, да и рабочие со своей стороны не склонны ими вдохновляться, предпочитая им скорее уж идеологию Москвы. Забастовки в предприятиях первой необходимости раздражали средние классы, вредно отражаясь на их интересах. И, трезво взвешивая обстановку, чутко вслушиваясь в попутные фашизму социальные ветры, уже к началу 1921 Муссолини поет новую песнь: «Государство, – заявляет он в «Popolo» 7 января 1921, – стало ныне гипертрофично, слонообразно, огромно, и потому внешне уязвимо: оно захватило чересчур много таких экономических функций, которые следовало бы предоставить свободной игре частной хозяйственности. Государство ныне играет роль табачного и кофейного торговца, почтальона, железнодорожника, страхователя, корабельного капитана, банкомета, содержателя бань и т.д. Всякое государственное предприятие есть экономическая беда. Хозяйствующее, монополистическое государство подобно банкроту и развалине… Мы – за возвращение государства к присущим ему функциям, именно политико-юридическим… Укрепление политического государства, всесторонняя демобилизация экономического!»
Правда, становясь на эту либерально-буржуазную точку зрения в области хозяйственной политики, Муссолини продолжает отстаивать «корпоративную» идею и не оставляет мысли о преобразовании наличного демократического государства в государство существенно нового типа, построенного на основах представительства и скрещения интересов. Но практически его политика, преследуя цель восстановления нарушенных войною нормальных связей внутри национального хозяйства, неизбежно оказывалась буржуазно-окрашенной. Его субъективные умыслы встречались с объективной логикой исторического процесса, и если он и его ближайшие сподвижники хотели и хотят использовать буржуазию для создания нового национально-синдикального государства, то и буржуазия всех слоев и сортов стремилась и стремится воспользоваться фашизмом в своих интересах. Непосредственно опираясь на средние классы и удачно обратя в свою пользу испуг крупного капитала перед красной опасностью, фашистское правительство сумело благополучно перевести национальное хозяйство с военного покроя на мирный. Но сделать это, не рискуя ужасными потрясениями, возможно было лишь путем отказа от хозяйственного этатизма, сознательного развязывания частно-хозяйственной стихии. Режим экономии, под знаком которой начала свою деятельность фашистская власть, неминуемо означал режим денационализацией. И денационализации не заставили себя ждать, равно как не стало дело и за их пышным идеологическим обоснованием в духе английского гильдеизма: «только тогда государство становится великим, когда оно отказывается от господства над материей и господствует над духом»…
На первый взгляд было нечто парадоксальное в сочетании государственного культа с государственным самоотречением, – сочетании, столь характерном для фашизма. Но более пристальный взгляд вскрывал естественность этого парадокса. Так, например, превосходная работа Marschak-а убедительно показывает социологическую закономерность обоих моментов фашистской политики. «Следует спросить, – пишет автор: – в чьих интересах осуществляется укрепление политической власти государства и в чьих интересах демобилизуется государство хозяйствующее? И когда выяснится, что и то, и другое идет на пользу одному и тому же комплексу социальных групп, – станет ясно, что противоречие отвлеченных понятий («государство» и «хозяйство») ни в какой мере не есть противоречие конкретных сил». Средним классам, испытавшим натиск рабочей революции, была одновременно нужна и политическая диктатура, и экономическая свобода. Крупная буржуазия ценою лишения государственных дотаций приобретала уверенность в завтрашнем дне и право на существование. Все национальное хозяйство, истощенное госкапитализмом военного покроя, нуждалось в индивидуалистической реакции.
Отсюда становится понятен жест Муссолини, после прихода к власти объявившего фашистов «либералами в классическом смысле этого слова». Не слишком искушенные в политической премудрости и весьма наслышанные о гнусных свойствах «либерального государства», многие из бравых чернорубашечников, наверное, долго на могли понять, как и почему они вдруг оказались классическими либералами. Но их, впрочем, никто об этом и не спрашивал…
Политике национализаций и монополий приходит конец. По всей линии проводится энергичная реакция против этатизма в экономике. В аграрных отношениях тоже культивируется начало свободы, прекращаются сразу субсидии кооперативам и прочим общественным организациям, жившим за счет государства. Отменяется закон о наследовании 1920 года и заменяется новым, значительно снижающим налоги на наследства и вовсе освобождающим от налога ближайших родственников. Снимаются ограничения квартирной платы. Отменяется страхование на случай старости. Усиленно проповедуется уважение к семье и собственности, причем последнюю любят освящать почтительными ссылками на древнеримскую традицию. Денационализируются телефонные предприятия и радиотелеграф, отменяется спичечная монополия. Ставится вопрос о переходе в частные руки некоторых железных дорог. Общая налоговая политика правительства диаметрально противоположна фашистским требованиям 1919 года: она переносит центр тяжести с прямых налогов на косвенные, а прямые налоги из прогрессивных превращает в пропорциональные. Власть откровенно призывает граждан копить и обогащаться. Над всем господствует принцип «Produttivismo», и сильное фашистское государство, отвергая политические вольности, меньше всего хочет прибегать к стенаниям экономической самодеятельности индивида. Оно смело ставит ставку на личный интерес – старую ставку третьего сословия.
Эта «ультра-либеральная» политика успешно взращивает соответствующие плоды. По данным министерства финансов, в первую половину 1923 года в Италии открываются 595 новых акционерных обществ. Общее увеличение акционерного капитала за этот промежуток времени исчисляется в 1 и 1/4 миллиарда (200 миллионов на химическую промышленность, 165 м. на электрич. индустрию, 100-150 м. на строительство и т.д.). Со своей стороны государство жестко проводит экономию. Беспощадно сокращаются штаты чиновников: в первый же год их было уволено до тридцати тысяч. Разрешаются отступления от восьмичасового рабочего дня, а затем и вообще, путем особого, «жертвенного» решения самих рабочих синдикатов, устанавливается, как правило, девятичасовой рабочий день. Но основной сравнительно быстрый эффект обусловливается, конечно, резким разрывом с политикою субсидий и увеличением ставок косвенных налогов.
Установление порядка в стране, соединенное со всеми этими чрезвычайными финансовыми мероприятиями, вскоре отразилось и на государственном бюджете. Борьба с дефицитом привела уже через год к бездефицитному бюджету и даже к превышению доходов над расходами, а через пять лет, в декабре 1927 – к официальной стабилизации лиры и возобновлению размена билетов национального Банка на золото (по курсу 1 зол. лира = 3, 66 л. бум.). Оправился и экспорт, выправляя коммерческий баланс, убийственный для национального хозяйства в годы разрухи. Сторонники нового строя – а их число росло – получили основание радостно констатировать, что «Италия воскресла, как Лазарь».
Разумеется, это воскресение было относительным. Из бедной страны Италия не могла превратиться в богатую. Да и для относительного оздоровления хозяйства все-таки нужно было время. Сам Муссолини не строил особых иллюзий. «Чудеса не в нашей власти, – говорил он в палате 17 января 1923, – и никто не может требовать, чтобы мы восстановили положение в течение недели или месяца. Такое требование было бы, согласно слову Ленина, признаком «детской болезни»… Но этот корабль, во всяком случае, гордо плывет по морю, направляясь в гавань: мир, процветание, величие Италии!».
Надлежит признать, что первые годы фашистского правления оправдали надежды «элементов порядка», связанные с переворотом. Средние классы и буржуазия, в общем, могли себя считать удовлетворенными. В сущности, Италия, подобно другим европейским странам, переживала на свой манер процесс послевоенной национальной стабилизации. Отмеченная выше эволюция экономической политики фашизма как будто вполне гармонирует с эволюцией общего его идеологического облика за послевоенные годы. От республики к национальной монархии. От атеизма и религиозного индифферентизма к исторической религии, к Ватикану. От радикального демократизма к иерархизму и консерватизму. И, наконец, от революционного синдикализма к… буржуазному экономическому либерализму?.
Однако здесь вопрос все-таки сложнее. Сами фашисты категорически не желают слыть за обыкновенных буржуазных политиков. Они верят в оригинальность своего пути. Они не отрекаются от синдикализма, – напротив: ставят его во главу угла и в перл создания. Они отказываются мыслить свою деятельность в категориях старого мира. Они продолжают считать свою революцию – действительным началом новой исторической эры, и свое государство – строением «совершенно нового общественно-архитектурного стиля». Их опора – молодость, их надежда – будущее. Они претендуют «дать миру новый принцип».
Проводя весною 1926 года закон о юридическом признании синдикатов, Муссолини обратился к стране с пышным, патетическим манифестом. «Демократическое, либеральное, отреченское и неспособное государство не существует больше, – возвещал этот манифест. – На его месте возвышается фашистское государство. Впервые в истории мира конструктивная революция, каковой является наша революция, мирно осуществила в области производства и труда объединение в общих рамках всех экономических и умственных сил, чтобы направить их к одной цели… Народ, применяющий свой труд в различных отраслях, возводится на положение действующего и сознающего собственное назначение субъекта»…
Тут мы непосредственно встречаемся с одной из основных субъективных пружин внутренней политики вождя фашизма. Следует подробнее на ней остановиться.
Камбо, с. 37, Бономи, с. VIII.
Marachak, «Der korporative und der hierarchischt Gedanke im Fascismus», «Archiv fur Sozialwissenschaft und Sjzialpolitik», 53 Band, 1 Heft, Tubingen, 1924, s. 109 ff. Ср. также Михельс, с. 277-287.