68704.fb2 Комендант Освенцима. Автобиографические записки Рудольфа Гесса - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 1

Комендант Освенцима. Автобиографические записки Рудольфа Гесса - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 1

Предисловие

Возникновение, особенности записок Гесса и история их публикации.

Бывший оберштурмбанфюрер СС Рудольф Гесс, который с лета 1940 г. по январь 1945 г., в общей сложности три с половиной года руководил концентрационным лагерем Освенцим, и поэтому по праву может быть назван комендантом Освенцима, был арестован британской военной полицией 11 марта 1946 г. вблизи Фленсбурга (Шлезвиг-Гольштейн). За протоколом первого допроса, проведенного 13/14 апреля 1946 г. британской военной контрразведкой[1], последовали слушания в Нюрнберге. Там в апреле Гесс выступал в качестве свидетеля по делу главного обвиняемого Кальтенбруннера, а в середине мая он был допрошен сотрудниками американской юстиции в связи с так называемыми «процессом Поля» и «процессом И.Г.Фарбен»[2].

25 мая 1946 г. Гесс был выдан Польше, где Верховный народный трибунал, начавший процесс по делу военных преступников, выдвинул против него обвинение. До начала процесса в Варшаве прошло 10 месяцев. Лишь 2 апреля 1947 г. Верховный народный трибунал Польской Республики вынес Гессу приговор, который был приведен в исполнение 14 днями позднее. 16 апреля 1947 г. Гесс был повешен в Освенциме. Время между выдачей Польше и осуждением Гесс провел в следственной тюрьме Кракова, где с сентября 1946 г. по январь 1947 г. шло предварительное следствие.

Во время заключения в краковской тюрьме Гесс написал часть обширной рукописи, важнейший фрагмент которой здесь впервые публикуется на языке оригинала — немецком. Этот фрагмент занимает 237 листов, исписанных с обеих сторон. По времени и причинам возникновения, а также по содержанию эта рукопись (на 237 листах) разделена на две части. Одна ее половина представляет собой последовательное повествование на 114 листах, которое Гесс озаглавил как «Моя душа. Становление, жизнь и переживания» — это описание внешней стороны жизненного пути и внутренней жизни (автобиография). Другая часть представлена 34 рукописями весьма неравного объема. Большей частью речь в них идет о руководстве СС (Гиммлере, Поле, Айке, Глобочнике, Генрихе Мюллере, Эйхмане и др.)[3], а также о ряде эсэсовских функционеров, игравших в Освенциме главные роли. К этой части примыкает и небольшая группа записок, посвященных определенным темам (исполнение приказа об уничтожении евреев в Освенциме, трудоиспользование заключенных, внутрилагерный распорядок и др.)

В то время, как Гесс писал автобиографический отчет по собственной инициативе (он приступил к этому занятию лишь в январе-феврале 1947 года, после окончания предварительного следствия и в ожидании начала процесса), записи, сделанные между октябрем 1946 г. и январем 1947 г., находятся в более или менее тесной связи с допросами, которые провел краковский следователь доктор Ян Сень. Поскольку польская сторона не только хотела быстро подготовить материал, необходимый для вынесения приговора по делу Гесса, но и, учитывая роковое историческое значение Освенцима, желала собрать как можно более полные сведения об этом лагере, беседы с Гессом распространились также на вопросы, касающиеся не только его самого[4]. Сыграла свою роль и подготовка к проведению в Кракове следующего процесса Верховного народного трибунала — по делу 40 штабных служащих Освенцима [5]. Следует также учесть, что и на следствии в Кракове проявилась та же особенность, которая была замечена еще в Нюрнберге: комендант Освенцима оказался подследственным, в высшей степени готовым к сотрудничеству; эта неожиданная готовность, подкрепленная хорошей памятью, как правило, позволяла ему отвечать на поставленные вопросы точно и адекватно. Гесс проявил своего рода запоздалый интерес к предмету разговора — это явствует уже из допросов со стороны американского военного трибунала в Нюрнберге [6]; эта особенность поведения Гесса была отмечена и благодаря сообщениям д-ра Сеня о проведенных им допросах в Кракове. Спонтанные высказывания, поправки, приходившие Гессу на ум, свидетельствовали о его готовности чуть ли не дружески помогать следователю.

Хотя в Кракове Гесс был поставлен в известность о том, что польское уголовно-процессуальное законодательство предоставляет ему право отказываться от своих показаний, он это право никак не использовал. Напротив, в своих дополнительных записях, которые Гесс вручил польскому следователю, он добровольно дал весьма детальные и деловые сведения о многочисленных персонах и доверенных ему секретах. Гесс писал эти сообщения между допросами. Частично они стали итогом его подготовки к очередным допросам. Иногда подобные письменные показания создавались задним числом, ради дополнения уже сделанных заявлений. Некоторые темы Гесс освещал и по собственной инициативе.

О психологических основах такого поведения речь еще пойдет. Однако совершенно очевидно, — это явствует из сверки и пересмотра показаний и записей Гесса, — что они ни в коем случае не являются продуктом тщеславия. Несмотря на множество перспективных искажений и обилие ретуши, эти записи потрясают своей бухгалтерской сухостью и деловитостью.

Потребность заполнить время заключения работой, желание поделиться с судом своими знаниями и опытом — все это подтолкнуло Гесса к написанию автобиографии. Разговоры с польским следователем, а также с краковским тюремным врачом и психиатром доктором Батавией утвердили его в этом намерении — после того, как стало очевидным, что комендант Освенцима никак не может быть причислен к «обычным преступникам», Гесс, естественно, ощутил растущий интерес к своей личности.

Благодаря дружескому содействию д-ра Яна Сеня и бывшего директора Музея Освенцима К.Смоленя, Институт современной истории располагает фотокопиями всех сделанных в Кракове записок Гесса, которые и послужили основой настоящего издания. Оригиналы находятся в Министерстве юстиции Польши (Варшава) и наряду с другими немецкими документами времен германской оккупации принадлежат администрации польской Главной комиссии по расследованию преступлений национал-социализма в Польше (Głowna Komisja Badania Zbrodni Hitlerowskich w Polsce). В ноябре 1956 г. редактор данного издания имел возможность с ними ознакомиться. Формальная аутентичность записок твердо установлена в результате экспертизы, материалом для которой послужили и записи Гесса, сделанные им еще раньше [7]. Тем не менее, о подлинности записей свидетельствует прежде всего их психологическая и историческая достоверность. То, что писал Гесс, и то, как он писал, ясно указывает на авторство коменданта Освенцима, хорошо знакомого с описанным объектом. Одновременно такая осведомленность является и признаком того, что мы имеем дело с записями, сделанными добровольно, без каких-либо посторонних влияний или манипуляций. К тому же многие подробности краковских записок и удивительная, нарастающая откровенность автора уже были зафиксированы в нюрнбергских протоколах и в рассказе д-ра Гилберта о Гессе [8].

Подобно запискам, возникшим между допросами, автобиография Гесса также обязана позыву исповедаться следователям. Безотказно функционировавший комендант Освенцима проявил себя и как образцовый подследственный, который не только аккуратно раздавал знания о концлагере и об уничтожении евреев, но и стремился также облегчить работу тюремного психиатра, ради чего он написал подробный отчет о себе самом, о своей жизни и о своей, насколько он ее понимал, «душе». Такой контекст объясняет и странности поведения, еще более явно запечатленные в автобиографии Гесса: усердно-торопливая добросовестность человека, признающего какой-либо авторитет лишь в службе, исполняющего свои обязанности, будь он палач либо арестант, лишь на вторых ролях, всегда отрекавшегося от своей личности, и в форме автобиографии услужливо предавшего свое «Я», свое ужасающе пустое «Я» суду — ради того, чтобы послужить делу.

Насколько кошмарными были обстоятельства, сделавшие возможными данные записки, настолько они, как исторический документ, представляют и уникальную, в том же смысле, личность автора. Читателю предлагается не только полнота фактов, но одновременно и взгляд в глубины психологии, взгляд на интеллектуальные и душевные структуры, которые в обычных условиях не смогли бы стать явными. Уже семь лет назад необычность этого источника подтолкнула варшавскую Главную комиссию к первой публикации записок Гесса в переводе на польский язык. Они были напечатаны в бюллетене Главной комиссии по расследованию преступлений национал-социализма в Польше (том VII), который в 1951 г. был выпущен варшавским издательством Министерства юстиции. Кроме автобиографии, в это издание вошли и некоторые из кратких особых записок Гесса. Вступление к данной публикации написал уже упоминавшийся польский криминолог, профессор д-р Станислав Батавия (согласно сообщению профессора, он провел в общей сложности 13 многочасовых бесед с Гессом). Затем в 1956 году варшавским Юридическим издательством было выпущено второе, полное издание записок Гесса на польском языке под названием «Wspomnienia Rudolfa Hoessa, Komendanta Obozu Oswiemskogo» («Мемуары Рудольфа Гесса, коменданта лагеря Освенцим»). Оно включило в себя все записки Гесса, в том числе автобиографию, а кроме того, оба прощальных письма — Гесс написал их 11 апреля 1947 г. своей жене и детям. Оба письма перед отправкой из Польши в Германию были сфотографированы[9]. Предисловие ко второму польскому изданию написал д-р Сень. Издание было снабжено комментариями и некоторыми пояснениями.

С обоими польскими изданиями ознакомились лишь немногие специалисты в Германии и в странах Запада[10], а ослепительно-ужасающее содержание этого документа дало одному французскому писателю повод для перенесения действия в роман[11]. И все же знакомство с записками Гесса больше не может ограничиваться столь узким кругом. Их польского перевода явно недостаточно. Издания требует сам оригинал, написанный на немецком языке. Специфический стиль записок, которому, по свидетельству сочинителя, придавалось важное значение, может быть понят только в немецком оригинале. Постоянная вычурность в выборе слов и выражений, с помощью которых Гесс хотел показаться эстетом, его стесненные изобразительными клише «саморазоблачения», наконец, нацистский жаргон, к которому Гесс все же случайно, но постоянно прибегает, — все это в переводе неизбежно теряется.

При подготовке немецкого оригинала издатели не сочли уместным следовать польскому примеру и публиковать все записки Гесса. Подобная публикация возможна, но едва ли она желательна в данном случае. В автобиографии Гесс очень часто касался вещей, о которых он уже рассказал теми же словами в других рукописях. Эти многочисленные повторения были учтены. К тому же краковские записки Гесса — лишь часть того, что он уже сообщил, начиная с момента своего ареста. Действительно сплошная публикация всех высказываний Гесса об Освенциме, концентрационных лагерях и т. д. означала бы и публикацию протоколов всех его допросов. Наконец, из-за своей бессодержательности, а также субъективности суждений многие записи просто не заслуживают публикации.

Поэтому настоящее издание ограничивается публикацией написанной в январе-феврале 1947 г. автобиографии. Кроме того, оно включает в себя две особые записки, созданные Гессом в ноябре 1946 г. Фактически они стали окончанием автобиографии. Эти записки отобраны прежде всего потому, что они содержат сообщения об Освенциме. А поскольку оба документа опираются на жизненный опыт и переживания самого Гесса, издатели и дополняют ими автобиографию. На ряд важных показаний Гесса, не вошедших в данное издание, справочный аппарат дает ссылки.

По поводу редакторской работы необходимо добавить также следующее: из текста изъяты четыре фрагмента размером в несколько страниц; эти изъятия оговариваются и обосновываются в соответствующих местах[12]. Кроме того, был исправлен ряд сравнительно нечастых орфографических и синтаксических ошибок. Правке подверглась и своеобразная пунктуация, присущая запискам Гесса. Сами по себе речевые обороты и стиль, напротив, везде остались нетронутыми. Уточнение незначительного количества слов вызвано необходимостью реконструкции неразборчивых фрагментов текста. Уместной оказалась и расшифровка при публикации большей части сделанных Гессом сокращений — особенно тех, которые (к примеру, наименования чинов и др.) были обычны в эсэсовском обороте, но большинству читателей все же непонятны. Были сохранены лишь прочно укоренившиеся, а также официальные сокращения, часто повторяющиеся в изложении Гесса (к примеру, КЛ — концентрационный лагерь). Хотя Гесс весьма часто и не всегда к месту подчеркивал отдельные слова и целые предложения, все участки текста, которые он таким образом отметил, выделены курсивом.

Чтобы автобиография, написанная без каких-либо интервалов, оказалась более удобной для чтения, она была разбита на 10 озаглавленных частей. Соответствующие названия главам дал не Гесс, а редактор. Уместным оказалось также сделать, в дополнение к данному предисловию, ряд примечаний, пояснений, исправлений и ссылок на другие источники. Эти примечания относятся лишь к лицам, местам, учреждениям и отдельным фактам, особо важным для понимания автобиографии Гесса. Тем не менее, эти примечания не ставят перед собой цели как-либо исправить субъективные и часто неверные суждения, содержащиеся в записках.

Издатели признательны польским коллегам за проявленную любезность, а также за помощь, оказанную ими при подготовке научного издания записок Гесса. Особую благодарность они хотели бы выразить г-ну д-ру Яну Сеню (Краков), Музею Освенцима и г-ну Германну Лангбайну из Освенцимского комитета (Вена).

Суть и значение автобиографических записок Гесса.

Первый лист рукописи Гесса.

Конечно, сведения об Освенциме и об уничтожении евреев не новы. Об этом говорилось на послевоенных процессах. Собрано множество документальных свидетельств и показаний бывших заключенных и бывших эсэсовцев. Все они находятся в распоряжении историков, значительная часть этих источников уже опубликована.

Отличие же автобиографических записок Гесса от этих документов заключается в следующем: здесь выступает сам комендант Освенцима, который подробно и связно рассказывает о своей карьере от Дахау и Заксенхаузена до Освенцима; он сообщает множество подробностей о концентрационных лагерях и о практике уничтожения евреев. К моменту выступления Гесса в Нюрнберге об Освенциме было известно уже многое. И все же, когда он с той же феноменальной деловитостью, которая присуща и данной публикации, докладывал на процессе о событиях в Освенциме, его повествование стало сенсацией, шокирующей почти до состояния паралича. Как это подтверждается и сообщением д-ра Гилберта, тогдашнее выступление Гесса, его будничные разъяснения по поводу газовых камер и массовых убийств в Освенциме, вызвали на скамье главных обвиняемых то продолжительное чувство ужаса, которое, в частности, лишило всякой достоверности насквозь театральное, мнимое неведение Геринга. Тот, кто все еще не мог пустить в сознание правду об Освенциме, которая уже во время войны вырывалась за границу, и которая подтверждалась слухами внутри Германии, того лишили последних сомнений сообщения бывшего коменданта об изощренной, превосходящей возможности человеческого понимания технике массовых убийств, реализованной в Освенциме демонами национал-социализма. Подобную роль сегодня могут сыграть записки Гесса — несмотря на прочие доказательства, факту Освенцима и массовым убийствам евреев в газовых камерах все еще противостоят широко распространенные сомнения, либо, по крайней мере, не совсем точные, не уверенные в себе знания. Эта публикация противостоит бездонной бесчеловечности. Она может и она должна приблизить тот катарсис, которого требует национальное самоуважение после эпохи Третьего рейха.

Ценность автобиографии Гесса как исторического источника заключается, конечно, не только в представлении подробных сведений о системе концентрационных лагерей и о катастрофе Освенцима. Автобиография также представляет собой самоотчет человека, создавшего концлагерь Освенцим и распоряжавшегося в нем. Это и описание типа людей, которые обслуживали фабрику смерти, объяснение их душевной конституции, определение умственных и психических свойств, открывшихся в практике массовых убийств. В своих записках Гесс подсознательно стремится к ясности в этих вопросах, и здесь, возможно, наблюдается его высшее духовное достижение. Случай Гесса со всей очевидностью показывает, что массовые убийства не связаны с такими качествами, как личная жестокость, дьявольский садизм, кровожадность, с так называемой «озверелостью», которые простодушно считаются атрибутом убийц. Записки Гесса радикально опровергают эти крайне наивные представления, но воссоздают портрет человека, который действительно руководил повседневным убийством евреев. В общем и целом этот человек был вполне зауряден и ни в коем случае не зол. Напротив, он имел чувство долга, любил порядок, животных и природу, имел своего рода склонность к духовной жизни и даже мог считаться «моральным». Одним словом, автобиография Гесса — указание на то, что подобные качества не предохраняют от бесчеловечности, что они могут быть извращены и поставлены на службу политической преступности. Записки Гесса тем и ужасны, что они основаны на вполне обывательском сознании. Эта автобиография больше не позволяет категорически отделять жестоких по натуре от тех, кто выполнял свое дело из чувства долга, или от людей, благую природу которых извратило дьявольское ремесло. Пример Гесса показывает: бесчеловечную суть Третьего рейха нельзя понять, есть свести газовые камеры и концлагеря лишь к проявлению особой тевтонской жестокости. Несомненно, концлагеря закономерно становились сборным пунктом для опустившихся и одичавших личностей из рядов СС, причем систематическое воспитание надзорсостава в духе непременной твердости, а также идеологическая апелляция к низменным инстинктам усугубляли эти пороки. Гиммлер, Гейдрих или Айке (инспектор концентрационных лагерей) допускали и всячески покрывали произвол отдельных комендантов и надзирателей по отношению к заключенным, брали их на заметку, чтобы повысить уровень террора. И все же этот дьявольский расчет на низменные инстинкты и порывы (а Гиммлер, в своей манере величайшего макиавеллиста, не упускал из виду и их), не был основой системы. Он не соответствовал представлениям самого Гиммлера о желаемом. Произвольные истязания заключенных отдельными эсэсовцами, их собственный садизм, и даже случаи наживы на заключенных — это расценивалось Гиммлером как слабость, наравне с порывами сострадания. Его идеал воплощался в дисциплинированном лагеркоменданте типа Гесса, который был безоглядно исполнителен, не боялся никаких приказов, и при этом оставался лично «порядочным». Начальник лагеря Освенцим-Биркенау оправдал все ожидания Гиммлера, который 4 октября 1943 г. заявил на собрании руководства СС по поводу уничтожения евреев:

«Большинство из вас знает, что такое видеть сто или пятьсот, или тысячу уложенных в ряд трупов. Суметь стойко выдержать это, не считая отдельных случаев проявления человеческой слабости, и остаться при этом порядочными — именно это закалило нас. Это славная страница нашей истории, которая еще не была написана и которая никогда не будет написана»[13].

В этих словах провозглашается то же истолкование механической исполнительности как высшей добродетели, что и в записках Гесса. Гесс неуклонно повторяет в них, как он боролся с «гангстерскими типами» из эсэсовского надзорсостава, с чувством собственного достоинства он заявляет, что издевательства и произвол надзирателей наравне с их «халатным добродушием» подрывали систему концлагерей. Идеальными для национал-социализма комендантами были в конечном счете не лично жестокие, развратные и опустившиеся личности из числа эсэсовцев, а Гесс и ему подобные. Их «самоотверженность» на службе в концлагерях и их неустанная деятельность делали систему лагерей работоспособной. Благодаря их «добросовестности» то, что имело вид учреждения порядка и воспитания, было инструментом террора. Они также были исполнителями «гигиенических» массовых убийств в таких формах, которые позволяли убийцам тысяч людей не чувствовать себя убийцами. Потому что как операторы газовых камер они чувствовали свое превосходство над обычными убийцами, взломщиками банков и асоциальными элементами. Исполнители были слишком чуткими, чтобы постоянно иметь дело с кровью. Здесь примечательно то место в записках Гесса, где он рассказывает, как испытал чувство облегчения, выяснив, что с помощью «Циклона-Б» массовые убийства можно проводить просто, бесшумно и бескровно (стр. 122 и далее). Чем меньше крови, истязаний, извращений было при убийствах, чем больше они приобретали организованный, «фабричный», «чисто» военный вид, чем больше массовые убийства оказывались четкой работой анонимного механизма, тем меньше эти события волновали. Тем вернее массовые убийства вписывались в доктрину искоренения «расово и биологически чуждых элементов и осквернителей народа», в которой убийства евреев становились необходимым актом всенародной «борьбы с вредителями»[14]. Впрочем, и сама по себе кошмарная массовость убийств, крайняя безликость униформированной массы заключенных, дьявольские инсценировки, придававшие исполнительным органам СС вид еврейских зондеркоманд, — все это психологически ограждало надзорсостав и от порывов сострадания, и от случаев депрессии. Биография Гесса объясняет, что технику массовых убийств изобрели и использовали не какие-то выродки — нет, это стало делом самолюбивых, одержимых чувством долга, авторитарных, воспитанных в традиции быть послушными до состояния падали, надменных обывателей, которые позволили убедить себя и убедили себя сами, что «ликвидация» сотен тысяч людей была службой народу и отечеству.

Самой страшной манифестацией этого документа нам кажется та уже отмеченная связь между обывательским высокомерием и услужливой сентиментальностью с одной стороны, и ледяной беспощадностью исполнителя — с другой. Газовые камеры не способны растревожить душу сентиментального убийцы, убийство становится техникой, голым организационным вопросом — этот дух механического Гесс демонстрирует в крайнем своем проявлении. Он человек, для которого массовые убийства — это только справедливость. Он должен принимать неизбежное и выполнять долг, не задумываясь о последствиях, но при этом он ошеломлен «криминальными деликтами», а обсуждая сексуальные аномалии, он брезгливо морщится. Писатель Гесс здесь вовсе не отличается от коменданта Гесса. «Духовная жизнь» Гесса, о которой он часто заводит речь в автобиографии, лишь заменяет действительность. Одновременно она и «эстетический» отдых от бесчеловечного ремесла. Но его «духовность» не имеет связи с внешним миром. Это сентиментальность интроверта, играющего роль для самого себя. Содержание души Гесса раскрывает его рассказ про то, как после массовой расправы в газовых камерах он искал успокоения у лошади в стойле. Она раскрывается в мнимо простодушном рассказе о доверчивых цыганских детях в Освенциме, которые были его «любимыми заключенными». Душа Гесса обнажается, когда он делает этнографические зарисовки или когда он с непревзойденной бестактностью заканчивает описание своих переживаний после первого опыта с массовым убийством в газовых камерах: «Сотни цветущих людей шли под цветущими фруктовыми деревьями крестьянского двора [где находились газовые камеры — ред.], не ведая о своей обреченности. Эта картина жизни и ухода из нее и сейчас ярко стоит перед моими глазами» (стр.153/54). До Гесса не доходит ирония его сердечных излияний, он просто не улавливает их непристойности. Все его описания массовых удушений сделаны как будто сторонним созерцателем. Гесс бережет себя от признаний в убийстве, которое почти ежедневно совершалось под его руководством в тысяче разных форм. Но убийства сопровождались душераздирающими сценами, и Гесс ставит себе в заслугу свою впечатлительность. Сосуществование бесчувственности к массовым убийствам и велеречивое их описание показывает в Гессе самоуверенность буквально шизофренического сознания. Характерно при этом, среди прочих, то место (стр. 104), где Гесс описывает доверчивость цыганских детей к врачам, делавшим им смертельные инъекции: «Право же, нет ничего тяжелее, чем быть вынужденным хладнокровно, без сострадания и жалости совершить это». Свойственный Гессу эгоцентризм позволяет превратить убийство беззащитных детей в трагедию убийцы. Ту же гнусность иллюстрирует морализаторская самоуверенность Гесса в его рассказе об участии еврейских зондеркоманд в уничтожении собратьев по расе и вере (стр. 126). Он, беспрекословно выполнивший все приказы об убийствах, и как комендант ответственный также за циничную практику привлечения евреев к самой грязной части этой «работы», берется судить обреченных людей, пытавшихся вымолить себе отсрочку.

Как экстремальная форма, случай Гесса беспрецедентно ясно констатирует ту ситуацию всеобщего извращения чувств и моральных понятий, то расщепление общественного сознания, которые в национал-социалистической Германии позволяли бесчисленному множеству людей служить режиму Гитлера и Гиммлера даже тогда, когда его преступный характер уже нельзя было не замечать. Автобиография Гесса дает понять, почему именно люди его духовной и моральной конституции становились последователями Гитлера. Их чувство «честного» было фактически разрушено. Уже не осознаваемое, ставшее их натурой двоемыслие обращало их в своих собственных пропагандистов, делало их всегда правыми и лишало чувства вины. Уже слова, которые Гесс подбирал для своих записок, подтверждают это. Он называет «неправильным» то, что было преступным, он называет массовый террор в Дахау «наказанием», которое следовало твердо исполнять, и тут же удивляется «распространению клеветнических измышлений» за границей, которые не прекратились «даже когда тысячи евреев благодаря им были расстреляны» (стр. 109). Такие конфузные парадоксы становятся очевидными и там, где Гесс упоминает «Хрустальную ночь» и пишет, как везде в синагогах «возникали» пожары. Такого рода формулировки, которые Гесс часто делает наивно и без прямого апологетического намерения, вообще симптоматичны для двойственности его жизнеописания, почти во всей своей полноте сохранившего нацистское сознание и свойственный ему лексикон.

Записки Гесса содержат удивительно откровенные разоблачения, но они ни в коем случае не свидетельствуют о раскаянии. Хотя их сочинитель уверяет, что признал уничтожение евреев преступлением, десятки фрагментов автобиографии доказывают, что за этим признанием ничего не стоит. В целом апатичная деловитость его автобиографии в принципе исключает подлинную депрессию[15]. Гесс, так сказать, формально признает выдвинутые против него обвинения. Однако Гесс сохраняет убежденность (которая к концу записок только усиливается) в трагичности своей судьбы, а в последних предложениях он ропщет на мир, который требует его смерти и видит в нем убийцу миллионов, хотя он все же имел «сердце» и был «неплохим». Тем не менее, судьбу Гесса лишают трагизма его собственные записки: они свидетельствуют о том, что, будучи комендантом Освенцима, он не особенно возмущался своим занятием и тем более против него не восставал. К примеру, он пишет, что отзыв из Освенцима в ноябре 1943 г. был для него «болезненным расставанием», что он слишком сильно «сросся с Освенцимом» (стр. 130 и далее). Поэтому при оценке переживаний, описанных Гессом в автобиографии, следовало бы сохранять бдительность. Многое в них, включая описание детских лет автора, — явное самолюбование, многие события в них корректируются при описании — возможно, и не осознанно. Например, Гесс сообщает, как в детстве он пресекал все порывы нежности со стороны своих сестер (стр. 26), как «с горящим воодушевлением» слушал увлекательные рассказы миссионеров — друзей своего отца, как он любил одиночество в лесу, «никогда не был добрым мальчиком или даже образцовым ребенком», но охотно «озорничал» и принимал участие во всех детских играх — все это идеально соответствует шаблонам гитлерюгенд. Подретушировал Гесс и описание своих отношений с женщинами — например, он умалчивает об интимных связях с еврейкой, которые поддерживал, будучи комендантом Освенцима, и за которые чуть не предстал перед эсэсовским судом[16]. Впрочем, в этом случае Гесс просто обнажает свой образ мелкобуржуазного лицемера, способного на всё, чтобы выкрутиться из пакостной ситуации. В том же духе выдержано описание добровольческого корпуса и убийства, где подлинные события также приукрашены и подогнаны к образу самоотверженного Гесса.

Праведнический пафос, которым пронизаны записки Гесса, и который может смутить некритически настроенного читателя, не имеет под собой твердой основы.

В то же время неоспоримые факты из автобиографии Гесса делают ее довольно содержательной. Они иллюстрируют нечто большее, чем отдельно взятую жизнь. Даже ее сугубо внешние моменты весьма характерны для биографий целой группы немцев из поколения Гесса. От участия юного добровольца в Первой мировой войне — к службе в добровольческом корпусе и в соединениях послевоенного времени, или, позднее, переход из движения сельских поселений «Артаманен» в СС — здесь не так уж много случайностей личной жизни, здесь о себе документально заявляет тенденция развития эпохи. И хотя Гесс считает себя индивидуалистом, одиночкой, тем более симптоматично, что он прошёл этот путь. Показательно в этой связи также признание Гесса в том, что он всегда хорошо чувствовал себя среди сослуживцев. Гесс явно не понимает, что известный вид самоуглублённого индивидуализма представляет собой как раз массовое заболевание, что его «внутренняя жизнь», его погружения в любовь к животным, описанные в автобиографии — не что иное, как уход от общения с людьми, компенсация невозможности человека установить связь с другим человеком. Совершенно очевидно, что и абсолютизация мужской дружбы также выполняет в случае Гесса компенсационную функцию. Корпоративное товарищество, даже с учётом его позитивных сторон, основано всё же не на личных свойствах индивидов. Его создаёт сама по себе ситуация группы, сама принадлежность к ней, которая чётко и безразлично делает «товарищем» каждого участника, несмотря на его индивидуальные особенности. Такое товарищество авторитарно, оно основано не на совокупности личных качеств и их взаимном дополнении, — напротив, это принудительная дружба, «дружба невзирая на лица». Гесс бежал из семьи и мира штатских с присущей этому миру ответственностью индивида перед индивидами — и принадлежность к любому сообществу мужчин, будь то воинская часть, добровольческий корпус или СС, стала для него формой существования. И здесь также даёт о себе знать нечто большее, чем личная судьба. Гесс может жить лишь в мире «долга» и иерархических отношений. Здесь его поле деятельности, здесь он хорошо ориентируется и оказывается пригодным. И разница между фронтовым подразделением, добровольческим корпусом, тюрьмой и, наконец, «орденом» СС оказывается здесь лишь формальной разницей. Гесс равно исполнителен и как солдат в окопе Палестинского фронта, и как заключённый Бранденбургской тюрьмы, а позднее — как блокфюрер и комендант концентрационного лагеря. Он — всегда безотказный исполнительный орган какой-нибудь власти.

Теми же свойствами объясняется и въедливая деловитость записок Гесса, сделанных в следственной тюрьме Кракова. Возможность писать он оценивает в автобиографии как задание и работу, доставляющую ему радость и смягчающую тяжесть его заключения (стр. 63). И это настроение вполне четко отражено содержанием и стилем автобиографических записок — они образец подневольной работы, исполненной на совесть. Пытаясь повысить ценность своего труда, Гесс с особым рвением делится тем, что считает главными сокровищами своего опыта — итогами многолетних размышлений о тюремной и лагерной психологии, о менталитете надзирателей и заключенных. Не чувствуя при этом, как плохо выглядят подобные поучения со стороны коменданта Освенцима, Гесс то и дело прерывает свое жизнеописание подобными «профессиональными» суждениями, выдержанными в том же рутинном стиле социального работника, который отличал бесчисленное множество отчетов карательных подразделений, почти ежедневно поступавших в Главное управление имперской безопасности. Возможно, самое интересное в этих рассуждения — то обстоятельство, которому они подчинены. Они касаются почти исключительно одной проблемы — технологии более эффективного обращения с заключенными. Записки Гесса в этом смысле представляют своего рода руководство по теме «Управление заключенными в тюрьмах и лагерях», и в этом качестве они по праву могли бы быть представлены в эсэсовскую Инспекцию концентрационных лагерей.

Здесь мы хотели бы закончить критический и ни в коем случае не полный обзор автобиографии Гесса. Мы не ставили перед собой задачу предвосхитить или тем более закрепить ее интерпретацию. И все же попытка критического анализа показалась нам необходимой. Его требует многослойность зла, изобличающего себя в этом документе; кроме всего прочего, бесстыдная деловитость и возмутительная манера исторического свидетельствования, присущие запискам Гесса, кажутся нам не менее знаменательными, чем сделанные автором сообщения об ужасающе ясных фактах. Как бы то ни было, в жизненном пути Гесса самым наглядным образом представлена вся кошмарность и, одновременно, ужасающая реальность 12 лет национал-социализма. Полуобразованный Гесс с его мутными идеалами, его грубым ухарством и наивной верой в авторитет, человек, который благодаря моральной тупости и служебному рвению стал послушным орудием преступника, но при этом не смел сознавать, что исполнение долга было преступлением — это не особый психологический случай, несмотря на индивидуальные симптомы. Это проявление общей клинической картины далеко зашедшего безумия времен Гитлера.

Предисловие и комментарии Мартина Брозата, 1958, Deutsche Verlags-Anstalt, Штутгарт

РУДОЛЬФ ГЕСС: АВТОБИОГРАФИЯ(название оригинала: «Моя душа. Становление, жизнь и переживания»)

1. Детство и юность (1900–1916)

В настоящем я хочу попробовать написать о своей внутренней жизни. Я хочу попробовать достоверно воссоздать на основе воспоминаний все важные события, все высоты и глубины моей психической жизни и переживаний.

Чтобы очертить общую картину по возможности полнее, я должен обратиться к переживаниям своего раннего детства.

До шестого года моей жизни мы жили в пригороде города Баден-Баден. В окрестностях нашего дома находились лишь отдельные крестьянские дворы. Товарищей по играм я в это время совершенно не имел, все соседские дети были намного старше меня. Таким образом я довольствовался общением со взрослыми. Все это мало радовало меня, и там, где это было возможно, я пробовал избавиться от надзора и в одиночку предпринять собственную исследовательскую экспедицию. Особенно кружили мне голову высокие ели в большом лесу Шварцвальда, который начинался совсем рядом. Однако я проникал не слишком далеко, лишь настолько, насколько мог видеть нашу долину с горных вершин. К тому же я, собственно, и не мог самостоятельно ходить в лес, поскольку однажды, когда я был еще младше и один гулял в лесу, меня там встретили и украли бродячие цыгане. Случайно повстречавшийся на дороге сосед-крестьянин все же смог отнять меня у цыган и привести домой. Мне также очень нравилось большое городское водохранилище. Я мог часами слушать таинственный шум за толстыми стенами и не мог понять его причину, несмотря на объяснения взрослых. И все же большую часть времени я проводил в крестьянских стойлах, и когда меня искали, то смотрели прежде всего в стойлах. Особенно мне нравились лошади. Я никогда не мог удовлетвориться тем, что глажу их, разговариваю с ними или скармливаю им лакомые куски. Если предоставлялась возможность поухаживать за ними, я тут же хватал чесалки и щетки. К постоянному страху крестьян, я при этом ползал между лошадиных ног, но ни разу ни одно животное не ударило меня, не лягнуло и не укусило. Даже с самыми свирепыми быками я дружил. Я также не боялся собак, ни одна из них никогда мне ничего не сделала. Я откладывал самую любимую игрушку, когда предоставлялась возможность улизнуть в конюшни. Моя мать перепробовала все возможное, чтобы отучить меня от этой опасной, как ей казалось, любви к животным. Но всё было напрасно.

Я был и остался одиночкой, больше всего мне нравилось играть одному и без надзора. Я не любил, когда кто-то наблюдал за мной.

Я также испытывал непреодолимую тягу к воде, мне все время надо было мыться и купаться. При первой же возможности я мылся или купался, в ванне или в ручье, который протекал через наш сад. Из-за этого я испортил множество вещей — одежды, игрушек. Эта страсть возиться с водой и сейчас сохранилась во мне. На седьмом году моей жизни состоялось наше переселение в окрестности Мангейма. Снова мы жили за городом. Но к моей величайшей печали, здесь не было ни конюшен, ни животных. Как позднее рассказывала мать, я целыми неделями бывал почти болен от тоски по своим животным и своему лесу в горах. В то время мои родители делали все, чтобы отучить меня от слишком большой любви к животным. Это им не удалось. Я забирал все книги, в которых были изображены животные, забивался куда-нибудь, и тосковал по своим скотинкам. К седьмому дню рождения я получил своего Ганса — угольно-чёрного пони с блестящими глазами и длинной гривой. Я был почти вне себя от радости. Я нашел своего друга. Ганс был очень доверчив, он всюду ходил за мной как собака. Когда родители бывали в отлучке, я даже приводил его в свою комнату. А поскольку с нашей прислугой я был в хороших отношениях, она смотрела на мою слабость сквозь пальцы, и не предавала меня. В местности, где мы жили, было, правда, достаточно партнеров по играм моего возраста. Я играл с ними в те же детские игры, в которые играли во все времена во всем мире, а также пускался вместе с ними во многие мальчишеские проделки. Но все же больше всего я любил ходить со своим Гансом в большой лес близ Хардта, где мы часами ездили одни, не встречая ни души.

Тем временем началась серьезная жизнь — школа. В первые школьные годы не произошло ничего, достойного упоминания. Я усердно учился, по возможности быстро делал уроки, чтобы на мои прогулки с Гансом осталось побольше времени. Родители этому не препятствовали.

Согласно обету моего отца, я должен был стать священником, и тем самым моя профессия и судьба считались предрешенными. Этому было подчинено все мое воспитание. Тому же способствовала и глубоко религиозная атмосфера нашего дома. Мой отец был фанатичным католиком. Во время жизни в Баден-Бадене я редко видел отца — он постоянно находился в разъездах, либо месяцами был занят в других городах[17]. Все изменилось в Мангейме. Почти каждый день отец находил время для занятий со мной, касалось ли дело уроков либо моей будущей профессии. Но все же гораздо больше мне нравились его рассказы о временах службы в Восточной Африке и о борьбе с мятежными туземцами, описания их жизни, привычек, их мрачного идолопоклонства. Я с горящим воодушевлением слушал, как он рассказывал о благодатной цивилизаторской деятельности миссионерских сообществ. Для меня было ясно, что я обязательно стану миссионером и отправлюсь в самые глухие дебри Африки, по возможности в непроходимые леса. Особыми праздниками становились для меня дни, когда к нам в гости приходил старый бородатый священник, знакомый с отцом по Восточной Африке. Я не отходил от него ни на шаг, чтобы не пропустить ни единого его слова. Да, я забывал при этом даже своего Ганса. Мои родители держали очень гостеприимный дом, хотя сами выбирались в общество редко.

К нам приходили духовные лица всех рангов. С годами мой отец становился все более религиозным. По мере того, как у него бывало время, он возил меня с собой по всем паломническим местам моей родины, в отшельнические поселения Швейцарии, в Лурд во Франции. Страстно вымаливал он для меня благословение неба, дабы со временем я стал одаренным священником. Я и сам был глубоко верующим, настолько, насколько может быть им мальчик моих лет, и относился к своему религиозному долгу весьма серьезно. Я молился со всей детской истовостью, и усердно прислуживал во время богослужений.

Своими родителями я был приучен оказывать всяческое уважение взрослым и особенно старикам из всех социальных кругов. Везде, где была необходима помощь, ее оказание становилось для меня главным долгом. Отдельно укажу также на то, что я беспрекословно выполнял пожелания и приказы родителей, учителей, священника и др., и вообще всех взрослых, включая прислугу, и при этом ничто не могло меня остановить. То, что они говорили, всегда было верным.

Эти правила вошли в мою плоть и кровь. Я хорошо помню, как мой отец — будучи фанатичным католиком, он решительно не соглашался с правительством и его политикой, — постоянно говорил своим друзьям, что несмотря на такую враждебность, следует неукоснительно выполнять законы и распоряжения государства.

Уже с ранних лет я воспитывался в твердых понятиях о долге. В родительском доме строго следили за тем, чтобы все задания выполнялись точно и добросовестно. Каждый имел определенный круг обязанностей. Отец обращал особое внимание на то, чтобы я педантично исполнял все его распоряжения и пожелания. Например, однажды ночью он поднял меня с постели, потому что я повесил в саду чепрак, вместо того, чтобы повесить его сушиться в сарае, как он велел. Я об этом просто забыл. Он постоянно учил меня, что из маленьких, даже самых незначительных упущений может получиться огромный вред. Тогда это было мне непонятно, но позднее, наученный горьким опытом, я усвоил эту истину всем сердцем.

Теплые взаимоотношения моих родителей были полны заботы и взаимного понимания. Однако я не могу припомнить, чтобы они проявляли друг к другу нежность. Но точно так же они никогда не говорили друг другу сердитых и тем более злых слов. В то время как мои младшие (соответственно на два года и на шесть лет) сестры были очень ласковы и во всем подражали матери, я всегда, уже с детства отклонял все знаки нежности, о чем постоянно сожалели мать, все мои тетки и другие родственники. Рукопожатие и слово благодарности — это было пределом того, что можно было от меня получить.

Хотя мои родители были мне вполне преданы, я так и не смог найти к ним путь с теми своими большими и малыми печалями, которые временами омрачают мальчишеское сердце. Я справлялся с ними сам. Моей единственной отдушиной был Ганс — и, как мне кажется, он меня понимал. Обе мои сестры очень любили меня и постоянно пытались наладить со мной теплые, дружеские отношения. Но я не мог ответить им взаимностью. Я только играл с ними, когда был обязан это делать. При этом я злил их до тех пор, пока они в слезах не бежали к матери. Такие злые шутки я проделывал с ними часто. И все же они продолжали любить меня, и даже сегодня сожалеют, что я никогда не мог найти для них теплых чувств. Они всегда оставались для меня чужими.

Своих родителей, как отца, так и мать я очень уважал и относился к ним с почтением. Однако любви, — той любви к родителям, которая стала понятной мне позже, — я к ним не испытывал. Почему так было, мне непонятно, я даже сегодня не могу найти тому объяснений.

Я никогда не был добрым мальчиком и даже образцовым мальчиком. Я позволял себе выходки, мысли о которых приходят в головы мальчишек моего возраста. Вместе с другими мальчиками я озорничал и дрался, когда приходилось. Хотя случались времена, когда я должен был оставаться совсем один, у меня хватало товарищей по играм.

Я ни с чем не мирился и всегда побеждал. Если по отношению ко мне допускалась несправедливость, я предпочитал не успокаиваться до тех пор, пока она не была, по моему мнению, устранена. В этом я был неумолим, и этим я пугал своих товарищей по классу. Все свои школьные годы я просидел за одной партой с девочкой-шведкой, которая хотела стать врачом. Мы всегда понимали друг друга и никогда не ссорились. По традиции нашей гимназии, все школьные годы ученик сидел за партой по возможности с одним и тем же одноклассником.