68538.fb2
Понадобился скандал с неудачной выставкой авангарда, с Эрнстом Неизвестным, чтобы функции Главлита сохранить в прежнем объеме.
Поэтому Солженицын решился (он тогда еще жил в Рязани со своей первой настоящей женой) выйти наружу, но только после XXII-го съезда, то есть после окончательного разоблачения Сталина, когда Сталину было припечатано клеймо злодея (в отличие от XX-го съезда) и что вообще Советская власть кончилась примерно в 1934 году (как это тогда называлось “стали нарушаться ленинские нормы”).
Впоследствии, в 1991 году Каганович сказал, что Хрущев когда-то в юности примыкал к младо троцкистам, – что-то здесь есть. Видимо, и гонения на Церковь свидетельствуют (самое вероятное), что это как раз сказались уроки юности.
Твардовский – главный редактор журнала “Новый мир” и в “Новом мире” публикуются разные лагерные повестушки, очерки. Появляются такие имена как Галина Серебрякова, Борис Дьяков, генерал Горбатов, то есть репрессированные четвертого разбора.
Между этими публикациями и разрывной бомбой “Ивана Денисовича” никакого сравнения быть не могло. Солженицын, хотя тогда и не принадлежал литературным кругам Москвы, но, видимо, у него были какие-то свои осведомители, хорошо понял ситуацию и наметил свои пути.
Солженицын решил опубликовывать “Ивана Денисовича” через журнал “Новый мир”, но не наобум, а как бы двойными кругами. Двойные круги были такие. Солженицына вывели на заведующую редакцией Анну Соломоновну Берзер и этой Анна Соломоновне он вручил повесть, которая была отпечатана на пишущей машинке через один интервал и на обеих сторонах. Так тогда никто не писал. Полагалось писать на одной стороне, через два интервала и так, чтобы 24 страницы машинописного текста в точности равнялись авторскому листу.
Было ясно, что повесть хранилась дома и называлась “Щ№(такой‑то)”. Время повести относилось к 1948-1949 годам, когда начались ОСОБЛАГ-и и на советских каторжников стали навешивать номера.
Как опытный зав. редакцией, мадам Берзер решила что делать. Твардовский в это время пребывал в запое, что и помогло делу. Анна Соломоновна поэтому должна была сначала обратиться к заместителям, которым она как бы просто сказала, что вот де пришла очередная повесть о лагерях. К тому времени все уже были сыты Борисом Дьяковым и поэтому махали на нее руками и сказали, что хватит уже лагерей. Точно также и другой зам. - Кондратович. Тогда она дождалась возвращение “главного” на работу и спокойно сказала, что “вот, Александр Трифонович, пришла повесть – лагерь глазами мужика, очень народная вещь”. Твардовский взял повесть.
Солженицын ставил на двух мужиков: “верховного мужика” Твардовского, как он выражался, и “верхового мужика” - Никиту Хрущева.
Твардовский эту повесть читал дома весь день, всю ночь и опять весь день и тогда принял решение. Твардовский тоже с приемами опытного царедворца начинает сначала давать читать таким, как Межелайтис, то есть людям с именем и не очень запуганным. Более того, Твардовский выходит на личного референта Хрущева Дементьева, которого знал лично.
Дементьев был из богатой купеческой семьи и успел еще захватить дореволюционный быт, шмелевское благочестие - и именно по закону психологической компенсации они старались быть ортодоксальными, чтобы это не проступило где‑нибудь. Во всяком случае, то, что называл Розанов “о чем грезится ночью”, - оно тоже всегда должно быть учтено.
Всем было известно, что Хрущев никогда ничего не читал и если он где-то слышал про “небо в алмазах”, так это их товарищ Сталин направлял в Художественный театр для повышения культурного уровня.
Поэтому надо было приурочить пребывание Хрущева на даче в течение нескольких дней, и причем к этому пребыванию и надо было подогнать чтение повести; читать должен был Дементьев. Во-вторых, надо было сделать так, чтобы Хрущев был в приличном настроении. Хрущев отличался благодушием, которое было свойственно многим толстым людям.
Дементьев начинает читать вслух (на слух Хрущев воспринимал хорошо) и ему так понравилось, что к середине чтения приказал вызвать Микояна, чтобы послушать вместе (тоже так называемый принцип зрителя – рядышком, как в зрительном зале). При чтении, почти как в зрительном зале, где надо - Хрущев смеялся, где надо – ахал и покачивал головой.
Надо учитывать и прошлое Хрущева: его старший сын был посажен (у Поскребышева была расстреляна жена, жена Молотова - посажена), то есть при Сталине все чувствовали себя заложниками, никто никогда не чувствовал себя в безопасности.
Сын Хрущева выпросился на фронт и был убит, жена сына, невестка Хрущева, Люба Седых была посажена и избивал ее Абакумов лично (это один их моментов, предопределивших расстрел Абакумова). Так что у Хрущева тоже были моменты, о которых грезится ночью.
Хрущев прослушал первую часть рассказа, но не дослушал всего рассказа. Если в I-й части “Ивана Денисовича” речь шла о лагере, где сидит “набор”, как тогда называлось, “45‑го года”, то есть люди, побывавшие в плену или репатриированные (всем давали 10 лет), то во II-й части проходит такой, как Тюрин – сын раскулаченного кулака. В 30-м году он оказывается в привилегированных войсках, аналог нынешнего СПЕЦНАЗ-а, и его вызывают на ковер и изобличают как предателя за то, что он скрыл свое прошлое; он бежит из армии и всю жизнь остается на нелегальном положении.
В романе описано, как Тюрин забирается в купе вагона, в котором ехали какие-то студентки; его прячут. В конце концов, его все-таки сажают, но Тюрин помнит добро. Поэтому когда одна из тех студенток будет “доходить” в лагере во время массовой посадки 34-го года в Ленинграде, то он “устроит” ее то ли поваром, то ли в КВЧ (культурно-воспитательная часть).
В романе описан Цезарь Маркович, который получает продуктовые посылки (продуктовые передачи будут запрещены в самом начале 50-го года, то есть сразу же устанавливается временной период – 48-49 год); сидит баптист Алёшка - они в своей общине молились на Кавказе и их всех посадили. Этот Алёшка, кстати, обличает господствующую Церковь, что “у них вера не твёрдая”, поэтому православным попам вообще сроков не дают или пять лет, а этим не меньше десятки.
Действительно, после войны сажают либо сектантов, раскольников, либо таких архиереев, которые “в раскосе” с патриархом Алексием I, поэтому получил небольшой срок Мануил Лемешевский в 1949 году (в сущности, за нелояльное отношение к патриарху)[264].
Поэтому, когда в 1949 году потянуться в лагеря бывшие прокуроры и, вообще, бывшие палачи, генералы, тот же Тюрин и думает, что “Господи долго Ты терпишь, но больно бьешь”. Это – та самая фраза, за которую больше всего боялся Солженицын в смысле “проходимости” повести, поэтому, слава Богу, что повесть Хрущеву была не дочитана.
Сказался советский момент спешки – давай, давай, давай; обязательства, встречные обязательства и так далее. Благодаря ритму постоянной спешки, ничего не доводится до конца – даже многие сталинские палачи уцелели (Берия был пристрелен, а не расстрелян). Прошло так, что приказ на печатание повести был получен от самого Хрущева, поэтому рассмотрению Главлита эта повесть уже не подлежала.
Позднее Нина Петровна Хрущева говорила, что “так нам уж досталось отовсюду с этим Солженицыным”, но это все - разговор в пользу бедных.
Когда повесть читал Дементьев, она уже была набрана в типографии, поэтому отпечатать ее было легко; члены пленума получили по синенькой книжечке журнала. Таким образом, повесть “Один день Ивана Денисовича” оказалась не просто включенной в официальную идеологию, но это была, как при Николае I опера “Жизнь за царя”, то есть на нее было приказано ориентироваться в оценке сталинских времен.
Солженицын как бы сразу же попал в народные ходатаи: за пострадавших и за других страдающих; был выдвинут на Ленинскую премию; в институте государства и права с ним беседовали вообще о том, что такое мера пресечения, наказания, содержание в лагерях и так далее, и так далее, и так далее. Солженицын становится тем, чего давно не было у нас – общественной фигурой, а народный печальник – это высший титул для общественной фигуры.
Солженицын 1918 года рождения (Исаевич, но отец по крещению Исаакий – в честь Исаакия Печерского). Своего отца он вывел в Исаакии Филипповиче Лаженицыне; дедушка по матери в “Колесе” – Захар Томчак (столыпинские хуторяне). Происхождение Солженицына полу‑украинское.
Отец Солженицына скончался в 1918 году от какой-то неудачной операции и мать его поднимала одна. Мать Солженицына была дочь даже не просто кулака, а полу помещика, то у нее были всякие ограничения в работе. О себе Солженицын написал очень много – почти в каждом произведении, в сущности, он почти – главный герой.
В этом отношении он тем выгодно отличается от Льва Толстого, что Толстой просто наделяет героев своими чертами (когда он однажды сказал Розанову, что “у меня нет героев”, то тот про себя подумал – врешь, батенька, твой герой – это твое разросшееся, всячески преувеличенное я), то Солженицын сам фигурирует почти всюду. Поэтому, выбирая (вычитывая), легко можно восстановить всю его биографию.
Что же есть? Какая-то ранняя задумчивость – то, что в мальчишках бывает не часто. Некоторая ранняя задумчивость, поэтому он читает Шульгина вместо Жуля Верна. А так как Шульгин – это советский резидент за границей, то ему разрешают посещать Россию как бы нелегально.
Примерно с 30-го года, то есть с начала процесса “Промпартии” (инженеров-вредителей) Солженицын начинает задумываться о том, что нет ли тут фальши. Как он пишет сам в том же в “Круге первом”, что он знал инженеров в знакомых семьях и никак не мог себе представить, что они не строили, а вредили. Его прорезает мысль, что в 34-м году Кирова убил Сталин.
Тем не менее, Солженицын растет абсолютно советским парнем, потом советским студентом. Заканчивает провинциальный университет (Ростов-на-Дону) (факультет физмат) перед самой войной; заканчивает краткосрочные курсы военной подготовки – как он сам выражается, что “там мы отрабатывали металлический голос команд и тигриную походку”.
Воспитание Солженицына было в вере: мать всегда водила его в церковь, то есть у него безбожие началось с переходного возраста, лет с 14. Впоследствии он об этом поведает в стихах (1952 год).
Да когда ж я так допуста, дочиста
Всё развеял из зёрен благих?
Ведь провёл же и я отрочество
В светлом пении храмов Твоих!
Рассверкалась премудрость книжная,
Мой надменный пронзая мозг,
Тайны мира явились постижными,
Жребий жизни податлив, как воск.
Кровь бурлила - и каждый вы́полоск
Иноцветно сверкал впереди, -
И без грохота тихо рассыпалось
Зданье веры в моей груди.
Но пройдя между быти и небыти,
Упадав и держась на краю,
Я смотрю в благодарственном трепете
На прожитую жизнь мою.
Не рассудком моим, не желанием