68704.fb2
Уже с первых дней тюрьмы я сознавал безнадежность своего положения ясно и до конца. Я пришел в себя. Я уже не сомневался в том, что проведу в тюрьме все десять лет назначенного мне срока. Письмо одного из адвокатов на ту же тему окончательно утвердило меня в моих предположениях. И я настроился именно на 10 лет. Я очнулся. Раньше я проживал день, воспринимал жизнь так, как это предлагалось мне без моих просьб, и не имея серьезных планов на будущее. Теперь я располагал всеми возможностями, чтобы задуматься о пережитом, осознать свои ошибки и слабости, подготовить себя к более содержательной жизни.
В то же время, между походами добровольческого корпуса я получил профессию, к которой меня тянуло, и в которой я мог продолжать совершенствоваться. Я испытывал страсть к сельскому хозяйству и многого добился в его изучении, чему имелись свидетельства. Однако подлинный смысл жизни, то, что ее действительно наполняло, — об этом я тогда не имел представления. И я пустился на поиски смысла, каким бы абсурдным это ни показалось внутри тюремных стен. И я нашел его — позже!
С детства я был приучен к беспрекословному послушанию, к самому жесткому порядку и чистоте, и эти вещи не показались мне особенно тяжелыми в суровой тюремной жизни. Я добросовестно выполнял все определенные для меня обязанности, делал предписанную мне работу и даже больше того, к удовольствию своего мастера. Я всегда содержал свою камеру в образцовой чистоте и таком порядке, что даже самый пристальный взгляд не смог бы найти повода для придирок.
Я свыкся даже с однообразием будней, длительное течение которых не нарушалось особыми событиями. А это противно моей беспокойной натуре, моя прежняя жизнь была гораздо более бурной.
Например, в первые два года тюрьмы важным событием становилось получение раз в квартал дозволенных писем. Я заранее волновался, думал о письме, пытался представить все его подробности. Письмо приходило от моей невесты, вернее, тюремная администрация так считала. Это была сестра моего товарища, я никогда не видел эту девушку, и прежде ничего о ней не слышал. А поскольку я мог обмениваться письмами только с родственниками, товарищи еще в Лейпциге обеспечили меня «невестой». Все годы моего заключения эта девушка верно и храбро описывала мне все события в кругу наших знакомых и передавала им новости от меня. Но я так никогда и не смог привыкнуть к мелочным и изощренным придиркам надзирателей; самые изобретательные из них постоянно держали меня в состоянии сильного напряжения. Старшие служащие тюрьмы, вплоть до директора, всегда обращались со мной вежливо. Как, впрочем, и большинство надзирателей, с которыми я имел дело все эти годы. Только трое из них по политическим мотивам (они были социал-демократами) придирались ко мне везде, где только могли. Часто это были придирки по сущим пустякам, и все же это задевало меня очень сильно. Меня это оскорбляло больше, чем если бы меня избивали. Несправедливые, злобные и умышленные придирки причиняют каждому заключенному с чуткой душой и сложной внутренней жизнью гораздо более сильные страдания, чем физические действия. Они угнетают сильнее рукоприкладства. Я часто пробовал игнорировать их — мне это не удалось.
Я привык к грубому обхождению надзирателей, которые тем больше упивались возможностью произвола, чем они были примитивнее. Я привык охотно и даже с внутренней усмешкой выполнять часто бессмысленные распоряжения этих во всех отношениях ограниченных чиновников. Я привык к подлым манерам поведения большинства заключенных. Но я так и не привык — хотя и встречался с этим ежедневно — спокойно воспринимать легкомысленное, подлое отношение заключенных к тому, что для многих людей было свято; эти проявления становились особенно болезненными, когда заключенные замечали, что кому-то из сокамерников их выходки причиняют страдания. Это нервировало меня всегда.
Хорошая книга во всякое время становилась моим добрым другом. В прежней суетной жизни у меня не было ни времени, ни возможности для чтения. Но в одиночном заключении я всё это получил — особенно в первые два года отбывания наказания. Оно стало для меня отдыхом, над книгами я мог забыть всю свою прежнюю жизнь.
По прошествии двух лет, которые протекли довольно однообразно, со мной стали происходить довольно странные вещи. Я начал время от времени становиться очень раздражительным, нервным и легко возбудимым. Мной овладевало отвращение к работе, она у меня не получалась, и я ее все время переделывал. Я не мог есть, меня тошнило от каждого куска, который я пытался проглотить вопреки собственной воле. Я больше не мог читать и вообще не мог сосредоточиться. Я метался по своей камере подобно дикому зверю. Я больше не мог спать, хотя прежде спал хорошо и почти всю ночь проводил без сновидений. Мне приходилось вставать и беспокойно ходить по камере. Если же от усталости я падал в постель и засыпал, то вскоре просыпался весь в поту от кошмаров, которые меня посещали. В этих кошмарах я долго убегал от каких-то преследователей, меня убивали, расстреливали, либо я падал в пропасть. Ночи стали для меня пыткой. Час за часом слушал я бой часов на башне. Чем ближе становилось утро, тем больше страшил меня наступающий день и люди, которые должны были появиться. Я не хотел видеть никого. Я пробовал взять себя руки, но ничего не мог с собой поделать. Я пытался молиться, но мои молитвы превращались в испуганный лепет, потому что я все их давно забыл. Я не мог найти путь к богу. Во время таких припадков я верил, что бог не хочет мне помочь, потому что я сам оставил его. Мой официальный выход из церковной общины 1922 года теперь пугал меня. В конечном счете, этот поступок был всего лишь способом урегулировать обстоятельства, сложившиеся после окончания войны. Ведь в глубине души я постепенно отошел от церкви уже в последние военные годы. Теперь же я горько упрекал себя в том, что не покорился воле своих родителей и не стал священником. Странно, но всё это очень мучило меня в моем теперешнем положении, во время приступов этого странного состояния. Мое внутреннее напряжение росло день ото дня, час от часа. Я был близок к буйному помешательству. Мое физическое состояние ухудшалось. На мою необычную рассеянность обратил внимание мастер — ведь я уже не справлялся с простейшими вещами, и хотя я бешено работал, я не мог выполнить задание. Я голодал много дней, но однажды мне показалось, что я снова смог бы что-нибудь съесть. При этом один надзиратель заметил, как я выбрасываю свой обед в бачок с объедками. Даже он, обычно устало и равнодушно исполнявший свою службу и едва ли принимавший близко к сердцу нужды заключенных, обратил внимание на мой вид и на мое поведение, и после этого, как он сам мне позже рассказал, стал приглядывать за мной внимательнее. Меня тут же показали врачу. Этот старый господин, проработавший в тюрьмах не один десяток лет, терпеливо выслушал меня, полистал мое дело, а затем преспокойно сказал: «Тюремный психоз. Он еще повторится, но не в такой тяжелой форме!» Меня доставили в тюремную больницу, сделали там укол и обернули в холодные простыни. После этого я тут же впал в глубокий сон. В течение нескольких последующих дней я получал успокоительные средства и больничную диету. Мое возбужденное состояние прошло. По моей просьбе я был переведен обратно в камеру. Меня хотели отправить в общую камеру, но я попросил оставить меня в одиночной. В эти дни директор тюрьмы сообщил мне, что за хорошее поведение и усердие к работе меня переводят на II ступень, и я получу всевозможные облегчения режима. Отныне я смогу ежемесячно отправлять письмо, смогу получать почту без ограничений, мне будет позволено получать сколько угодно книг и учебников, держать на подоконнике цветы, не гасить свет до 22 часов, а по моему желанию воскресенья и праздничные дни я смогу проводить с другими заключенными.
Этот просвет и перспектива поблажек помогли мне справиться с депрессией вернее, чем все успокоительные средства. Однако глубокий отпечаток этого состояния сохранился во мне надолго. Есть между небом и землей вещи, которые не переживают в череде будней, но о которых всерьез задумываются только в полном одиночестве. Существует ли связь между живущими и усопшими? В часы сильнейшего возбуждения, когда мои мысли путались, я видел своих родителей живыми и разговаривал с ними так, как будто до сих пор находился под их опекой. Я и сейчас не могу объяснить этого. Но за все прошедшие с тех пор годы я не разговаривал об этом ни с кем.
В последующие годы своего заключения я не раз мог наблюдать тюремный психоз. Многие припадки заканчивались в камере для буйных, еще большие — умопомрачением. Известные мне заключенные, пережившие этот тюремный психоз, потом еще долго испытывали ужас перед ним. Они были потрясены им. Некоторые вообще так и не смогли избавиться от этого угнетенного состояния духа.
Большинство самоубийств, которые я там видел, я связываю с тюремным психозом. В таком состоянии не слышны доводы разума, исчезают все препятствия, которые удерживают человека от самоубийства на воле. Чудовищное возбуждение, которое испытывает при этом человек, толкает его на крайнее средство, чтобы прекратить мучения и обрести покой!
По моему опыту, случаи симуляции сумасшествия ради освобождения из мест лишения свободы бывают в тюрьмах крайне редко, поскольку это связано с переводом в психиатрическую больницу до тех пор, пока больной снова не станет вменяемым или останется в сумасшедшем доме до конца жизни.
Поразительно: большинство заключенных испытывали почти суеверный страх перед сумасшествием!
После этой глубины, этой катастрофы моя жизнь в тюрьме начала протекать без особых событий. Я становился всё более спокойным и уравновешенным.
В свободное время я усердно изучал английский язык. Я получал учебники, а позднее мне постоянно присылали английские книги и журналы. Таким образом я примерно за год без посторонней помощи выучил этот язык. Одновременно это стало превосходной мерой духовного исправления.
От товарищей и знакомых семейств я постоянно получал хорошие и весьма ценные книги по всем отраслям знаний. Больше всего меня интересовали история, расовая теория и учение о наследственности, которыми я занимался с особой охотой. По воскресеньям я играл в шахматы с заключенными, которые вызывали у меня симпатии. Именно эта игра — а лучше сказать, серьезный духовный поединок — особенно способна поддерживать и освежать упругость духа, которая постоянно подвергается опасности в однообразной жизни за решеткой.
Благодаря многочисленным и всесторонним связям с внешним миром — через книги, газеты и журналы — я также постоянно получал благодатные новые импульсы. Если же порой на меня находило мрачное настроение, подавленность, досада, то воспоминание о пережитой «мертвой точке» действовало на меня как удар бича и быстро разгоняло собравшиеся облака. Страх перед повторением был слишком велик.
Перевод на III ступень, который последовал на четвертом году моего заключения, принес мне новые послабления режима: каждые 14 дней я мог писать письма, не подлежащие перлюстрации, и без ограничения. Труд отныне был для меня не обязательным, а только добровольным. Я мог выбирать себе работу и [получать] более высокую оплату. Прежде моя, как её называли, «трудовая награда» составляла, при выполнении дневного урока, 8 пфеннигов, из которых, в свою очередь, 4 пфеннига можно было ежедневно тратить на приобретение дополнительных продуктов питания. В самом благоприятном случае — 1 фунт сала в месяц. На III ступени оплата ежедневного трудового урока составляла уже 50 пфеннигов, и весь заработок я уже мог тратить на себя. Кроме того, я еще мог ежемесячно тратить на себя по 20 марок собственных денег. Другим новшеством на III ступени было также право слушать радио и курить в определенные часы.
Поскольку к этому времени оказалось свободно место писаря в хозяйственной части тюрьмы, я попросил назначить меня туда. Благодаря этому я был занят в течение всего дня, а также многое узнавал от приходящих и уходящих заключенных всех отделов, которые ежедневно являлись в хозчасть для обмена одежды, белья и инструментов. От приходивших с ними тюремщиков я также довольно много узнавал обо всём, что происходило каждый день. Хозчасть была местом сбора сведений, новостей и слухов. Там я узнал, как возникают и мгновенно распространяются разного рода слухи, а также смог наблюдать их последствия.
Новости, слухи, которые передаются как можно более секретными способами, — это эликсир жизни в тюрьме. Чем сильнее изолирован заключенный, тем сильнее слух. Один из моих «сотрудников», то есть один из заключенных, работавший вместе со мной в хозчасти, находившийся там уже больше десяти лет и сам ставший инвентарём, находил дьявольское развлечение в том, чтобы придумывать всякого рода слухи и наблюдать за их действием. Поскольку он действовал очень хитро, его никогда нельзя было уличить при возникавших то и дело серьезных происшествиях. Однажды я сам стал жертвой такого слуха: согласно этому слуху, благодаря дружескому расположению высших чиновников тюрьмы ночью ко мне в камеру пускают женщин. Один из заключенных через тюремщика тайно передал эти сведения, изложенные в виде анонимной жалобы, в учреждение, ведающее исполнением наказания, в карательную и надзорную инстанцию. Однажды ночью в мою камеру внезапно нагрянул сам глава тюремного ведомства в сопровождении своих заместителей, а также директора тюрьмы, вытащенного из постели. И всё это для того, чтобы лично убедиться в истинности этой жалобы! Несмотря на тщательно проведенное расследование, не удалось найти ни сочинителя жалобы, ни того, кто передавал этот слух! При моем освобождении мой вышеупомянутый «сотрудник» сообщил мне, что это он сочинил этот слух, написал записку заключенному из соседней с моей камерой, а тот в свою очередь написал жалобу, чтобы отомстить директору тюрьмы, отклонившему его прошение о смягчении режима. Причина и следствие! А ведь всё это могло окончиться и гораздо хуже!
Особый интерес для меня в этом заведении представляли заключенные, вновь прибывающие в тюрьму. Наглый, самоуверенный и дерзкий профессиональный преступник. Исправить его не смогло бы и самое тяжелое наказание. Он — оптимист. Уж как-нибудь и ему выпадет благоприятная возможность. Нередко на воле он проводил всего несколько недель, бывал, так сказать, в отпуске. Тюрьма постепенно превращалась в постоянное место его обитания. Оступившиеся впервые, либо ставшие, по воле злого рока, заключенными во второй или в третий раз, были подавленными, робкими, обычно мрачными, немногословными, часто охваченными страхом. На их лицах можно было прочесть переживания, несчастье, беду и отчаяние. Здесь много интересного материала для психоаналитика или для социологов!
После всего, что я видел и слышал в течение дня, вечером мне было радостно возвращаться в свою одиночную камеру. Я спокойно обдумывал события дня и делал выводы. Я углублялся в свои книги и журналы или читал письма, пришедшие мне от родных и близких и просто друзей. Читал об их планах, о том, что мы вместе будем делать после моего освобождения, и улыбался их желанию вселить в меня мужество и утешить. В этом я больше не нуждался. На пятом году заключения я уже привык к тюрьме.
Мне осталось отбыть еще пять лет лишения свободы, не имея ни малейшей возможности сократить этот срок. Многочисленные просьбы о помиловании со стороны влиятельных лиц, и даже ходатайство человека, близкого к рейхспрезиденту Гинденбургу, были отклонены по политическим мотивам. Я больше не рассчитывал на то, что меня освободят до истечения десятилетнего срока, и строил планы своих дальнейших занятий: языки, продолжение образования. Думал о чем угодно, но только не о досрочном освобождении.
И вдруг оно совершилось! Благодаря крайне правым и крайне левым, в рейхстаге внезапно собралось большинство, сильно заинтересованное в освобождении их политических заключенных. Чуть ли не экспромтом была проведена политическая амнистия[27] и я в числе многих других освободился.
Оказаться на свободе спустя шесть лет! Снова обрести дар жизни! Я и сегодня вижу себя стоящим на огромной лестнице Потсдамского вокзала в Берлине и с интересом смотрящим на суету Потсдамской площади. Так я долго стоял, пока, наконец, ко мне не обратился один господин, спросивший меня, куда мне нужно. Должно быть, я дико взглянул на него и пробормотал что-то глупое, потому что он тут же удалился. Для меня не существовало этого движения вокруг, я чувствовал себя кинозрителем. Это освобождение произошло слишком внезапно и неожиданно, и всё вокруг меня было таким неожиданным, слишком чужим!
Одна берлинская семья дала мне телеграмму, которой пригласила к себе. Хотя я хорошо знаю Берлин и легко нашел нужную квартиру, на первых порах мне пришлось нелегко. В первые дни меня всегда кто-нибудь сопровождал, когда я осмеливался выйти на улицу, потому что я не замечал дорожные указатели, не замечал опасностей, связанных с оживленным уличным движением. Желая сделать для меня что-нибудь хорошее, меня таскали на кинофильмы, в театры, на всевозможные мероприятия, в общество — короче, в места, которые житель большого города считает необходимыми. Теперь это обрушивалось на меня со всех сторон, и хорошего стало слишком много. Я же был совершенно раздавлен этим и мечтал о покое. Я хотел как можно скорее сбежать от шума, спешки и суеты большого города. Вон из него — в село. Спустя десять дней я покинул Берлин, чтобы занять место сельскохозяйственного служащего. Приглашений совместно отдохнуть у меня еще оставалось много. Но я хотел работать. Отдыхал я и без того достаточно долго.
Планы, выполнением которых меня хотели осчастливить дружественные семейства и товарищи, были многочисленными и разнообразными. Все хотели помочь мне, обеспечить мое существование, облегчить мой переход к нормальной жизни. Я должен был ехать в Восточную Африку, в Мексику, в Бразилию, в Парагвай, в Соединенные Штаты. И все это — с самыми лучшими намерениями, с тем, чтобы удалить меня от Германии, с тем, чтобы я не ввязался снова в политическую борьбу крайне правых.
Однако другие, прежде всего мои старые товарищи, непременно хотели видеть меня в первых рядах боевой организации НСДАП.
Я отклонил предложения обоего рода. Хотя я был членом партии с 1922 года[28] и разделял ее убеждения, я решительно отвергал массовую пропаганду, спекуляцию на благополучии масс, обращение к их низким инстинктам, и даже их тон. В 1918–1922 я хорошо узнал «массу»! Правда, я хотел остаться членом партии, но не получая какой-либо партийной должности и не вступая в низовую организацию. Я предпочитал другое. Ехать за границу я не хотел тоже. Я хотел остаться в Германии и участвовать в строительстве новой жизни. Участвовать, имея долгосрочную перспективу — я хотел осесть на земле!
Долгие годы уединения в тюремной камере привели меня к осознанию следующего:
Для меня существовала только одна цель, ради которой стоило работать, сражаться — единоличное крестьянское хозяйство и большая здоровая семья. Это должно было стать содержанием моей жизни, целью моей жизни.
Сразу после моего освобождения из тюрьмы я установил связь с «Артаманен».
Об этом союзе и его цели мне стало известно во время моего заключения из литературы, и я тщательно занялся им. Это было общество молодых, национально сознательных людей, юношей и девушек, выходцев из молодежных движений всех национально ориентированных партийных направлений, которые желали вырваться из нездоровой, разрушительной и поверхностной жизни городов, особенно больших городов, и обратиться к здоровому, суровому и естественному образу жизни на селе. Они отвергали алкоголь и никотин, и вообще всё, что не служило здоровому развитию духа и тела. А кроме того, они желали вернуться на этих принципах к земле, к жизненным источникам немецкого народа, в здоровое крестьянское поселение.
Таким был и мой путь — эту цель я давно искал. Я отказался от места сельскохозяйственного служащего и влился в сообщество единомышленников. Я порвал все связи с прежними товарищами, со знакомыми и дружественными семействами, потому что они, в силу своего мировоззрения, не понимали моего шага, и потому что я хотел начать свою новую жизнь без помех.
Уже в первые дни я познакомился со своей будущей женой, воодушевленной теми же идеалами, которая вместе со своим братом нашла путь к «Артаманен».
С первого же взгляда мы поняли, что представляем вместе одно существо. Созвучие нашего доверия и понимания было таким, будто мы с юности жили вместе. Наши мировоззрения во всех областях были одинаковыми. Мы соглашались друг с другом во всем. Я нашел ту женщину, о которой тосковал в долгие годы одиночества. Все годы нашей совместной жизни вплоть до нынешнего дня это внутреннее созвучие мы пронесли через счастье и несчастье, через все внешние воздействия, и его не могли поколебать случайности. Только одно было и осталось моей постоянной печалью: с тем, что затрагивало меня больнее всего, я должен был справляться в одиночку, не смея рассказать о нем ей.
Мы поженились, как только это стало возможным[29], чтобы поскорее приступить к совместной суровой жизни, которую мы выбрали добровольно, повинуясь своим убеждениям. Мы ясно видели долгий, тяжелый, многотрудный путь к нашей цели. Ничто не должно было отвратить нас от него. Наша жизнь в течение последующих пяти лет воистину не была легкой, но никакие трудности не могли лишить нас присутствия духа. Мы были счастливы и довольны, когда своим примером, своим воспитанием могли приобщить к своей идее новых верующих.
Три наших ребенка уже родились — для нового утра, для нового будущего. Вскоре нам должны были выделить участок земли. Но всё вышло по-другому! Приглашение Гиммлера в июне 1934 вступить в кадровые СС отвратило меня от нашего прежнего, столь надежного и целенаправленного проходившегося пути[30].
Долго, долго не мог я прийти к решению. Это противоречило моим привычкам. Но соблазн снова стать солдатом был силен. Сильнее, чем сомнения моей жены в том, что эта профессия внутренне удовлетворит меня. Но она согласилась с этим, когда увидела, насколько сильным было мое желание снова стать солдатом.
Надеясь на предстоящие повышения по службе и связанные с этим финансовые выгоды, я смирился с мыслью о том, что должен свернуть с нашего прежнего пути, оставаясь при этом приверженцем прежней цели нашей жизни. Эта цель — крестьянская усадьба как родина, родное гнездо для нас и наших детей — всегда имелась нами в виду, в том числе и в последующие годы. От нее мы не отказывались никогда. Я собирался уйти после войны с действительной службы и создать усадьбу.
После долгих колебаний и сомнений я решился перейти на кадровую службу в СС. Сегодня я глубоко сожалею о том, что сошел с прежнего пути. Моя жизнь, жизнь моей семьи потекла бы по другому руслу, хотя и сегодня мы не имели бы ни своего дома, ни своей усадьбы. Годы, проведенные в трудах, дающих внутренний мир, оказались бы очень ценными. Но кто бы смог предугадать ход связанных друг с другом человеческих судеб? Что верно, что неверно?
Меня не беспокоило то, что у предложения Гиммлера [вступить] в кадровые СС[31], в охранную часть концентрационного лагеря, оказалось такое дополнение, как концентрационный лагерь. Это понятие было для меня чуждым. Я просто не мог его осознать. В Померании мы жили уединенно, и там едва ли можно было услышать что-то о КЛ.
Я представлял только жизнь кадрового солдата, военную жизнь.
Я прибыл в Дахау, снова стал молодым солдатом со всеми радостями и страданиями такой жизни, сам стал инструктором[32]. Солдатская жизнь захватила меня. Еще на занятиях, во время обучения я слышал о «врагах государства», о заключенных за решеткой, о применении оружия и об опасности «врагов государства», как их называл Айке[33].
Я видел заключенных на работе, видел, как они поступают в лагерь и выходят из него. Я слышал о них от товарищей, которые служили в лагере уже с 1933.
Мне хорошо запомнилось первое телесное наказание, свидетелем которого я стал. Согласно распоряжению Айке, при исполнении этого наказания должна была присутствовать по крайней мере одна рота из состава охраны. Двое заключенных, укравших в буфете сигареты, были приговорены к 25 палочным ударам каждый. Подразделение было с оружием построено в каре. В центре стояли козлы. Обоих заключенных привел блокфюрер. Появился комендант. Шутцхафтлагерфюрер и старший по должности командир роты сделали доклады. Рапортфюрер зачитал приговор и первый заключенный, маленький закоренелый лентяй, должен был лечь на козлы. Два человека из роты крепко схватили его за голову и за руки, и два блокфюрера начали по очереди, удар за ударом, исполнять наказание. Заключенный не издал ни звука. Иначе повел себя второй — сильный широкоплечий политзаключенный. Уже после первого удара он дико закричал и хотел вырваться. Он продолжал кричать до последнего удара, хотя комендант не раз приказывал ему молчать. Я стоял в первых рядах и мне пришлось смотреть на все это до конца.
Я говорю «пришлось», потому что, окажись я в задних рядах, смотреть на это я не стал бы. Когда начались крики, меня начало бросать то в жар, то в холод. Да и сама процедура заставила меня трястись от отвращения. Позднее, когда началась война, при первой экзекуции я не был возбужден так, как при этом телесном наказании. Объяснение этому я найти не могу.
В тюрьме до революции 1918 телесные наказания применялись тоже, а затем они были отменены. Человек, исполнявший эти наказания, еще находился на службе, и его называли «костоломом». Это был грубый, распутный, постоянно пахнувший алкоголем человек, для которого заключенные всегда оставались всего лишь номерами. Представить его палачом было очень легко. В одной из камер я видел и козлы, и палки, применявшиеся при наказании. Мне, однако, было жутко представить вместе с ними и «костолома» тоже.
Во время последующих телесных наказаний, при которых мне приходилось присутствовать, пока я находился в подразделении, я всегда старался оказаться позади. Позднее, когда я был блокфюрером[34], я всегда старался податься назад, особенно при нанесении ударов. Сделать последнее было легко, ибо некоторые блокфюреры, наоборот, старались протиснуться вперед.