68538.fb2
И пока он обдирал теленка, корова стояла всё на том же месте, не сводя с человека глаз, заставляя и его, в свою очередь, боязливо следить за ней; и изредка слабо, со стоном взмыкивала.
От запаха парного, еще не потерявшего жизни мяса, Гуськова стошнило. Он отрубил от туши два стягна, добавил к ним еще один кусок и затолкал в мешок. Остальное, как медведь, завалил прошлогодним листом и забросал хламьём.
Перед тем, как уходить, Гуськов в последний раз оглянулся на корову; пригнув голову, она смотрела на него с прежней, пристальной неподвижностью и в ее глазах он увидел угрозу, - какую-то постороннюю, не коровью, ту, что могла свершиться.
Гуськов заторопился уйти. На обратном пути он ночевал в тайге против каменного острова. Место это продолжало манить Гуськова с непонятной требовательной страстью; вечером, чтобы дотянуть до него Гуськов брёл из последних сил. Среди ночи он проснулся от прерывистого гула, идущего от Ангары – ломало лёд. Гуськов не удивился и не обрадовался: то, что лежало в мешке, казалось, надсадило и выпростало все его чувства (это – плоды его убийства – В.Е.). Он и сейчас не знал, только ли ради мяса порешил телка или в угоду чему-то, поселившемуся в нем с тех пор прочно и властно.
А через неделю, перебравшись в верхнее зимовье, Гуськов услышал однажды среди дня со стороны Атамановки частые суматошные выстрелы. Он догадался, кончилась война”.
Какие возникают аллюзии в сцене убийства? – Достоевский: всё написано с оглядкой на сцену двух убийств: в “Преступлении и наказании” убийства “старушонки” и её сестры Лизаветы.
Человек превращается не просто в человека-зверя – то, что в нем поселилось, - конечно, бес.
Раскольников Распутина останавливает недаром. Важно то, что и тот и другой уходят от Бога; вот это объясняет Соня Раскольникову. Но это не все. Герои тоже похожи: Настена, хотя она и крупная баба, но по менталитету, по внутреннему человеку - она похожа на Соню. Но Соня, при её маленьком теле, как бывает у мелких бабёнок, оказывается несравненно мужественней: Соня тем и спасает Раскольникова, что она становится в роль вождя и она его ведет. Его вопль – что делать? – “Встань, выйди на перекресток, поклонись всему народу, поцелуй землю, которую ты осквернил и скажи – я убил; тогда тебе Бог опять жизни пошлет. Пойдешь?… Пойдешь? …”
Этого у Распутина нет. Настена, именно как сибирская баба, подстилается; и именно поэтому они оба гибнут. Разумеется, мы можем сами додумать, что было потом. Прежде всего, Валентин Распутин свою повесть обрывает, как Скрябин свою Пятую сонату – говорили, что она не кончается, а прекращается. Распутин, в сущности, после убийства Настены, прекращает этот разговор. Через четыре дня ее труп будет выброшен на противоположный берег Ангары.
В повести есть специальный практикант, так сказать, Мишка-батрак, который практикуется на подбирании утопленников; и он уже собирается, верный своему призванию, где-то его зарыть. Но, сказано, – бабы не дали; они похоронили ее на кладбище вместе со своими, только поодаль, именно как самоубийцу. Потом собрались у Надьки (односельчанка) на немудреные поминки и всплакнули.
Андрей вряд ли выйдет к людям. Даже Раскольников на слова Сони говорит, - “это донести, что ли, на себя надо?” – “Страдания принять и грех искупить, вот что надо”. И тот отвечает – “не пойду я к ним, Соня”. “А жить-то как будешь? Ведь всю жизнь, всю жизнь. Господи!”
Трудно сказать, что сделает Андрей, но, скорее всего, повесится.
Конечно, это вина Настены, что она идет на поводу, – ей надо было бы сразу же перейти в активную роль. В русской литературе много таких примеров, где “она” переходит в активную роль. Классический пример “Обрыв” Гончарова – там это кончается разрывом; У Достоевского это кончается спасением; в другом романе, в “Бесах”, Ставрогин, побоявшись надеяться, кончает с собой, но, во всяком случае, там Даша явно в активной роле.
“Живи и помни” – лучшее произведение Распутина; но он напишет еще один шедевр: “Прощание с Матёрой”, впервые опубликованное в журнале “Наш современник”. Читали роман все, успех был громадный.
В отличие от повести “Живи и помни”, где весь сюжет сбит, то есть, как тесто бывает сбито – оно всё в клубок, сюжет “Прощания с Матёрой” несколько рассыпается. Фабулу еще кое-как пересказать можно. Это совершенно реальный случай, о том, как строят одну из хрущевских ГЭС (Хрущева уже давно нет) и ради этого должен затонуть остров: жилой, обжитой, с большой деревней; должен затонуть и маленький островок, называемый “Подмога”, где пасется скот.
Вся повесть посвящена тому, что надо эвакуировать жителей, потом надо их расселить в поселке, который построен на глине, где ничего не растет, а они – крестьяне-землепашцы.
Здесь, конечно, библейская аллюзия тут как тут. Адаму до грехопадения был дан Эдем – рай, чтобы возделывать и хранить его (Быт.2.15). Человек, предавшись дьяволу, начинает, по словам черта из Достоевского, “побеждать уже без границ природу”. И в этом “побеждании без границ природы” он губит Божье творение.
Поэтому, когда внук героини Дарьи Васильевны, пришедший из армии недотепа говорит, что человек – царь природы, она его даже не вразумляет, а она его обнаруживает как дурачка: “царь, царь, поцарюет, да и загорюет”.
В повести “царь” и начинает царствовать. Распутин тут во всеоружии, ведь “деревенщики” – это фактически “почвенники” XX-го века; Распутин тут, пожалуй, поднимается до серьезного славянофильства, уже почти Константин Аксаков. Поэтому самая человеческая дрянь, оторви да брось, имеет прозвище “Петруха”, хотя по крещению и по паспорту его зовут Никитой. Он на самом деле – незаконный сын, поэтому он по матери Зотов (то есть, и имя и фамилия - одного из воспитателей Петра I). Так вот, он Никита Алексеевич Зотов, но поскольку его прозвали Петрухой, он уже становится как бы и Петром Алексеевичем, пародией на Петра I.
Дальше вступают в силу несколько бывших людей. Раньше “бывшими” называли людей другого социального происхождения, а тут уже “бывшие” люди 70-х годов.
Жить на новом поселке нельзя, там земля Каинова, которая плода не дает; но, однако же, люди, которые ко всему привыкли, да еще к русскому человеку, да еще к русскому советскому человеку, должны и тут приспособиться.
Не надо забывать, что Распутин пишет после Солженицына. У Солженицына Сталин размышляет о народе, что преданный, простоватый русский народ, который “голодал столько, сколько положено, шел хоть на войну, хоть в лагеря”.
Примерно так же разумные люди, находящиеся на малой руководящей работе, вроде Павла Мироновича (сына Дарьи) так и рассуждают: “Потихоньку, помаленьку приживемся, человек приспособится, иначе не бывает. Нарежут потом где-нибудь на остатках старых полей землицы под картошку. Спохватятся, что и без коровы трудновато – на общественное стадо надейся, а свою коровку держи.
И, как великий дар, дадут позволенье: держи, кому надо, городи, коси, пурхайся с темна до темна, если нравится. А это понравится далеко не всем, уже другую привычку народ возьмет”.
Об этом пишут все деревенщики. Где-то у Федора Абрамова в каком-то очерке хозяйственная баба скажет, что “мы и на треугольниках проживем” (треугольники – упаковка молока).
У Павла жена Соня – бухгалтер; и еще она – баба, она хоть абортов не делала; она рожала четыре раза, но один ребенок только взглянул на свет и тут же умер. Итак, осталось трое детей: старший сын женился на нерусской и уехал на Кавказ, второй оказался дотошный до науки и стал геологом в Иркутске и младший Андрей, который только что пришел из армии.
Соня, про которую муж говорит, что она “сроду не нюхала красивой жизни”, приехав в домик, - не в избу, а в домик, в поселок городского типа (ПГТ), - она там обнаружила вместо русской печки электрическую плитку с цветочками. И эта плитка с цветочками предопределила всё остальное; сбегала к соседям, посмотрела, что там у них, и вовсю захлопотала.
Им легче: Соне и сейчас ничего больше не надо; он - приспособится как младший начальник (младший начальник всегда приспособится – было б кем руководить). Но Павел хорошо понимал, что мать не привыкнет ни в какую – забьется в закуток и не вылезет, пока окончательно не засохнет.
Ей эти перемены не по силам; она будто бы не собиралась никуда и не расспрашивала его, что там, да как. Когда он проговаривался, то ахала и всплёскивала руками, но “как над далекой и посторонней чудовиной, никакого отношения к ней не имеющей”.
У Распутина написаны не безбожники, но люди – абсолютно не церковные. И, удивительное дело, эту вне‑церковность он, не понимая, понимает удивительно. В сущности, им не нужна молитва, им совсем не нужны Таинства Церкви; церковь была когда-то, пока большевики не закрыли; и долго, пока она еще стояла, старухи крестились на ее крест.
Но дело в том, что эти люди – язычники, у них совсем другая религия – у них религия рода. И вот этот разговор о религии рода – это, пожалуй, - вершина его авторского свидетельства. Конечно, представителем этой религии является, прежде всего, Дарья.
“Ей представилось, что потом, когда она пойдёт отсюда в свой род, соберётся на суд много много людей (действительно, на суд, но Христа тут нет – они судят друг друга, и, вообще, - это люди крещеные, но без Христа; они крещеные просто для метрической записи – В.Е.). Там будут отец, мать, деды, прадеды – все, кто прошел вперед до нее. Ей казалось, что она хорошо видит их, стоящих огромным, клином расходящимся строем, которому нет конца; все с угрюмыми, строгими, вопрошающими лицами.
А на острие этого векового клина, чуть отступив, чтобы лучше ее было видно, лицом к нему, – она одна. Она слышит голоса и понимает, о чем они, хоть слова звучат и неразборчиво, но ей самой сказать в ответ нечего. В растерянности, в тревоге и страхе смотрит она на отца и мать, стоящих прямо перед ней, думает, что они помогут, вступятся за нее перед всеми остальными. Но они виновато молчат. А голоса всё громче, всё нетерпеливее и яростней... Они спрашивают о надежде: они говорят, что она, Дарья, оставила их без надежды и будущего. Она пытается отступить, но ей не дают. Позади нее мальчишеский голос требует, чтобы она оставалась на месте и отвечала. И она понимает, что там позади может быть только Сенька – сын ее, зашибленный лесиной.
Ей стало жутко, и она с трудом оборвала виденье. Приходя в себя, Дарья подумала нетвёрдой мыслью: “Выходит, и там без надежды нельзя, нигде нельзя. Выходит, так”.
Эта религия рода перекликается с гробницами (как бы малыми алтарями) – вот их затопит, размоет, а ведь нужно всем воскресать.
Поразительно, как развивается это языческое сознание. Она знает одна на этом острове какого-то диковинного зверька, тайного “хозяина” острова, который бежит рядом, пытаясь заглянуть ей в глаза.
Перед тем, как придут сжигать, она убирает свою избу, как покойника: белит заново, всё прибирает, только самовар берёт с собой, хотя и мебель и весь уклад – всё остаётся на месте. Потом она запирает дверь и пожегщикам говорит, чтобы жгли снаружи.
Есть у нее несколько односельчанок: Катерина, мать этого непутёвого Петрухи, приезжая откуда-то из центральной России Сима с внуком Колькой и подруга молодости, только что овдовевшая Настасья.
С Настасьей получается очень интересно: ее и расселяют и дают квартиру в Иркутске. Она вселяется в эту квартиру с мужем; и муж немедленно умирает в этих новых городских условиях. Похоронив мужа, она возвращается обратно.
То есть, жить нельзя, выдумывать-то можно, а жить нельзя – это лейтмотив повести, потому ее и называем “Поэмой о человеке”.
Но что-то есть в этой истовой верности своим корням. В этом много от русской беспоповщины, от сектантства. В “Гулаге” у Солженицына есть рассказ, как привезли на Соловки целую группу таких людей, взятых из глухих мест, поселившихся там задолго до революции, - от синодальщины, от переписи, от паспортов. На Соловках они отказываются получать продукты, потому что надо дать рукописание – а рукописание нужно дать антихристу.
Тогда вклинивается ссыльная Анна Скрипникова и буквально впрыгивает между тюремным начальством и этими людьми и настаивает, что “давайте я распишусь за них за всех, ведь сумасшедшим вы же не даёте расписываться”. Тюремное начальство не соглашается, через некоторое время они умирают.
Вот так и эти люди остаются, чтобы быть живыми утопленниками. А тут еще и совершается Божий суд: начинается туман, непроглядная тьма, так что на этот остров невозможно доплыть, можно только на нем затеряться. И опять, повесть не кончается, а прекращается – она прекращается на тоскливом и каком‑то последнем вое этого зверька-хозяина. То есть, повесть кончается безнадёжно.
Попытка церковности Распутина. Речь идет о событиях 1989 года, с марта до июля, в которых мне довелось косвенно участвовать, будучи консультантом Совета по делам религии. Когда в 1987 году была возвращена Церкви Оптина пустынь, через некоторое время туда набрали монахов, поселили и потом им дали хозяина – тогда архимандрита Евлогия (Смирнова), сейчас он – архиепископ Владимирский. Приехал он в Оптину (перед этим он был наместником Данилова монастыря, пока не убрали по требованию властей и вопреки воле патриарха Пимена) и только он там обустроился, как спустился с Кавказских гор какой-то непонятный.
Этот непонятный человек отрекомендовался схиархимандритом Макарием. У монахов в то время были только гражданские паспорта, пришлось верить ему на слово.
Евлогий принял человека и назначил ему послушание – читать Псалтирь при неугасимой лампаде. Казалось, что для схимонаха – это наилучшее, его дело молиться за весь мир. Вместо этого, схимник выразил два желания: стать братским духовником и сразу занять “хибарку” Амвросия Оптинского, к тому времени уже канонизированного. Отец Евлогий отказался.
Тем не менее, к концу 1988 года, когда была общая эйфория по поводу тысячелетия крещения Руси, возник “попечительский совет” при Оптиной пустыни, хотя ни в каких уставах и ни в какой традиции Русской Православной Церкви таких попечителей не полагается. А даже есть контр-прецедент: В XIX-м веке в 40-х годах духовником, попечителем, благочинным и строителем Дивеева, то есть в четырех должностях, пожелал состоять Толстошеев; обратился с этой просьбой к Нижегородскому архиерею Иакову. Тот написал строгую резолюцию: “попечителей в монастырях не полагается; духовник и благочинный есть; а строительницей должна быть начальница, которую за старостью лет сменить“.
Дело в том, что тогдашняя слабенькая начальница Ирина Прокофьевна Кочеулова давала Толстошееву подписанные бланки и на этих бланках он писал от ее имени, что хотел.
В “попечительский совет” Оптиной пустыни входили, кроме Распутина, другие известные люди; а так как в то время не было еще инстанции, которая бы утверждала его решения, то кое-как нашли, чтобы этот совет утвердил Фонд культуры. В Фонде культуры тогда подвизались митрополит Питирим и Раиса Максимовна Горбачева; но Фонд культуры их не зарегистрировал.