6867.fb2
– - В дом туда вошел, ну и приписался.
– - К кому же?
– - Ко вдове одной молодой.
– - Значит, ты теперь крестьянином стал?
– - Как есть, в полной видимости; и дом на меня числится, и в бумагах везде пишусь.
И сказавши это, Алексей расцвел широкой счастливой улыбкой.
Мы вышли из деревни, где было волостное правление, и очутились среди поля. Я спросил, когда Алексей вошел в дом -- как это устроилось. Алексей стал рассказывать мне все подробно.
– - Такой случай подошел, все и устроилось. Я тогда у Ивана Иваныча жил (Иваном Иванычем звали того управляющего, который переманил Алексея от Вавилы); второй год уж я у него жил. Ну, жизнь была мне хорошая, нечего сказать, и Иван Иваныч был мной доволен, и мне пожалиться на него не на что было. Работу я, что полагалось мне, справлял; пьянствовал редко, разве когда в праздник на рынок куда отпросишься, или еще какой случай выйдет. Денежки я зря не тратил, справил на них одежонку, обувочку; Иван Иваныч уж меньше на скотной-то меня держал, а все больше около себя: то куда поедет -- за кучера с собой возьмет, то послать куда нужно -- пошлет; ну, меня, это, заприметили кругом, всяк этак к тебе: "Алексей, здорово!" В праздник в гости зовут. Один раз зазвали меня в Дубровку, в кабак; тамошние мужики и говорят: "Надо тебя, парень, женить". -- Жените, говорю, только куда я жену приведу, где у меня угол? -- "Вот, говорят, беда! Мы тебе такую отыщем -- с своим углом, да не с одним, говорят, а с четырьмя, коли хошь". -- Дай Бог час, говорю. -- Вот и повели меня к одному старику в этой деревне. Я думал, они в шутку, ан дело-то взаправду затеяли. Гляжу, принимают нас честью и все показывают в дому. Дом исправный, и детей у стариков только одна дочь, невеста, на вид ничего, толстомясая такая и обходительная. Старик говорит: "Бей по рукам, я на тебя пол-дома подпишу". -- Я говорю: -- Надо подумать. -- Так пока и оставили не решёмши дело.
"Ушел я к себе. Хожу, это, думаю, что делать? как быть? И так и этак разум шатается. Если выйти, знамо, будет хорошо: свой угол, свое хозяйство, жена -- чего ж еще хотеть… А каковы они люди? Ну, как они какими нехорошими окажутся. Их-то трое, они все родные, а я-то один: заклюют они меня, коли какая незакрутка. Хожу я этак, мозгами раскидываю; дело было осенью, в стаде я в это время находился. Вдруг приходит ко мне в стадо бабочка одна с обратью на руке. -- "Не забегала ль, говорит, к тебе, молодчик, лошадь? -- Нет, говорю, не забегала, а что? -- спрашиваю. -- Да лошадь, говорит, от сарая ушла, не знаем, куда и девалась. -- А откуда ты? -- Из Николаевки". Только сказала она это слово, то мне вдруг и пришло в голову: дай-ка я ее про свою невесту спрошу, -- Дубровка-то ведь с Николаевкой рядом, -- не знает ли она что про нее? Гляжу я, это, на нее и спрашиваю: -- А что, голубушка, знаешь ты Савелья Максимова дубровского? -- Знаю, говорит. -- И девку его знаешь? -- И девку знаю. -- Скажи, говорю, на милость, какие они люди? -- Люди, говорит, хорошие, да жалко Бог смерти не дает. -- Отчего? -- Да так, такой народ. -- Чем же они плохи-то. -- Поглядела на меня бабочка и говорит: -- Вот что, молодец, я догадываюсь, зачем ты спрашиваешь-то про них: у нас есть слушок, что они какого-то парня в дом принимают так это, должно быть, тебя; так я тебе по правде истинной скажу. Лучше ты не губи своего века, не связывайся с этими людьми. -- Да почему так? -- А потому: не люди это, а идолы. -- Чем же? -- А тем: старик очень скуп да строг, да дурашлив, с ним и соседи-то замаялись, жимши; а девка-то, може, никуда не годится, она у нас вот уж третий год как с кабатчиком живет. -- Как же, говорю, у строгого отца, а такая слабость? -- Он насчет этого-то не строг; кабатчик человек богатый, не задаром любит, а когда из наряду что купит, когда деньгами подарит, а старику-то это на руку: на стороне добудет -- из дома меньше спрашивает, мол". Как услыхал я это, так сразу и порешил: ну, думаю, эта невеста мне не подходящая: к такой в дом итти -- лучше неженатому ходить.
"Одначе после этого стали в моей голове думки и насчет женитьбы похаживать; думаю: мне жениться можно, за себя замуж не возьмешь -- в дом войдешь. Только одна беда в таком деле: нельзя подобрать по душе себе человека, не больно много такого народу, чтобы было из кого выбирать. Стал, было, я думать, какого мне человека лучше бы хотелось подыскать, и на какую не кину, каких я знал, ни одна не по душе, только и носится в мыслях та бабочка, что мне про дубровскую невесту рассказала. "Вот такая бы, думаю, ничего, а то лучше никакой не надо". Днем ли, ночью задумаюсь, не идет она у меня из головы да и все тут.
Алексей остановился и шагов десять прошел совершенно молча. Я тоже молчал, но видя, что он долго не начинает продолжения рассказа, не вытерпел и снова заговорил.
– - Ну, так что же дальше было? -- спросил я.
– - Дальше пришли было ко мне сваты из Дубровки насчет решения узнать, а я им отказ как шест. -- Не хочу, говорю, жениться, хочу холостым ходить. -- Ну, говорят, вольному воля, а спасенному рай; поищем еще где-нибудь. -- С Богом, говорю…
– - Наступили филипповки. У нас тогда лес на корню стал Иван Иваныч продавать, кому десятину, кому пол-десятины, кому четвертку. Меня он сторожить приставил этот лес, то есть не пускать на полосу того, кто денег не отдал. Я это езжу туда, слежу: кто отдал деньги, тому полосу указываю; кто не отдал, того прочь гоню. Один раз выехал я утром из имения, подъезжаю к лесу, слышу на одной полосе крик, галдеж; я -- туда. Смотрю: в одном месте куча народа так-то снует и кричит, как ни попало. -- Что такое? -- спрашиваю. -- Человека задавило. -- Как так? -- Пилили березку, он зазевался, березка-то упала -- прямо на него, всю грудь расплюснуло. Гляжу я: правда, лежит человек, молодой еще, вытянулся, глаза под лоб закатил, а у него изо рту и из носу кровь так и пенится, так и валит. -- Чей, говорю, человек? -- Николаевский. -- Подняли его, повезли домой. Объехал я лес, тоже домой поехал. Приехал, докладываю Ивану Иванычу: все, мол, благополучно, только беда случилась: человека задавило. Потужил Иван Иваныч. -- Ну, говорит, что же поделаешь, сам виноват, зачем подвернулся. -- Вечером, гляжу, въезжает к нам на двор какая-то бабочка, закутанная, и сама плачет, рекой льется. Гляжу, а это та самая, что мне осенью дубровскую невесту раскорила. -- Что, говорю, иль опять какая беда случилась? Тогда, говорю, лошадь пропала, а теперь что вышло? -- Бабочка как зальется. -- Тогда, говорит, беда поправилась, лошадь нашлась, а теперешнему горю ничем не поможешь. -- Что такое? -- спрашиваю. -- Мужа, говорит, в лесу придавило. -- Так это твой муж? -- Мой, говорит. -- Что же он? -- Что, говорит, помер! Приехала к Ивану Иванычу от своей доли лесу отказываться да деньги назад просить: хоронить-то не на что. -- Пошла она к Ивану Иванычу, а я пошел в конюшню лошадей убирать. Убрал я лошадей, выхожу, вижу -- и баба из флигеля, это, выходит и так-то плачет, чуть не навзрыд. -- Что ты? -- опять спрашиваю. -- Да как же мне, говорит, не плакать: не дает мне Иван Иваныч деньги; все, говорит, барину отослал, а своих нету, -- на что мне теперь будет оправить его? -- Легла, это, она на сани, а сама рыдает. И такая-то меня взяла жалость к ней: вот, кажется, что хошь для нее сделал бы. Стою я, это, гляжу на нее, а сердце у меня -- тук, тук, тук. Вдруг и вспомни я, что у меня есть деньги. Чего, думаю, мне их ей не отдать? Авось не зажилит, а поплатится, когда будет мочь. Подумал я это, подступил к ней и говорю: -- Не плачь, поможем твоему горюшку, -- и сейчас, это, я марш в людскую, достал сундучок, отпер, вытащил из него свою красненькую -- и к ней. -- Вот тебе, говорю, управляйся. -- Взяла, это, она деньги, развернула, поглядела на них, и словно бы глазам не верит. -- Это что ж, говорит, в честь чего? -- Не толкуй, говорю, а завертывай знай, да поезжай домой скорей, небось дома-то делов-делов… -- А какие же это деньги-то? спрашивает. -- Взаймы тебе даю. -- Поглядела этак она на меня: -- Ну, спасибо, говорит, подвязала повод у лошади и поехала домой…
Ну, прошли филипповки, Рождество Христово, наступил мясоед, стало быть. Об моей бабочке никакого слуху. Мужика, слышно, похоронила, полосу леса ихнюю кто-то за себя из николаевских взял. Вдруг в одно воскресенье, после Крещенья уж, приезжает, это, к нам подвода, слезает с саней какая-то старуха и спрашивает: -- Где тут Алексей скотник? -- Я, говорю, Алексей, что надо? -- Поедем, говорит, со мной в Николаевку, тебе один человек велел. -- Какой, говорю, такой человек? -- А вот, поедем, там узнаешь. -- Что ж, думаю, отчего не съездить. Пошел к Ивану Иванычу. -- Отпусти, прошу, Иван Иваныч! -- Ступай, говорит. -- Нарядился я маленько, сел в сани, и поехали мы.
Подвозит меня старуха ко двору, дворик не ражий, изобка в семь аршин, крыта соломой. Вхожу я в избу, а навстречу мне энта бабочка, у которой мужа-то задавило. Ну, поздоровался я. -- Как поживаете? спрашиваю. -- Живем, говорит, по хозяине тужим, вот сорок деньков справили, время-то незаметно как идет…
Сел я на лавку, молодуха, это, прямо начала самовар разводить, около нее мальчишка вертится, этак годков двух. -- Мама, говорит, это тятька? -- Нет, говорит, какой тятя, наш тятя далеко. -- Гляжу я на них, и так-то у меня на сердце весело, то есть так-то мне хорошо глядеть на них, словно я в какой рай попал…
Развела баба самовар, старуха в избу вошла, -- оказалось, это мать этой бабочки: приехала она навестить свою дочку. Разделась старуха. -- Что ж, говорит, ты окутавшись сидишь, раздевайся и ты. -- Нечего делать, разделся и я.
Повернулась, это, старуха, вышла из избы вон, гляжу, водки полштоф тащит, на стол ставит. -- Ну-ка, Авдотья, -- на дочь-то говорит, -- достань-ка закусить нам. -- Полезла Авдотья в печь, достала свинины, нарезала, подает; коровашки достала. -- Ну-ка, говорит, добрый молодец, двигайся под передний угол.
Двинулся я под передний угол. Налила старуха стакан вина, подносит мне и потчует.
– - Что же это, говорю, вы меня потчуете, кушайте сами.
– - Нет, говорят, мы уж -- с дорогого гостя.
– - Какой же я дорогой гость; я не знаю, за что вы меня угощаете-то?
– - Как, говорят, за что, а кто ж нас из беды-то выручил? Если бы не твоя милость, то что же бы нам делать-то.
– - Вот, говорю, в таком случае кто не выручит; всякий, небось, понимает.
– - Нет, -- говорит Авдотья, -- не всякий: кто понимает-то, тому самому взять негде, а у кого есть-то, тот не понимает.
– - Ну, говорю, что об этом толковать, дело небольшое…
– - Спасибо, спасибо тебе, -- говорят, -- век твоего благодеяния не забудем, -- а сами то мне и вина подносят, и хлеба подкладывают, запотчевали совсем…
Выпил это я, закусил, еще выпил, и они выпили со мной, и опять стали меня благодарить…
– - Лучше, говорю, не благодарите, не за что, нечего зря и языка трепать -- велика важность!
Замолчали это они; потом Авдотья и говорит:
– - Поблагодарить-то нам тебя хочется, а еще хочется нам тебя попросить. Не притесняй ты нас, ради Христа, этим долгом-то, не тревожь нас сейчас; объизянились мы с похоронами-то так, что ничего взять негде. Вот ко Святой, Бог даст, може, кормку останется, продадим, тогда отдадим, а не то -- корова отелится, теленочка выпоим. А сейчас, хоть голову долой, взять негде и потянуть нечего.
– - Да что вы, говорю, разве я с вас требую? Да, по мне, хоть сколько хошь держите, мне пока деньги не нужны: я человек одинокий, хлеб-соль у меня готовая; обут-одет я, чего же мне еще хотеть?
Услыхали эти слова мать с дочкой. Потом старуха и говорит: -- А нравится тебе твое житье?
– - А что ж, говорю, есть и хуже моего живут.
– - А мы думаем, не согласишься ли ты его переменить. Ты человек одинокий, вот и дочка моя осиротела, -- не пойдешь ли к ней в хозяева.
Я не то что сказать, что не ждал этого, -- подумакивал и раньше насчет этого дела, а все-таки эти слова на этот раз как будто врасплох меня застали. Не знаю я, что сказать; сидел, сидел я, потом глянул я на Авдотью, и вдруг как-то она мне полюбилась, вот, кажись, явись тут какая хошь царевна-королевна, и то мне бы она ни по чем была. Подумал, подумал я и говорю:
– - Что ж, это дело подходящее, говорю, -- вот я с разумом соберусь…
– - Собирайся, да давай-ка Богу молиться, да по рукам бить.
Отвезли они опять меня домой. Выходился, это, я на другой день и на третий, думаю -- подходящее дело. И все выходит подходящее. Правда, двор не Бог знает какой: да одна бабочка-то, -- она да ребенок, и все тут, -- и бабочка-то такая славная, приятная. Ну, думаю, была ни была! и дал им слух, что согласен -- в дом к ним, выходит.
И стали тут хлопотать об свадьбе, метрики выправлять. Выправили метрики, хотели было в мясоед венчаться, да священник не венчает так -- я, видишь ли, почти с роду родов не говел… Посоветовались мы с Авдотьей, все равно, думаем, над нами не каплет, и порешили мы отложить свадьбу до весны. Я, думаю, до той поры у Ивана Иваныча поживу, что-нибудь выживу, а постом-то и отговеть будет можно, а она зимней порой-то и одна по дому управится, -- так и отложили дело до Красной горки.
– - Ну, дождались мы Красной горки -- окрутились. Перебрался, это, я от Ивана-то Иваныча в свой дом. С женою, это, у нас любовь и согласие, в делах управка, как нельзя лучше; и спахал, и посеял я, все сам, -- в охотку-то и легко и просто все казалось; в покос и косы отбивать научился, и косить малость притрафился. Пришло жнитво, погода жаркая, рожь перезрела; стали жать -- сыплется; надо спешить; а как никогда не жинал-то я, -- у меня дело-то и не спорится. Я так и этак гнусь -- ничего не выходит; один раз поторопился да руку серпом обрезал; стало совсем мне нельзя и горсти набрать… Расстилается одна моя Авдотья по полосе, а я снопишки таскаю да крестцы кладу; вижу -- и трудно бабе, и на меня-то ей досадно, а ничего я не поделаю. Ну, кое-как сжали рожь, стали снопы возить; нужно в копну класть их; послала меня моя баба на копну, а я тут ничего не умею сделать. Пошел, поглядел, как люди кладут, стал сам так заводить; доклал до середины -- она у меня как разъедется! Ржи сколько обмолотилось -- страсть! Накинулась на меня моя баба, начала ругать. Стал я перекладывать копну, склал кое-как. Пошли мы овес косить -- опять у меня не выходит дело: то осыпается, то путается. Подойдет ко мне баба, возьмет сама косу: "Ты вот так-то, ты вот так-то", -- учит, у ней и не осыпается, и кладется как следует; а я возьму косу -- опять ничего не выходит, просто хоть что хошь, -- взяла меня досада на себя: какой ты -- думаешь -- человек, когда ты вот каких делов не можешь сделать! И так после этого мне скучно стало, что в глаза людям не хочется глядеть. Ну, кое-как скосили овес, нужно было за сев приниматься, стали семена готовить, подошли к копне-то, сунулись в нее, а она срослась -- мыканка-мыканкой, и не растащишь верхние снопы-то; после жнитва-то дождички прошли, ну, значит, копны-то и пролило. Как увидала это моя Авдотья, да как завоет в голос: "Какая я горькая, несчастная! Приняла я к себе человека, думала, он мне будет кормильцем-работником, а он, вместо того, выходит моим разорителем. Как мне будет с ним век прожить?"
Она плачет, а я молчу; стою да думаю: "Ах ты, золоторотец несчастный, куда ты сунулся с суконным рылом в калашный ряд, что ты вздумал чужой век заедать? "И такое меня в ту пору взяло уныние, словно эти дела, каких я делать-то не умел, заповедные, будто их и делать нельзя было научиться.
Ну, опосля всего этого, гляжу, моя баба стала уж не та: нет от нее ни слова ласкового, ни смешка, ходит -- в землю смотрит, только мне и утешения дома -- мальчишка. Полюбил, это, меня мальчишка пуще отца родного, так и виснет у меня на шее, так и вьется вокруг меня, как собачонка, а сам все, это: "тятя да тятя, тятя миленький, миленький, тятя хорошенький". Гляжу дальше: она и на ребенка-то стала коситься, когда он ластится-то ко мне, да стала оттаскивать от меня.
Дошло дело до Михайлова дня. В Михайлов день в той деревне, откуда моя Авдотья родом-то, праздник справляют; ну, мы раньше-то, когда еще в ладу друг с дружкой жили, в гости туда собирались, и теща, это, когда у нас была звала: "приезжайте, приезжайте -- смотрите". -- Ладно, говорю, приедем. -- А тут, как пришло время ехать, гляжу, собирается моя Авдотья одна, а мне и помину не делает. Вот так раз, думаю, распрогневалась моя баба совсем, ну да что ж делать. Запряг, это, я им лошадь, усадил мальчонка -- отправились они; остался домовничать.
Скучно мне одному дома-то показалось. Убрал я скотину, запер избушку и отправился в Дубровку, в кабак. Прихожу, народу много, и николаевские кое-кто сидят; за одним столом, гляжу, Фильчак помещается, -- парень такой у нас есть там, живет он в Москве в разносчиках; лето там торгует всякой всячиной, а на зиму-то домой приходит. Смолоду-то он плохо жил, а года три хорошо у него дела пошли, рублей по четыреста в лето-то добывал он и домой приносил. Хозяйство поправил вот как! Ну, знамо, человек денежный, рисковой; сидит, это, пиво пьет, разговоры разговаривает; увидал меня: -- Садись, говорит, со мной. -- С какой стати? говорю. -- Садись, познакомимся. -- Ну, сел я к нему за стол, он наливает, это, мне стакан пива: -- Пей, говорит. Я выпил. -- Что ж ты, говорит, с женой в гости не поехал? -- Так, говорю, не поехал. -- Дурак, говорит, ты от такой бабы отбиваешься: она, говорит, золото, а не баба. -- Ну, говорю, какое золото, тем же добром набита, как и все люди. -- Нет, говорит, ты ее раскусить не можешь; я, говорит, холостой был, с ума по ней сходил.
Чего ж ты, говорю, замуж ее не взял? -- Сватал, говорит, да не пошла, бедностью моей побрезговала, согласилась лучше вот за Мишку, первого-то своего мужа, пойти, -- ан не знаешь, где найдешь, а где потеряешь: от Мишкина-то добра ничего не осталось, а у нас чего хочешь, того просишь. -- Выпил он тут еще и говорит: -- Отчего это такого закона нет, чтобы можно было женами меняться; вот мы тогда поменялись бы с тобой: ты бы мою взял, а я твою -- согласился бы? -- Не знаю, говорю, и думаю, все это шутит он, а он выпил еще да так разошелся, что в слезы ударился. -- Что мы за несчастные такие, говорит, не можем так сделать, как хочется нам: полюбил я, говорит, твою жену, а владеть ей, говорит, не могу! -- Стало мне еще тоскливее. Пришел я домой, лег спать, лежал, лежал, ворочался, ворочался и что-то ни что передумал. Вспомнится, это, как Фильчак расхваливал Авдотью, словно лестно это мне станет, а как представлю, как она со мной-то обходится, и обольется сердце кровью. И зачем я, думаю, только связался с нею, зачем в дом пошел, променял свою волюшку! И стало мне думаться незнамо что. Думается, что она теперь уж не будет меня больше и любить, захочет -- выгонит и из своего дома, имеет она эту праву: я еще не приписан к ней. И чую я, что беды в этом большой нет, -- пока голова на плечах, нигде я не пропаду, -- а ноет мое сердце; понял я, что очень уж я привязался к бабе с мальчиком. Чтобы утешить себя, представил я, что это временно баба разобиделась на меня, что она вовсе меня не разлюбила, -- любила же она меня первое время. Вот, думаю, после праздника приедет, совсем другое повернет. Успокоил, это, я себя немножко и заснул.
Прошел праздник, приехала моя Авдотья; вышел я ее встречать; думал я, она меня лаской встретит, а она на меня почти не глядит. Снял я мальчишку с саней, выпряг лошадь, поставил на место. -- Весело ли погуляли? спрашиваю. -- Весело, отвечает баба и как-то сквозь зубы. -- Ты бы мне хоть бражки кувшинчик привезла с праздников-то, говорю шутя. -- Побоялась -- замерзнет, говорит. -- Ну, это дело другое, говорю, -- а я тут московской бражки отведал, и рассказал я, как Фильчак меня угощал и как ее все хвалил. Услыхала это моя баба да как расплачется. Я ее уговаривать, утешать: -- Что ты, говорю, что ты!.. -- а она мне ни слова. Упало мое сердце, и свет Божий не мил стал.
Дальше -- больше, дела наши не меняются. Баба все насупившись ходит, даже ребенок не так ластиться ко мне стал. Потом по вечерам стала баба уходить куда-то. Раз ушла, другой ушла, -- на третий пошел я искать ее и нашел у Плотинкиных. Есть такая там семья у нас, народ обходительный, изба большая, все, бывало, к ним сходятся, кому делать нечего. Вот и моя Авдотья стала туда ходить. Подошел я под окно, -- сидит разного народу этак человек шесть, и моя баба тут, и Фильчак этот там же сидит; треплются, должно быть, о чем-нибудь хохочут. Мою бабу и узнать нельзя: такая-то веселая, тоже смеется, говорит что-то, глаза блестят. Позвал я ее домой. Пришла она в свою избу, и опять с нее все веселье свалилось, опять стала пасмурная такая да нелюдимая; заглодало мое сердце Бог знает как. Любит, думаю, и она этого Фильчака, а я-то ей противен стал. И как подумал я это, пуще прежнего задушила меня тоска. Что тут, думаю, делать?