68155.fb2
Я с нетерпением ожидаю разрешения отсюда уехать(9). Наши дела приняли здесь в настоящее время такой оборот, что мы можем надеяться счастливо и с почетом окончить войну, но действовать следует совершенно иначе и с большей активностью. Меня нельзя упрекнуть в безучастности, потому что я всегда откровенно высказывал свое мнение, но меня явно избегают и многое скрывают от меня. Чем бы дело ни кончилось, я всегда буду убежден, что я делал все необходимое для сохранения государства, и если у его величества еще есть армия, способная угрожать врагу разгромом, то это моя заслуга. После многочисленных кровопролитных сражений, которыми я на каждом шагу задерживал врага и нанес ему ощутимые потери, я передал армию князю Кутузову, когда он принял командование, в таком состоянии, что она могла помериться силами со сколь угодно мощным врагом. Я ее передал ему в ту минуту, когда я был исполнен самой твердой решимости ожидать на превосходной позиции атаку врага, и я был уверен, что отобью ее. Я не знаю, почему мы отступили с этой позиции и таскаемся, как дети Израиля в пустыне(10). Если в Бородинском сражении армия не была полностью и окончательно разбита - это моя заслуга, и убеждение в этом будет служить мне утешением до последней минуты жизни.
Все, что я тебе здесь написал,- тайна, которую я прошу тебя крепко хранить. Единственная милость, которую я добиваюсь, заключается в том, чтобы меня отсюда отпустили, а уж в какой форме это будет сделано - мне совершенно безразлично(11).
Ф. В. Ростопчин -- П. А. Толстому.
13 сентября. Пахра, 35 верст от Москвы
Сколь ни тяжело мне писать к вам, почтенный граф, но я хочу известить вас о предании Москвы и о бедственном положении армии нашей. Князь Кутузов обещал мне в десяти письмах, что он Москву защищать будет и что с судьбою сего города сопряжена судьба и России, [и] дал 26-го при Бородине баталию. Бонапарт атаковал всю нашу позицию с 5 часов утра до 7 часов вечера и был отбит так, что обозы отправились назад. Мы потеряли убитыми и ранеными 17 генералов, до 20 тысяч рядовых и на другой день 10 тысяч мародеров. Неприятелю этот день стоит близ 30 тысяч убитых и раненых, 29 генералов, по их письмам, mis hors de comptant(12). Мы у них взяли 10 пушек, они у нас - 18. С сим известием отправлен курьер в Петербург с места сражения, и Кутузов - фельдмаршал. Мы остались на месте, но ночью пошли назад. Бенигсен искал новых позиций и привел армию на Поклонную гору. Тут я виделся с Кутузовым, который повторил мне, что он дает баталию. Я возвратился в город и занимался ранеными, коих число в беспорядке пришедших было до 28 000 человек и при них - несколько тысяч здоровых. Это шло разбивать кабаки (в них вина уже не было) и красть по домам. В 8 часов вечера я получил от Кутузова письмо следующего содержания:
"Получа достоверное известие, что неприятель отрядил два корпуса по 20 тысяч на Боровскую и Звенигородскую дорогу, и находя позицию мою недовольно выгодною, с крайним прискорбием решился оставить Москву. Прошу вас прислать мне скорее проводников - вести войска чрез Калужскую и Драгомиловскую заставы во Владимирскую и Коломенскую" (13).
Тут мне оставалось вот еще что сделать. Важное, нужное и драгоценное все уже отправлено было, но должно было потопить оставшийся порох 6 000 пуд, выпустить в магазине 730 000 ведер вина, отправить пожарные, полицейские и прочие команды, гарнизонный полк и еще два, пришедшие к 6 часам утра. Все сие сделано было. Войска наши вышли в беспорядке, и если бы злодей послал три полка кавалерии, то бы вся артиллерия ему досталась. Мюрат шел по Арбату, и мужик, выстрелив по нем из окна, ранил [какого-то] полковника. Ввечеру загорелись лавки и лабазы близ Кремля. На другой день во многих местах загорелся город и при сильном ветре, продолжаясь три дня, огонь истребил 5/6 частей города. Церкви разграблены, и в соборе стоит эскадрон кавалерии. Что Кутузов не хотел защищать Москвы, сему доказательство то, что 29-го послано повеление отправить провиант во Владимир, а Бонапарт накануне своего входа отдал [распоряжение] в приказе, какому полку быть на карауле. Теперь, пройдя четыре дороги поперек, мы стали на старой Кулужской в 35 верстах(14), ничего не делаем, не знаем, что и неприятель делает, а одна лишь партия в 1200 человек на Можайской дороге взяла в 36 часов 1300 человек пленными, курьера и два транспорта из Смоленска. В письмах из армии неприятельской, захваченных с курьером, все говорят, что грабежу не было, что все вывезено, вина нет и провианта лишь на 8 дней. Кутузова никто не видит. Кайсаров за него подписывает, а Кудашев всем распоряжает. Бенигсен надеется быть главнокомандующим. Барклай советовал оставить Москву, чтобы спасти армию, полагая, что сим загладит потерю Смоленска. Армия в летних панталонах, измучена, без духа и вся в грабеже. В глазах генералов жгут и разбивают [дома] офицеры с солдатами. Вчера два преображенца грабили церковь. По 5 000 человек в день расстреливать невозможно. Регулярного войска из Калуги и от Лобанова прибыло до 27 000 человек. Мы стоим, что будет - никто не знает. Настоящее бедственно, но будущее ужасно, хотя неприятель и должен здесь погибнуть и не выйти из России.
Вам преданный граф Ф. Ростопчин.
Н. М. Лонгинов - С. Р. Воронцову.
13 сентября. С.-Петербург
...> Письмо сие назначая для вас единственно или для немногих, коим, ваше сиятельство, сообщить заблагорассудите, я почитаю за лучшее писать оное по-русски, дабы любопытное око иностранцев не могло проникнуть содержание оного. Коль скоро правительство составлено из частей, несогласных между собою, нельзя ожидать, чтобы оное могло поддерживать себя иначе как интригами, а сии, распространяясь повсюду, наполняют все места, зависящие от оного. Таким образом, стоит только упомянуть имена министров наших, чтобы все понять и всех [о] ценить как должно.
Граф Румянцев (15) один, можно сказать, наибольшее имел влияние на все меры правительства, если не куплен Франциею, то из единственной в своем роде глупости и неспособности. [Он] всегда так действовал, как бы на жалованьи у Бонапарте, до того, что если бывали когда минуты доброго расположения государя к доброму делу, то оное не иначе исполнялось как мимо его. При всем том он вообразил и заставил многих о себе думать, что он - Макиавель, хотя голова его нимало не похожа на сего умного софиста в политике. <...>
Козодавлев, министр внутренних дел, есть его креатура, подлейший из подлецов, знающий порядок и течение обыкновенных дел и ничего никогда не значивший. <...> Много препятствовал сближению России с Англиею и постоянно показывал себя врагом последней. Сей глупый, впрочем, педант никакого никогда влияния [и] даже понятия о политической системе нашей, если то можно назвать системою, не имел. <...>
Барклай, выведенный из ничтожества Аракчеевым, который думал им управлять, как секретарем, когда вся армия возненавидела его самого, показал, однако же, характер, коего. А. не ожидал, и с самого начала взял всю власть и могущество, которые А. думал себе одному навсегда присвоить, но ошибся, присвоив их месту, а не себе, и Барклай ни на шаг не упустил ему, когда вступил в министерство. Я почитаю, сколько могу судить, что Барклай есть честный тяжелый немец с характером и познаниями, кои, однако ж, недостаточны для министра. Притом, не имея ни связей, ни могущих друзей, он один стоял против всех бурь, пока, наконец, Ольденбургская фамилия(16) и Сперанский, как утверждают, приняли его в покровительство. <...>
Б[алашов], полиции министр, другого ремесла ввек не имел как шпионство, быв долго в Москве и здесь полицмейстером. Подлой должности и поручить нельзя как душе подлой, которой никто не мог себя вверить или вступить с ним в связь. Он много делал зла, добра - немногим, а в политике ничего не смыслит. <...>
Дмитриев, пиита, человек прямой и честный, немного мартинист(17), шел своею дорогою, не входя в большие связи, кроме с старинным приятелем Балашовым и с Разумовским, с прочими он мало знался и делал одни свои дела.
Министерство, так составленное, не могло почти действовать. Для него надобна была душа. Нашлась она в Сперанском, к несчастью России(18). <...>
Описав, таким образом, корень всего зла, можно удобнее приступить к отраслям, кои не меньше имели влияния на нашу армию. Некто Фуль, который принят из Пруссии в нашу службу генерал-майором, был творцом нашего плана войны. Человек сей имеет большие математические сведения, но есть не иное как немецкий педант и совершенно имеет вид пошлого дурака. Он самый начертал план Иенской баталии(19) и разрушения Пруссии. <...> Многие не без причины почитают его шпионом и изменником. Кто и как его сюда выписал - неизвестно, только он после Тильзита здесь очутился. О плане его и говорить нет нужды - он был слишком виден по всем происшествиям войны. Барклай, исполнитель оного, немец в душе, привлекший ненависть всех русских генералов, у коих он был недавно в команде, соединяющий гордость с грубостью, положил за правило никого не видеть и не допускать [к себе]. <...> Солдаты главнокомандующего не видели и не знали, кроме [как] в деле против неприятеля, где он всегда оказывал много храбрости и присутствия духа. Но все, что касалось до распоряжений прежде и после дела при беспрерывном отступлении после успехов, казалось непонятным, а о движениях неприятеля не иначе узнавали, как когда оные были уже произведены в действо, тогда как наши казались ему известными. До Смоленска винить Барклая нельзя (он исполнял предписанный план), но после Смоленска, когда предписано [было] ему действовать наступательно и он имел к тому способы, одержав значущий успех, отразив неприятеля, оправдать его трудно, тем более что большая часть генералов доказали ему возможность удержать позицию, которая одна могла закрыть Москву. Многие поставляют его на одной доске с Сперанским, но несправедливо, кажется. <...>
Князь Багратион, хотя и неуч, но опытный воин и всеми любим в армии, повиновался, но весьма неохотно Барклаю, который его моложе, хотя и министр. Впрочем, он долг свой исполнил и соединился с ним, несмотря на все препятствия и трудности. После Смоленска он писал государю, что он готов повиноваться даже и Барклаю, но что сей командовать не способен, и все солдаты ропщут. Изнурили их напрасно, половину растеряли для того, чтобы Москву и знатную часть России разорить, тогда как свежими еще войсками в начале можно было неприятеля остановить. Государь сам был свидетелем, когда в бытность его в Видзах корпус гр. Шувалова (ныне графа Остермана-Толстого) почти громко закричал "измена!" По рапорту о сем графа Шувалова, его сменили, а план по-старому продолжали исполнять, пока нашли, что не по нашему, а по своему плану неприятель действует. В Дриссе узнали, что неприятель устремился на Смоленск, в военном совете положено туда [же] идти. Государь потерял голову и узнал, что война не есть его ремесло, но все не переставал во все входить и всему мешать. Граф Аракчеев уговорил его ехать в Багратионову армию с собою. Лишь коляски тронулись с места, он велел ехать в Смоленск, а не в Витебск и объявил ему, что ему должно ехать в Смоленск и Москву учредить новые силы, а что в армии присутствие его не только вредно, но даже опасно(20). Говорят, что Аракчеев взялся быть исполнителем общего желания всех генералов.<...> Ненависть в войске до того возросла, что если бы государь не уехал, неизвестно, чем все сие кончилось бы.
Вся публика кричала Кутузова послать. Кутузов был здесь и трактован как всякий офицер, несмотря на прошлую кампанию(21) и на мир с турками, о коих даже и слова не сказано ему по приезде государя, пока, наконец, он сам не стал требовать объяснения, дурно, хорошо ли он сделал, и что он желает знать мнение государя. Тут и сторговались с ним выбрать княжеский титул или жене портрет! Наконец, когда дело зашло и за Смоленск - нечего делать, надобно послать Кутузова поправить то, что уже близко к разрушению. Увы! Москва не спасена, несмотря на 26 августа, стоившее нам до 30 000 героев! <...> Бог знает, что вперед случится. <...>
Ваше сиятельство еще до получения сего узнаете о вступлении французов в Москву. Сие случилось вследствие военного совета, который был созван и в коем Бениксен и Коновницын, генерал-лейтенант, предлагали защищать Москву, прочие все были [за то, чтобы] оставить оную(22), в том числе и князь Кутузов, несмотря на то, что при отъезде отсюда и по прибытии в армию он объявил, что неприятель не иначе вступит в сию древнюю столицу как по его мертвому трупу. Видно, были важные причины, кои заставили отступить и не произвести в действо первоначального плана защищать ее, как Сарагоссу(23). Если то справедливо, что сначала Кутузов отступил 15 верст по Рязанской и Тульской дороге, а теперь опять левым крылом занял Можайск(24), то может статься, что неприятель обойден и должен выйти [из Москвы], чтобы открыть себе путь, ибо Нижегородская, Ярославская, Костромская, Владимирская и другие милиции могут ему попрепятствовать идти далее со всеми силами, особливо имея в тылу целую армию, недавно сражавшуюся с успехом под Можайском и усиленную корпусом вновь формированных войск под командою князя Лобанова и милициями. С другой стороны, корпус отдельный бар. Винценгерода находится около Клина до 28 000 человек, прикрывая Ярославскую и Тверскую дороги и посылая отряды на Волоколамск. Многие письма, кои я сам видел, полагают, что дела наши чрез отдачу Москвы много выиграли, но кроме того, что почти невозможно преградить совершенно путь армии до 200 000 простирающейся, зло (морально судя) потери столицы есть пятно для чести народной и может произвести в народе печальные следствия, если дух начнет упадать и жар простынет. Чтобы предупредить сии пагубные последствия, надобно немедленно действовать наступательно. Надеюсь, что князь Кутузов сего не упустит, но с 4-го числа известий от него нет.
Вооруженный московский народ, который графом Ростопчиным удивительно был електризован под именем клича, вышел с ним в числе 63 000 человек и соединился с армиею, унеся с собою запасов сколько возможно. Прочие все [запасы] истреблены или вывезены заблаговременно так [же], как и наши раненые и больные, которых было до 11 000 человек. Все войска, регулярные и нерегулярные, кои должны быть ныне с Кутузовым, полагают в 225000 человек(25). Тормасов и Чичагов получили повеления действовать немедленно на Смоленск.
Все сие, если не замешкается, будет иметь важные следствия, но если станут долго откладывать, [то это] может быть только для будущего полезно, так [же], как и шведская высадка и занятие Мадрита Веллингтоном(26). Нам же теперь настает нужда в действиях немедленных, каковых спасение России и Европы требует. <...>
Если бы с [самого] начала дали команду Кутузову или посоветовались с ним, [то] и Москва была бы цела, и дела шли бы иначе, но предубеждения противу него с австрийской кампании(27), где он, впрочем, нимало не виновен, доселе остались непреклонными. Даже когда Отечество стало на краю гибели, государь даже и не начинал говорить с ним про войну. Кутузов [сам] почел обязанностию говорить о том и доказал, что план [Фуля] был самый необдуманный и войска были расположены не по военным правилам, а более похоже на кордон противу чумы. Хотя и поздно принялись за него, но, по крайней мере, надежда остается, что Отечество не погибнет и что почтенный сей старик и военными способностями, и опытностию, и именем своим может спасти и поправить дела. Что до Москвы, знающие положение мест и войск доказали, что, отдавши Смоленск, ее удерживать было бы безрассудно. С часу на час ожидаем теперь о случившемся в армии с 4-го числа известий. Они должны быть важны и решительны. Одно к утешению нам остается, что государь и не думает о мире и решился никаких предложений не принимать, хотя бы дело дошло до Казани и Архангельска. Вчера императрица, говоря о слухах, рассеваемых злонамеренными людьми насчет мира, именно мне поручила, если о том будет речь при мне, противуречить и позволила даже на нее ссылаться. Не меньше тому доказательством и то служит, что, с получением вестей о занятии Москвы, укладка архивов и пр. продолжается во всех департаментах правительства и других казенных местах. Кажется, сие совершается напрасно, ибо нельзя думать, чтобы неприятель решился сюда идти, разве несчастие довело бы нас потерять всю армию без остатка, чего при помощи бога случиться не должно и не может. <...>
Р. S. Я забыл упомянуть, что генерал Бениксен находился в армии во все время при государе или, что называлось, при особе Его Величества. Сие новое звание сделано для него, Аракчеева, Армфельта, Чичагова, в которое и Зубов попал в Вильне уже. Это был род военного совета, которого не слушались и спрашивали только в крайности и без намерения следовать мнению его. Бениксен играл ролю, которая, я думаю, удивляла его и совсем не была приятною. Вообще, странно советоваться в исполнении плана с теми людьми, кои в составлении оного не участвовали. По отъезде государя из армии поведено Барклаю и Багратиону во всем советоваться с Бениксеном и действовать с его согласия, но не по его приказаниям, то есть он был род дядьки без всякой власти. Бениксен, несмотря на болезнь свою, выполнил сие желание, остался в армии, хотя ни тот, ни другой из главнокомандующих его не спрашивали. После смоленских несчастий государь предлагал ему главное начальство, от чего он отказался по двум причинам, кои делают ему честь. Первое, что он не в силах ни физически, ни морально принять на себя толь великое бремя, зная, что есть человек способнее его, второе, что для русских войск надобно русского начальника, особливо в такое время, когда нужно их одушевить и ободрить. Кутузов, по мнению его, соединял все таковые качества с известными ему способностями, почему [Беннигсен] и объявил, что он охотно под ним служить будет. Пока сие происходило, роптание в войсках до того усилилось, что он почел нужным и благопристойным удалиться в Вязьму, а при отступлении из Дорогобужа войска почти взбунтовались и громогласно требовали Бениксена. Сие побудило его оставить в Вязьме экипажи и поскорее далее удалиться.
Князь Кутузов нашел его близ Торжка, и таким образом оба сии генералы и старинные друзья возвратились в армию и нашли ее уже в Гжати. Бениксен теперь есть первый по главнокомандующем и генерал-квартермистр всех действующих армий. Здесь немцы кричали за Палена, но к чести Бениксена он был пружиною, что русским русского дали начальника, хотя сам - немец. Теперь немцы опять вопят Палена с тех пор, как Москва потеряна. <...>
Что я не ошибся, полагая потерю нашу в вечных отступлениях, видно будет из того, что Барклаева армия состояла из 135000 человек и Багратионова из 65 000(28), а в Дорогобуже сочлось обеих вместе 84 000. Где прочие девались? Без сомнения, ни убиты, ни все в плен взяты, а растеряны по дороге больными, ранеными, усталыми, кои к ним не возвратились. Неприятель столько же терял, но все к нему возвращались, так как он шел вперед, а мы отступали. Не лучше ли было пожертвовать половиною сей потерянной армии в деле, когда оная была полна и дышала мщением и жаром сразиться с неприятелем? Если бы корпус Милорадовича, вновь формированный, и московская милиция не подошли к Можайску, то не было [бы] с чем сражение дать неприятелю, который имел 160000, по крайней мере(29), и весьма вероятно, что вся армия наша была бы истреблена, не видав даже Москвы. Вот в каком положении были дела. Слава богу, что надежда не потеряна к поправлению. Кутузов, Строгонов, сам Бениксен, хотя и был противного мнения, пишут, что отдачею Москвы ничего не потеряно, напротив, Строгонов говорит, что неприятель от сего обмана должен понести такую потерю, какой он не воображает. Дай бог! Отперли вороты - коли удастся запереть, сомнения нет, что ему худо будет. Но я не вещественного, а морального зла боюсь, как выше упомянул. <...>
Я мог во многом ошибиться, но описал все, что знаю.
М. И. Кутузов - дочери.
15 сентября. В 35 верстах от Москвы
Мой друг Парашинька, я вас никогда не забывал и недавно к вам отправил куриера. Теперь и впредь, надеюсь, в Данкове безопасно. А ежели бы [французы] приближились, на что еще никаких видимостей нет, тогда можно вить далее уехать.
Я баталию выиграл прежде Москвы, но надобно сберегать армию, и она целехонька. Скоро все наши армии, то есть Тормасов, Чичагов, Витхенштейн и еще другие, станут действовать к одной цели, и Наполеон долго в Москве не пробудет. Боже вас всех благослови.
Верный друг Михаила Г [оленищев} -Ку [тузов].
М. В. Акнов - И. Я. Неелову.
15 сентября. [Тверь]
Милостивый государь Иван Яковлевич!
Новостей никаких, как тол[ь]ко вчерась говорили, что наш город Тверь от нашествия неприятельского обезопасен. <...> Дай-то господи, чтоб возымет таковую божескую милость.
Вчерась конвойный, который из-под Москвы привел новых пленных, 3 офицеров и 87 рядовых, говорил, что неприятелем сожжено уже пол-Москвы ви[н]ой(30) его напряжения к разорению России. На ночь выезжают французы из Москвы, а на день въезжают. <...>
Е. Н. Давыдова - А. Н. Самойлову.
17 сентября. М. Каменка
Сейчас мой казначей возвратился из Кременчуга. Читал копию с письма, присланного(31) <...> из Москвы в Кременчуг к Пономареву, что французы с 26-го числа августа по 1-е сентября ежедневно продолжали(32) сражение, и французы уже отретировались от Можайска. Не пошлешь ли ты, мой друг, к Пономареву, чтобы узнать пообстоятельнее. <...>
М. А. Волкова - В. И. Ланской.
17 сентября. [Тамбов]
Что сказать тебе, с чего начать? Надо придумать новые выражения, чтобы изобразить, что мы выстрадали в последние две недели. Мне известны твои чувства, твой образ мыслей; я убеждена, что судьба Москвы произвела на тебя глубокое впечатление, но не могут твои чувства равняться с чувствами лиц, живших в нашем родном городе в последнее время перед его падением, видевших его постепенное разрушение, и наконец, гибель от адского могущества чудовищ, наполняющих наше несчастное отечество. Как я ни ободряла себя, как ни старалась сохранить твердость посреди несчастий, ища прибежища в боге, но горе взяло верх: узнав о судьбе Москвы, я пролежала три дня в постели, не будучи в состоянии ни о чем думать и ничем заниматься. Окружающие не могли поддержать меня, как я предвидела - удар на всех одинаково подействовал, на лица всех сословий, всех возрастов, всевозможных губерний, произвел ужасное впечатление. Известие о битве под Можайском окончательно сразило нас, и с этих пор ни одна радостная весть не оживляла нас. До сих пор нам еще неизвестны все жертвы 26-го августа. Нам назвали Валуева, Корсакова-старшего(33) и Кутайсова. Пока не предвижу возможности получать здесь новости и прошу тебя, если получишь мое письмо, сообщи мне как можно более сведений об убитых и раненых. Сообщения с Москвой прерваны, не знаем, откуда получать известия, к кому обратиться. События так быстро сменяются, мы даже не знаем, что сталось с лицами, которых мы оставили в Москве. Надо полагать, что вам известно более, чем нам, вы должны знать хотя [бы] число убитых. В положении, в котором мы находимся, смерть не есть большое зло, и если не должно желать ее ни себе, ни другим, [то], по крайней мере, не следует слишком сожалеть о тех, кого бог к себе призывает: они умирают, исполняя самый священный долг, защищая свое отечество и правое дело, чем заслуживают благословение божие. Я стараюсь проникнуться этим чувством, а равно и внушить его моим бедным кузинам Валуевым.
Тамбов битком набит. Каждый день прибывают новые лица. Несмотря на это, жизнь здесь очень дешева. Если не случится непредвиденных событий и обстоятельства нам позволят сидеть спокойно, мы проведем зиму в теплом и чистом домике. В прежнее время мы бы нашли его очень жалким, а теперь довольствуемся им. Кроме нашего семейства, здесь находятся Разумовские, Щукины, кн. Меншикова и Каверины. Есть много других москвичей, которых мало или почти вовсе не знаем. Все такие грустные и убитые, что я стараюсь ни с кем не видаться - с меня достаточно и своего горя.
Меня тревожит участь прислуги, оставшейся в доме нашем в Москве, дабы сберечь хотя [бы] что-нибудь из вещей, которых там тысяч на тридцать. Никто из нас не заботится о денежных потерях, как бы велики они ни были, но мы не будем покойны, пока не узнаем, что люди наши как в Москве, так и в Высоком остались целы и невредимы. Когда я думаю серьезно о бедствиях, причиненных нам этой несчастной французской нацией, я вижу во всем божью справедливость. Французам обязаны мы развратом. Подражая им, мы приняли их пороки, заблуждения, в скверных книгах их мы почерпнули все дурное. Они отвергли веру в бога, не признают власти, и мы, рабски подражая им, приняли их ужасные правила, чванясь нашим сходством с ними, а они и себя, и всех своих последователей влекут в бездну. Не справедливо ли, что где нашли мы соблазн, там претерпим и наказание? Одно пугает меня - это то, что несчастья не служат нам уроком. Несмотря на все, что делает господь, чтобы обратить нас к себе, мы противимся и пребываем в ожесточении сердечном.
Александр I - вел. кн. Екатерине Павловне.
18 сентября. С.-Петербург
Вот вам, дорогой друг, мой обстоятельный ответ, который я должен вам дать.