68538.fb2
Так и было, так как если собрать все косвенные доказательства, то решение было бесспорным.
Несчастный следователь (муж), ещё не в позднем раскаянии, а только в возмущении на не справедливость окружающих к нему, только из жалости к самому к себе, говорит: “Хорошо. Я виноват, я оскорбил, но неужели умереть легче, чем простить, вот уж действительно, бабья логика, жестокая не милосердная логика”.
На самом деле в жизни этих людей нет Церкви и абсолютно нет покаяния как Таинства, то есть, такой человек, который не понимает меру своей вины и заранее, не спрашивая Христа, отпустил сам себе все грехи.
Для Чехова особенно дорог служитель законодательства, когда такой человек оказывается при исполнении служебных обязанностей. Дело в том, что на такого человека сваливается изнанка нашей жизни: самоубийства, кражи, растраты, подделка завещаний и так далее и всё много раз.
И вот, приехав по делам службы, расследовать одно самоубийство, ночую в какой-то постоялой избе, этого самого следователя посещает видение. В этом видении идёт тот самый несчастный самоубийца и рядом с ним Соцкий - мелкий представитель администрации местного самоуправления.
Они идут сквозь пургу и как бы в такт этой пурге подвывают – “мы идём, мы идём, мы идём. Мы оставляем себе самое тяжелое и самое горькое, а вам оставляем время и возможность размышлять, почему нам больно, почему нам трудно и почему мы не выдерживаем”.
И тут Чехов действительно в своей миссии – он рассматривает вот эти провалы не бытия в нашей жизни. Чехов – это свидетель разрушения иллюзий (нельзя ограничить русскую литературу Шмелёвым и шмелёвщиной и, вообще, так сказать, умилительными картинками). Нельзя жить иллюзиями и, тем более, нельзя ими себя тешить.
Чехов выходит ещё в одну, так сказать, храмину своего строительства, это как раз как свидетель тихого нравственного разрушения и социального тоже. Чехов ведь пишет о полу погибающем народе, но свидетели этой близкой гибели и почти неизбежной у него оказываются (и это очень точно) священники, но именно не в их учительстве, которого просто никто не принимает, а в их уничижении.
Чехов в отличие даже от Лескова пишет священника в уничижении. Это сказывается во всём. Рассказ “Певчие” – и священника-то собственно нет, а только младший клир (регент), а церковь – усадебная. Помещик должен приехать в кои то веки в своё имение и они решили к его приезду обязательно отслужить молебен, а для этого с мальчишками, так как нет у него другого церковного хора, репетирует. И раз, и два, и три. Всё общество тоже крутится рядом. Регент, впрочем, очень чётко знает, что простой “Отче наш”, то есть восходящее к Иоанну Дамаскину, лучше нотного (это верно). Когда помещик приезжает, то говорит, что уж если молебен, то, пожалуйста, поскорее и без певчих.
Особенно характерен по этой части рассказ “Кошмар”. Приходит священник и просится на работу, потому что обнищавшее село не даёт ему даже куска насущного хлеба. Когда он рассказывает приезжему хлыщу, который сразу лезет в учителя и какую проповедь написал, чтобы священник ее произнёс, но проповедь не вручи, а написал архиерею донос. Славу Богу, наши архиереи по некоторой своей неподвижности таким доносам никогда не давали ходу.
Священник рассказывает о том, что происходит: что не просто все разорены, а люди пребывают в унынии. Казалось бы, что земля есть, что руки ноги есть, что Бог есть и почему бы не постараться и не поискать, не найти, не поработать, но крепостное право разрушили, а новую жизнь, которая требует хозяйственной инициативы, какой-то хватки, какого-то жесткого кулака, к этому всему не приспособлены.
Когда меня спрашивали в 1997 году – не похоже ли наше время на “Смутное время” (начало XVII-го века), я отвечала, что оно похоже на 1861 год, то есть сразу же после отмены крепостного права (19 февраля 1861 год).
Только Чехов посмел сказать, что народ был против отмены крепостного права.
Фирсов в “Вишнёвом саде” говорит, что “и перед несчастьем ветер также в трубе гудел”. “Перед каким несчастьем?” “Перед волей”. Или жена Ивана Ивановича. В доме 40 человек прислуги. Говорят: “Откуда столько людей?” – “Да это его крепостные” (до него не дошло положение).
Инициативные люди – это люди будущих столыпинских реформ; это же черноземье, ставропольский край, а тут обыкновенная средняя Россия она, кроме округи больших городов, где можно жить огородами, поскольку можно продукцию сбывать здесь же в городе. Если же вокруг больших городов нет, то совершенно не понятно, что надо делать, чтобы кормиться от земли.
В рассказе “Кошмар” описан доктор, который лечит мужиков, но они не могут заплатить, докторша, у которой рваные рубашки и которая сама полощет на реке своё бельё, потому что неё нет ни копейки, чтобы заплатить прачке.
Священник, которому тоже не где взять, вот он и просится на работу хоть переписчиком и даже за 10 рублей. И когда в последней сцене священник прощается и уходит, но его догоняют кучер и мальчишка, чтобы взять благословение, то в этом эпизоде на нас веет живым духом и рождается тихая уверенность, что совсем отчаиваться нельзя, что Господь всё управит.
Чехова, конечно, интересует не высшая иерархия, а, главным образом, младший клир. Поэтому в повести “Дуэль” выводится дьякон Поветов, который всех спасает, так как оказался во время, ведомый ангелом, и, крикнув под руку отчаянным голосом, – “Он убьёт его”, он не дал совершиться убийству.
Все остальные находятся в плену не то дуэльного кодекса, не то кодекса чести, не то, вообше, не понятных каких-то диких, ни где не писанных, но почему-то всеми признаваемых законов. Люди стоят как бы замерев и в ужасе ждут, что сейчас произойдет убийство, которое совершит порядочный человек в присутствии порядочных людей. Какая-то сила заставляет этого несчастного Лаевского стоять, а не бежать от этого стояния.
Дьякон внимательно смотрит в лица: все в тайне надеются, что фон Корн выстрелит в воздух, а Лаевский обязательно не попадёт. Лаевский, более того, не только не хочет стрелять, он боится случайно попасть в фон Корна и не как Ставрогин стреляет просто в бок, потому что понимает, что такое показное великодушие – уже не великодушие.
Начинается как бы клубок, люди как бы повязаны и в тоже время, в их беспомощности, в их немощи, может совершиться Божья сила.
Дьякон, сидящий в засаде, смотрит на лица и вдруг он увидел по выражению лица фон Корна, который до этого не хотел стрелять. Но, узнав о последнем падении Лаевского, который в нём и виноват-то не был. (Лаевский застал свою сожительницу с полицейским приставом Кирилиным). Корн плюёт от отвращения и решил убить Лаевского как гниду, чтобы он не мешала, не оскорбляла его эстетического чувства.
Когда эта холодная ненависть проступила у него на лице, то дьякон испугался и закричал во всю ивановскую – “он убьёт его”. Корн промахнулся, но попал где-то близко, так как пуля даже контузила Лаевского. Увидя, что этот несчастный противник стоит, а не упал, секундант (Шишковский) от радости заплакал.
Едут уже обратно, дьякон во всеоружии своего христианского менталитета, даже извиняется – “Вы”, говорит, “меня извините, но у Вас было такое лицо, как будто Вы действительно хотите его убить”.
Кончается повесть полным примирением. Хотя акт примирения это ещё не есть акт внутреннего покаяния фон Корна, уверенного в своей правоте, тем не менее, уже можно радоваться и дьякон поздравляет его заранее, что “Вы”, говорит, “победили главного врага человечества - гордость”.
Гордость-то он ещё не победил, но то, что он хотя бы услышал в первый раз, что гордость, которой гордятся, что это на самом деле – главный враг не только человеческого спасения, но и человеческого общежития, живых отношений между людьми.
Когда эта повесть появилась на страницах суворинских изданий, то эта повесть была победа и, особенно, при тех отношениях 90-х годов XIX-го века.
Повесть “Архиерей”. Чехов был знаком с одним архиереем к вящему умилению Евгении Яковлевны (матери). Фактически Чехов не совсем понимает, зачем бывают архиереи. Он не очень понимает что такое устройство Церкви, что такое иерархия, церковное управление. По настоящему его архиерей, преосвященный Петр, викарный архиерей, то есть помогающий или, в случае болезни, заменяющий правящего. Но если правящий архиерей на месте, то викарному остаётся только служение.
Чеховский преосвященный Петр – глубоко верующий человек и ему особенно дорого в его служении – это как раз сами богослужения и сама повесть начинается с Великого Четверга. Архиерей сам читает своё любимое первое Евангелие от Иоанна. По настоящему-то он думает – “Какой я архиерей, мне быть, может, священником в провинции, или простым монахом”. Трудно даже сказать, что его тяготит. Казалось бы никаким человекоугодничеством он не окружен, так как он не правящий, то не может ни наказывать духовенство, ни проверять, то есть он не у дел.
Но, то, что викарный архиерей не совсем понимает круг своих обязанностей и зачем он здесь, то это, прежде всего, лишний раз говорит о том, что Церковь находится в загнанном положении, что она куда-то задвинута в дальний угол[132] и там где-то ее существование только теплится.
Одновременно, это загнанное и забитое положение прямо по Блоку – “Когда ты загнан и забит людьми, заботой и тоскою”, то это рождает у человека (у людей у целого клана русского общества) великий навык прощения, снисхождения, понимания и уж, во всяком случае, не допускает особенно расцвести гордыне.
В этом отношении два характерных рассказа Чехова “Письмо” и “Панихида”.
“Панихида” начинается с комической ситуации, где на проскомидию была подана записка “о упокоении новопреставленной блудницы Марии”. Мария была актриса, но по своему ее отец был прав, так как по церковному актриса называется “позорищная”, например, бывшая позорищная не может даже стать попадьёй, так как это запрещено канонами.
Когда отца актрисы начинают песочить, то он пытается как-то оправдаться, что она была актерка. Словом, дали ему 15 поклонов и он их радостью положил в качестве епитимьи и опять приобрёл свою солидность, степенность и заказал панихиду. Стоя и слушая слова панихиды, вспоминает про свою несчастную дочь. Дочь рассказывает ему об успехах на своем актерском поприще, но тот, видя что она не замужем, наконец, кое-как формулирует свой вопрос о том, чем же дочь занимается. Дочь отвечает, что она актриса.
Ему стыдно с ней помириться на людях и только напоследок она уговорила его с ней погулять, и говорит, что какие чудесные здесь овраги и как хороша моя родина.
Что понимает вот это русское духовенство, пререкаемое, позоримое, загнанное на пятое место в государственной иерархии, он знает великую истину – прощать во имя Христово.
В этом же ключе решен рассказ “Письмо”, но на совсем другом материале. В сущности, духовенство – это сословие, и только в 1864 году разрешили детям духовенства брать другие профессии (поступать, например, после семинарии в университет) и только в 1867 году разрешено представителям других сословий поступать в духовную семинарию и получать священнический сан[133].
Как только вышел указ о разрешении детям духовенства поступать в университеты, так сразу же половина контингента студентов оказалось из семинаристов. Само духовенство перепугалось и в 1867 году это разрешение было снято, но уже этого половодья остановить было нельзя. Что они придумали? Семинаристы придумали – не кончать семинарии, а уходить с последнего курса. Так поступил Ключевский.
Поскольку духовенство – это сословие, то в священники попадали люди, которым по их самодовольству, самоуверенности и, вообще, не пастырским качествам, нельзя было бы переступать порога церковного.
И вот такой, убеждённый в своей правоте священник, диктует своему подчинённому письмо на счет его сына. Всё письмо выдержано в духе консисторской казёнщины, что, значит, твоё университетское образование и твоё благосостояние не могут скрыть языческого твоего вида. Всё письмо продиктовано в духе дикой реляции и заставил отца подписаться. Другой слабенький, не мощный священник отец Анастасий идёт вместе с дьяконом (отцом-то) и говорит – “Не посылай ты этого письма, ну его. Ты уж лучше его прости”. Тот, казалось бы, чувствует точно также, но умом согласиться не может и тогда приписывает к письму обыкновенные слова.
Если бы Чехов писал совсем в языческой атмосфере, то это был бы христианин до Христа, но Чехов пишет для людей, забывших Христа. И сам он по своему религиозному складу очень мало отличается от своих читателей и тоже не совсем понимает, что ему делать в Церкви, кроме венчанья и отпевания.
Чехова однажды водили к старцу Варнаве Гефсиманскому, но он смотрел в основном на физиономии посетителей, то есть тоже, как бы набирался впечатлений.
Варнава Гефсиманский окормлял не только купечество и городские слои, но и интеллигенцию также, причём, интеллигенцию самого первого эшелона, как Владимир Соловьёв, так и интеллигенцию попроще, вроде адвоката Плеваки. Адвокат Плевако тоже из духовной среды (украинской).
Варнава так и относился к этим людям – по необходимости слабеньким; всех звал на ты, все у него были сынки и дочки, как и царь Николай II, поэтому он так и говорил, “что ж ты сынок так оплошал”.
Отношение вот такого доброго дедушки к чадам и другое дело отношение к Владимиру Соловьёву, который пытался представить дело так, что Великой схизмы вообще не было и что – это просто недоразумение, а он, Владимир Соловьев, может все эти века спокойно перешагнуть. Ему и было сказано – “тогда и исповедуйся у своих ксендзов” (Соловьёв переходил в католичество восточного обряда).
Но Чехов – это ещё нечто третье, так как Чехова ещё надо было, как бы приводить в чувство. Чехов – это блудный сын, которому предстояло придти в себя. Этот необходимый для каждого ушедшего поворот блудного сына, пожалуй, осталось тайной: успели он придти в себя или он умер только на пороге, только над этой миской с рожками.
Лекция №30.
Драматургия Чехова.