68330.fb2
- Ш...ш...ш... Тш...ш... Цс...с...с...
По горке, на Панскую улицу, в переулке зашипело, засвистело в темноте. И вдруг тихо встало.
Тогда медленно переложил Отец из правой в левую костыль, молодо вскинул голову, поднял высоко тощую руку, - толпа вздрогнула, услышав родное:
- Та...ва...рищи!
Красным ситцем обернут клубный фонарь, трепетно бьются красные знамена, плещутся факелы в багровой полутьме, словно цветы полевые здесь и там, здесь и там красноплатные головы ткачих.
У Отца на груди - и у множества - красные ленточки вшиты в самое сердце...
- Товарищи!
И треснутым счастливым рокотом держал Отец свою предсмертную речь.
- У меня нет слов... чтобы сказать, как рад... такая великая честь: вы избрали меня председателем первого свободного митинга; свободного митинга свободных граждан.
Товарищи! Спасибо вам за эту честь.
Долгие десятки лет ждал я такого момента... Свободу ждал... И вот дождался наконец, мы с вами теперь свободны...
В сердце старика тонким хрустальным звоном стучалась надежда:
"И этот манифест - шаг вперед".
Вспомнились Отцу долгие годы непросветной маяты, светлым лучом полоснули по сердцу эти октябрьские дни. Он стоял теперь под знаменами и верил, верил, что победа близка.
Оттого и дрожал, срывался старческий голос, оттого под чиненными шнурочком очками скатывались в щели морщин слезы.
Вдруг показались казаки. Цокали по камням подковы. Плети готовы в руках. За плечами винтовки в заряде.
Сомкнулась толпа, зарычала, загрозила каменьями. Кожеловский полицмейстер - казаков увел в казармы.
Говорил Павел Павлыч. Потом говорил Одиссей: косматый, голосистый, любимый. Говорил Странник - Семен Балашов, покрывал он площадь сердитым, режущим криком, не верил царским свободам, неверьем пронизал, насторожил притихшие толпы. Около стоял и рвался к слову пламенный Арсений - юноша Миша Фрунзе; с Мишей о бок - Бубнов Андрей, Химик, с Химиком - Станко, беззаветный Станко, вождь боевых дружин; Шорохов, Дмитрий Иваныч - ткач, большевик; Федор Самойлов, что в царскую думу ходил потом от рабочих, Маша Труба - все они здесь, бойцы подполья, кольцом сомкнулись вокруг Отца.
И в полночь, когда росой заиндевели крыши, а острый ветер стих, потушили красный фонарь у клуба, и торжественные толпы потекли по улицам и переулкам; рдяные факелы отмечали их путь.
"Марсельеза" и "Варшавянка" грохотали над городом.
Поодаль сторожили казацкие сотни.
Это было двадцатого октября.
Двадцать первого целый день город захлебывался в праздничной радости: по улицам ходили с красными флагами; ораторы на перекрестках держали речи:
- Права... Свобода... Конституция...
Двадцать второго на главной площади, перед управой, с утра собирался город: большевики готовили митинг - здесь холодно и строго надо было вспороть живот манифесту.
И снова в центре, вкруг трибунной бочки - большевики. Веют весело легкие знамена. И словно дуб в кустарной поросли - раскинулось над площадью огромное черное полотнище:
"Слава павшим борцам за свободу".
Это поминают рабочие тех, что недавно, в июньские дни, на Талке погибли в казачьем налете.
И сразу - на площади - тихо.
Вырос на бочке Странник:
- Товарищи! Прежде чем открыть - почтим память наших лучших... расстрелянных на Талке...
Встрепенулась густая площадь, сняты рабочие кепки, вмиг остыли веселые лица. Тихо и грустно, все вырастая слезами и скорбью, мужая гневом, - поплыл над мертвой площадью похоронный гимн:
Вы жертвою пали в борьбе роковой,
Любви беззаветной к народу...
Вспоминали павших. Вспоминали близких... Вспоминали любимых. Женщины плакали, красным платком утирая слезы.
А гимн, как волны в шторм, все мчал вперед, крепчал в борьбе, раскатывался клятвами в неотмщенных колоннах ткачей:
Настанет пора, и проснется народ.
Могучий, великий, свободный!
Когда оборвали последнее слово - долго недвижная, страшная стояла молча блузная рать.
Митинг открывался. Был полдень - двенадцать часов. Ночь напролет лил зычный ливень - дороги взмешаны, как тесто в квашне. Мокры асфальты, в поту мостовые, после ночного ливня нервно сечет толпу колючий наследыш-дождь. Небо в табачных мутных тучах. То сгущаясь, то бледнея, трудно повисли они в моросящей мгле. Сиверко. Зябко. Изморозь дрожью бежит по рядам. Осень-осень: глухи октябрьские дни.
Сжались большевики у трибунной бочки. Ночью заседал комитет, распределяя - кому что говорить: о политическом режиме, об экономике рабочего, о безработице, вспомнить 9 января - связать его с царским манифестом...
Каждому точно, коротко сказана роль; каждому место - кто за кем. Говорил Странник - Семен Балашов, говорил Одиссей, вырвался на бочку Фрунзе и площадь покрыл негодующим, резким словом:
- Не верьте, не верьте, не верьте царю... Это только ловушка. Рабочие должны продолжать борьбу...
И дружно в ответ гудел синеблузый улей, загорались глаза боевым запалом, билось сердце в ответном крике.
- Долой! - крикнул кто-то издалека.
- Долой... долой!.. - загалдели с Торговых рядов, и эхом перекатились крики в Крестовоздвиженских переулках. Шевелилось казацкое кольцо зловещим шелестом, нагайки треплют по бедрам коней.
Мужественный Станко рассыпал в толпе боевиков - сжали боевики в карманах браунинги. Над площадью свисли грозовые тучи.
На площади против управы, под навесом - торговый пассаж. Сюда стянулись торговцы, мясники, огородники, городские чистоплотники расползлись они по переулкам, густели, обрастали, смелели. Но лишь только огромным шерстатым зверем начинала рычать рабочая рать - смолкали пассажники, ныряли в гущу, понимали бессилье перед этой безмерной силой. Крики - вскриками, но идет митинг неумолимым ходом, говорят свое большевики - и снова безмолвна площадь.
Встал на бочку Отец: сухи и строги выцветшие глаза, тих усталый, ломкий голос: