68538.fb2
Царь, потомки
И предки – сон.
Есть котомка,
Коль отнят трон.
У Блока в дневнике первых четырех месяцев (в 1917 году он регулярно ведет дневник) царь фигурирует только по фамилии Романов. И вдруг, вот именно в связи с работой этой Чрезвычайной комиссии, выслушивая допросы, особенно по распутинскому делу, – тут и Вырубову допрашивали, и Белецкого, - тут он начинает как‑то по‑человечески прозревать, то есть, если угодно, по‑христиански; наконец, он увидел несчастного человека и, прежде всего, ближнего. Начинается имя Царь с большой буквы.
В царе он, прежде всего, замечает, что он – однолюб, никогда не изменявший своей жене. Для Блока – это была большая похвала. Потом, уже незадолго до смерти, когда прогремели все октябри, он, вспоминая свою юность, запишет, что, когда ездил он верхом, женихом будучи, из Шахматова в Боблово,[184] то всякий раз у любой, идущей навстречу крестьянской девушки обязательно спрашивал дорогу, зная ее до каждой кочки. Потому что надо было обязательно сверкнуть друг на друга зубами и чтобы сердце екнуло. Потом он в скобочках первый раз опоминается и впервые к нему продирается догадка – “а может быть, дальнейшие падения и червоточина – отсюда”.
В царе он увидел, прежде всего, верность, заботу и преданность. Любовь и преданность, которой были связаны между собой члены этого обреченного (давным‑давно, за столетия до этого) семейства.
Царь Николай II, как и родоначальник этой династии (Голштейн‑Готторпской) Петр III, очень кротко ушел с престола – по выражению Фридриха Великого – “как послушный ребенок, которого отправляют спать”. Когда царю, даже не арестованному, а просто остановленному на станции Дно, принесли текст будущего отречения, сочинённый в ставке, то он внес туда две или три стилистические поправки; да еще и обратился к войскам, призывая их довести войну до победного конца и слушаться и исполнять повеления Временного правительства.
Стихотворение Блока “Грешить бесстыдно, беспробудно” царь имел в своей библиотеке (из цикла “Родина”).
Грешить бесстыдно, беспробудно,
Счет потеряв ночам и дням,
И с головой, от хмеля трудной,
Пройти сторонкой в Божий храм.
Три раза поклониться долу,
Осенить себя крестом,
Тайком к заплеванному полу
Горячим прикоснуться лбом.
Кладя в тарелку грошик медный,
Три, да еще семь раз подряд
Поцеловать столетний, бедный
И зацелованный оклад.
А воротясь домой, обмерить
На тот же грош кого-нибудь,
И пса голодного от двери
Икнув, ногою отпихнуть.
И на перины пуховые
В тяжелом завалиться сне…
Да, и такой, моя Россия,
Ты всех краёв дороже мне.
Две последние строки всё время повторял про себя Николай и именно, как свой девиз: “Да, и такой, моя Россия, (которая как бы стряхнула его с себя, как ветошь) ты всех краёв дороже мне”.
Блок пишет как бы громадный разросшийся очерк “Последние дни”. Он пишет человеческий документ, и значение этого человеческого документа устареть не может именно потому, что это документ, свободный от любых, и уж тем более политических, страстей. Это документ, который свидетельствует о том, как один думающий, чувствующий и сострадательный человек пишет о страданиях других людей.
Главное, чту Блок тут замечает, так это растерянность и какую-то связанность (как у волка: сплошные флажки – некуда податься). Как-то удивительно была связана и даже в своей энергии была беспомощна бедная царица и, тем более, сам царь. Даже когда он колебался в выборе, то, в конце концов, выбирал самое неудачное. Особенно видно, что царя подкосило Верховное главнокомандование, потому что популярности в армии как полководец, он не имел. Не говоря уже о чехарде в министерствах.
Это всё впоследствии Сергей Николаевич Булгаков назовет “агонией”; это и была агония режима. Но в этой агонии существует нечто другое и, прежде всего, в ней существует страдание.
Эти промежуточные дни со всей эйфорией остались для русского слова бесплодными. Как потом заметит Волошин: - “Когда дана свобода слова, то исчезает свобода мысли, потому что столько в воздухе слов, что мысли некогда сосредоточиться, некогда придти в себя”.
Наступает последнее предгрозовое затишье, наступает сентябрь 1917 года, Блок оформляет свои прозаические записки “Последние дни”. Затем как-то что-то пытается писать: продолжать “Возмездие”, но поэма “Возмездие”, начатая в 1910 году, так и осталась незаконченной. В очередной раз возвращается Любовь Дмитриевна.
Но, как заметит Волошин, что “поэт, настоящий, никогда не является выразителем чувств своего народа”. Наоборот, народ может в произведениях поэта найти свою душу. Волошин пишет буквально так: “Политическая жизнь и народы, как актеры, играющие нутром, откликаются на текущие события страстно и слепо, безо всякого предчувствия о дальнейшем ходе пьесы. Их отношение всегда неверно, они знают свои реплики и не причастны к замыслам драматурга. А поэт - это только тот, кто причастен им” (то есть предвидит и пророчествует).
Вообще любые исторические события складываются из взаимодействия двух воль: воли Божественной (Божьего Промысла) и собрания воль человеческих, ибо Господь внимателен к человеческой свободе. Поэтому явления святых и даже движение чудотворных икон изменяют ход истории, ибо Господь преклоняет Свою волю к воплю Своих рабов.
В данном случае вопль не поднимался. События предрешены и человечество несется в каком-то полу сознательном состоянии, то люди вкушают прямые следствия, когда-то сложившихся причин.
Во всяком случае, проникновение в даль, во временну́ю перспективу событий – это принадлежит пророку и это принадлежит поэту, если его это, так сказать, настигает.
Волошин продолжает – “Поэтому поэт обычно не является выразителем общественного чувства в самый момент переживания. Ни в слепом энтузиазме, ни в темном осуждении, ни в панических страстях народных - нет поэтической истины. Когда говорят о поэте как о выразителе чувств своего народа, это значит только, что народ впоследствии осознал себя по произведениям поэта и успел позабыть о своих, быстро сменяющихся, страстях и заблуждениях. А отнюдь не то, что поэт разделял с народом последовательно все его заблуждения”.
У всех возникает предгрозовое ощущение, а именно, зыбкости, непрочности, как бы подвешенности происходящего. Как будто не только страна, политическое бытие, общественное бытие, но и вся громада, то есть 1/6 часть суши тоже как бы висит на волоске.
События, в общем-то такое настроение подогревали. Ясно, что летнее наступление армии привело к братаниям, то есть было сорвано, и с самого начала было – авантюрой, так как на передовой даже не было известно точно, где находится обоз.
Блок в это время дорабатывал свои материалы и никогда не был поклонником Керенского, в отличие от Андрея Белого и многих своих друзей. Самое главное, Блок видит, что очищения нет; и, действительно, очищение только предстояло. Та эйфория, в которой сначала пребывала страна, а затем и растерянность, в которую перешла страна, - она не располагала к покаянию. Настоящее покаяние придет, когда грянет гром, когда, наконец, станет понятно, что “март” – это была еще интеллигентская шелуха, но она опадет, и революция покажет свое настоящее лицо, свой немыслимый облик. Этот настоящий немыслимый облик Блоку будет суждено запечатлеть.
Лекция №8.
Александр Блок.
Блок и Октябрьская революция. “Двенадцать”.
Окончание пути и загробная участь Блока.
Октябрьская революция. Эту революцию лучше всех смог оценить Максимилиан Волошин - именно потому, что он нашел в себе силы март и октябрь 1917 года понять в единстве. Недаром он говорил: - “мартобря, предсказанное Гоголем” (“Записки сумасшедшего”, 86 мартобря).
В русской революции, в русской жизни сначала было мартобря, а потом пришел “день без числа”, когда живые завидовали мертвым, а гуляющие на свободе завидовали посаженным, иначе приходилось каждое утро в 4 часа вздрагивать, а так - уж всё, определенность.