68750.fb2
Стент признает, что биологи в принципе могут продолжать исследование определенных явлений и вечно применять свои знания. Но, в соответствии с теорией Дарвина, наука возникает не из нашего стремления к истине самого по себе, а из необходимости контролировать окружающую среду, чтобы увеличить вероятность размножения наших генов. Если определенная область науки начинает давать все уменьшающуюся практическую отдачу, то у ученых становится меньше побудительных мотивов продолжать исследования, а у общества пропадает желание их оплачивать.
Более того, завершение биологами своих эмпирических исследований, утверждает Стент, не означает, что они ответят на все относящиеся к делу вопросы. Например, ни одна чисто физиологическая теория никогда не сможет по-настоящему объяснить сознание, так как «процессы, отвечающие за этот чисто частный опыт, будут рассматриваться как вырождающиеся в кажущиеся совсем обычными, каждодневными реакции, не более и не менее увлекательные, чем происходящие, например, в печени»[14].
В противоположность биологии, пишет Стент, физические науки кажутся бесконечными. Физики всегда могут попытаться более глубоко проникнуть в материю, сталкивая частицы друг с другом с большей силой, а астрономы могут заглянуть дальше во Вселенную. Но в своих усилиях по сбору данных физики неизбежно столкнутся с различными физическими, экономическими и даже познавательными границами.
На протяжении этого столетия физику стало все более сложно понимать: она обогнала нашу дарвиновскую гносеологию, наши внутренние понятия о том, как справиться с миром. Стент отвергает тот старый аргумент, что «вчерашняя чушь — это сегодняшний здравый смысл»[15]. Общество желает поддерживать продолжающиеся исследования в физике, пока у нее есть потенциал давать новые мощные технологии, такие, как ядерное оружие и ядерная энергия. Но когда физика станет непрактичной, а также непонятной, предрекает Стент, общество прекратит свою поддержку.
Прогноз будущего, по Стенту, являлся странной смесью оптимизма и пессимизма. Он предсказывал, что, перед тем как прийти к концу, наука способна помочь решить многие из самых насущных проблем цивилизации. Она может уничтожить болезни и нищету и обеспечить общество дешевой энергией, не загрязняющей окружающую среду, возможно, путем направления в нужное русло реакций синтеза. По мере того как мы получаем большую власть над природой, мы можем потерять то, что Ницше назвал нашей «волей к власти»: у нас становится меньше мотивации продолжать дальнейшие исследования — особенно, если такие исследования имеют малый шанс дать ощутимую прибыль.
По мере того как общество будет становится богаче и беззаботнее, все меньше молодых людей будут выбирать делающийся все более трудным путь науки и даже искусства. Многие повернутся к более гедонистическим целям, возможно, даже отказавшись от реального мира в пользу фантазий, возбуждаемых наркотиками и электронными приборами, подающими информацию непосредственно в мозг. Стент приходит к выводу, что рано или поздно прогресс остановится, бросив мир в статическом состоянии, которое он назвал «новой Полинезией». Приход битников и хиппи, предполагает он, сигнализировал начало конца прогресса и восход «новой Полинезии». Он завершает свою книгу сардоническим замечанием о том, что «тысячелетия занятий искусством и наукой в конце концов трансформируют трагикомедию жизни в празднество»[16].
Весной 1992 года я поехал в Беркли, чтобы встретиться со Стентом и выяснить, что он думает о своих предсказаниях спустя годы, прошедшие после написания книги[17]. Направляясь пешком от гостиницы к университету, я проходил мимо того, что показалось мне осколками шестидесятых: мужчины и женщины с длинными седыми волосами, одетые в лохмотья, просили милостыню. Оказавшись в университетском городке, я направился к зданию, занимаемому кафедрой биологии, — громадному бетонному строению, окруженному пыльными эвкалиптовыми деревьями. Я поднялся на лифте на этаж, где располагалась лаборатория Стента, и обнаружил, что она заперта. Через несколько минут дверь лифта открылась и показался Стент, краснолицый потный мужчина в желтом велосипедном шлеме, кативший грязный горный велосипед.
Стент юношей перебрался в США из Германии, и его грубоватый голос и одежда до сих пор несут отпечаток его происхождения. На нем были очки в металлической оправе, голубая рубашка с короткими рукавами и погончиками, темные свободные брюки и начищенные черные ботинки. Он провел меня через лабораторию, забитую микроскопами, центрифугами и стеклянной посудой, используемой в научных опытах, в маленький кабинет в дальней части. Холл перед его кабинетом украшали фотографии и картины с изображением Будды. Когда Стент закрыл за нами дверь кабинета, я увидел на ней афишу симпозиума, проходившего в 1989 году в Колледже имени Густава Адольфа. В верхней части плаката огромными, дико намалеванными буквами было написано слово «НАУКА». Буквы потекли вниз, образовав посередине огромную кляксу, закрывающую текст. Под этой кляксой большие черные буквы вопрошали: «Конец науки?»
В начале нашего интервью Стент казался довольно подозрительным. Он язвительно спрашивал, слежу ли я за судебными муками журналистки Джанет Малколм, только что проигравшей раунд в бесконечной юридической схватке с психоаналитиком Джеффри Массоном, у которого в свое время она брала интервью. Я пробормотал что-то насчет того, что прегрешения Малколм являются слишком незначительными, чтобы тянуть на какое-либо наказание, но ее методы кажутся легкомысленными. Если бы я сам писал что-то критическое о таком очевидно непостоянном и капризном человеке, как Массой, сказал я Стенту, то обязательно использовал бы цитаты, зафиксированные на пленке. (Во время нашего разговора мой диктофон тихо работал.)
Постепенно Стент расслабился и начал рассказывать мне о своей жизни. Он родился в 1924 году в Берлине, в еврейской семье, в 1938 году бежал из Германии и поселился у сестры, проживавшей в Чикаго. Он получил докторскую степень в Университете Иллинойса по специальности «Химия», но после прочтения книги Эрвина Шрёдингера «Что такое жизнь?» (Erwin Schrodinger, Whatis Life?) увлекся тайной генетической трансмиссии. Поработав в калифорнийском Институте технологий вместе с выдающимся биофизиком Максом Делбрюком (Max Delbruck), Стент в 1952 году получил должность профессора в Беркли. В те годы начала развития молекулярной биологии, сказал Стент, «никто из нас не знал, что делает. Затем Уотсон и Крик обнаружили двойную спираль, и через несколько недель мы поняли, что занимаемся молекулярной биологией».
Стент задумался о границах науки в шестидесятые годы, частично в ответ на движение за свободу слова в Беркли, бросившее вызов ценности западного рационализма, технологическому прогрессу и другим аспектам цивилизации, которые были дороги Стенту. Университет назначил его в комитет, чтобы «заняться этим делом и успокоить» студентов путем переговоров. Стент попытался выполнить задание — и решить свои внутренние конфликты насчет роли ученого, — прочитав несколько лекций. Эти лекции стали «Приходом золотого века».
Я сказал Стенту, что после прочтения «Прихода золотого века» не могу определить, считал ли он, что «новая Полинезия», эра социального и интеллектуального застоя и всеобщего расслабления, станет продвижением вперед по сравнению с теперешней ситуацией.
— Я никогда не мог этого решить! — воскликнул он, искренне расстраиваясь. — Люди называли меня пессимистом, а я думал, что я — оптимист.
Он определенно не считал такое общество утопическим — ни в каком смысле. Он объяснил, что после ужасов, принесенных тоталитарными государствами в этом столетии, невозможно серьезно относиться к идее утопии.
Стент считал, что его предсказания выдержали проверку временем. Хотя хиппи исчезли (кроме жалких реликтов на улицах Беркли), американская культура стала в большей степени материалистичной и антиинтеллектуальной; хиппи развились в «яппи» (состоятельные молодые люди, работающие по профессии и ведущие светский образ жизни. — Пер.). Холодная война закончилась, хотя и не через постепенное слияние коммунистических и капиталистических государств, которое представлял себе Стент. Он признал, что не предполагал возрождения давно подавленных этнических конфликтов как следствие холодной войны.
— Меня очень огорчает происходящее на Балканах, — сказал он. — Я не думал, что это случится.
Стент также удивлялся остающейся нищете и расовым конфликтам в США, но верил, что эти вопросы постепенно станут менее острыми.
«Ага, — подумал я, — он все-таки оптимист».
Стент был уверен, что наука проявляет признаки завершения, которые он предсказал в «Золотом веке». Физики, занимающиеся частицами, сталкиваются с трудностями, убеждая общество оплачивать их дорогие эксперименты, стоимость которых все время увеличивается, например сверхпроводимый суперколлайдер. Что касается биологов, то им еще остается многое узнать, например о том, как единичная оплодотворенная клетка превращается в сложный, многоклеточный организм, такой, как слон, и о работе мозга.
— Но я думаю, что картина в основном закончена, — сказал он. — Эволюционная биология, в частности, кончилась, когда Дарвин опубликовал «Происхождение видов».
Стент поднял на смех надежду некоторых биологов-эволюционистов, особенно Эдварда Уилсона (Edward Wilson) из Гарварда, на то, что они останутся занятыми вечно, делая подробный обзор всей жизни на Земле, вид за видом. Стент пожаловался, что подобное занятие станет автоматическим перебиранием четок.
Затем он выдал резкую обличительную речь против движения в защиту окружающей среды, также упомянув и о низкой самооценке американской молодежи, и в особенности несчастных чернокожих детей. Обеспокоенный тем, что моя пророчица Кассандра показывает себя брюзгой, я сменил тему и предложил поговорить о сознании. По-прежнему ли Стент считает сознание неразрешимой научной проблемой, как он заявил в «Золотом веке»? Он ответил, что придерживается очень высокого мнения о Фрэнсисе Крике (Francis Crick), который в последние годы занятия научной деятельностью обратился к сознанию. Стент сказал, что если Крик считает сознание поддающимся научному объяснению, то на эту возможность следует взглянуть серьезно.
Тем не менее Стент все еще был уверен, что чисто физиологическое объяснение сознания не будет настолько понятным и значимым, как хотелось бы большинству людей, и оно также не поможет нам решить моральные и этические проблемы. Стент думал, что прогресс науки может предоставить религии более четкую роль в будущем, а не исключать ее полностью, как когда-то надеялись многие ученые. Хотя религия не может соперничать с захватывающими научными рассказами о физическом царстве, за ней остается ценное свойство — предоставлять людям возможность руководствоваться моралью.
— Люди — животные, но у нас есть мораль. Задача религии в большей степени лежит в области морали.
Когда я спросил о возможности превращения компьютеров в интеллектуальные существа и создания ими своей собственной науки, Стент насмешливо хмыкнул. У него было смутное представление об искусственном интеллекте, и в особенности о его видных энтузиастах. Он заметил, что компьютерам могут великолепно удаваться точно сформулированные задачи — математические, шахматные, но они все равно ведут себя хуже некуда, если перед ними ставится задача узнать лицо или голос или прогуляться по запруженному народом тротуару, что люди решают без труда.
— Они преувеличивают их роль, — сказал Стент о Марвине Минском (Marvin Minsky) и других, предсказывающих, что в один прекрасный день мы, люди, сможем загрузить наши личности в компьютер. — Я не могу исключать возможность того, что в двадцать третьем веке появится искусственный мозг, — добавил он, — но ему потребуется опыт.
Можно спроектировать компьютер-эксперт по ресторанам, «но эта машина никогда не будет знать, каков стейк на вкус».
Стент с таким же скептицизмом отнесся к заявлениям исследователей хаоса и сложности о том, что при помощи компьютеров и современной математики они смогут превзойти науку прошлого. В «Приходе золотого века» Стент обсуждает работу одного из пионеров теории хаоса, Бенуа Мандельброта (Benoit Mandelbrot). С начала шестидесятых Мандельброт показывал, что многие явления действительно непредсказуемы: они демонстрируют поведение, являющееся непредсказуемым и очевидно хаотичным. Ученые могут только гадать о причинах отдельных событий и не могут предсказать их с точностью.
Исследователи хаоса и сложности пытались создать эффективные, понятные теории тех же явлений, которые изучал Мандельброт, сказал Стент. В «Золотом веке» он пришел к выводу, что эти непредсказуемые явления будут сопротивляться научному анализу, и не видел причины менять это убеждение. Как раз наоборот. Работа, проделанная в этих областях, подтвердила его положение о том, что наука, зашедшая слишком далеко, всегда становится непонятной. Значит, Стент не считает, что хаос и сложность приведут к новому рождению науки?
— Нет, — ответил он с лихой улыбкой. — Это конец науки.
Очевидно, что мы не ближе к «новой Полинезии», чем предполагал Стент, частично потому, что прикладная наука и близко не подошла к тому рубежу, которого опасался Стент, когда писал «Приход золотого века». Но я пришел к выводу, что пророчество Стента уже свершилось в одном важном аспекте. Чистая наука, поиск знаний о том, что мы собой представляем и откуда появились, уже вошла в эру уменьшения отдачи. На сегодняшний день самым большим барьером будущего прогресса чистой науки является прошлый успех. Исследователи уже составили карту нашей физической реальности, от микрокосма кварков и электронов до макрокосма планет, звезд и галактик. Физики показали, что всей материей управляет несколько основных сил: сила притяжения, электромагнетизм, а также сильные и слабые ядерные силы.
Ученые также скомпоновали свои знания во впечатляющее и ужасно детальное повествование о том, как мы появились. Вселенная начала свое существование 15 миллиардов лет тому назад, плюс-минус 5 миллиардов лет (астрономы могут никогда не сойтись на цифре), и все еще расширяется вовне. Примерно 4,5 миллиарда лет тому назад осколки взорвавшейся звезды, суперновой, сконцентрировались в нашу Солнечную систему. На протяжении следующих примерно нескольких сотен миллионов лет, по причинам, которые никогда не станут известны, одноклеточные организмы, содержащие хитроумные молекулы, называемые ДНК, появились на все еще адской Земле. Эти адамовы микробы дали рост, путем естественного отбора, удивительному набору более сложных существ, включая Homo sapiens.
Я предполагаю, что этот рассказ, который ученые сплели из своих знаний, этот современный миф о творении, будет жизнеспособным 100 и даже 1000 лет спустя. Почему? Потому что он правдив. Более того, учитывая, как далеко уже зашла наука, а также физические, социальные и познавательные границы, сдерживающие дальнейшие исследования, маловероятно, что наука сделает какие-либо значительные дополнения к знаниям, которые она уже породила. В будущем не будет никаких великих откровений в сравнении с теми, что нам дали Дарвин, Эйнштейн и Уотсон с Криком.
Прикладная наука будет существовать еще долгое время. Ученые продолжат разработку новых универсальных материалов; более быстрых и сложных компьютеров; генно-инженерных технологий, которые сделают нас здоровее, сильнее и увеличат продолжительность жизни; возможно, термоядерные реакторы обеспечат дешевую энергию с малым количеством побочных для окружающей среды явлений (хотя при сильном сокращении финансирования перспективы управляемого синтеза теперь кажутся бледнее, чем когда-либо раньше). Вопрос в том, принесут ли эти успехи прикладной науки какие-либо сюрпризы, какие-либо революционные сдвиги в нашем базовом знании. Заставят ли они ученых пересмотреть карту структуры Вселенной, которую они нарисовали, или рассказ о нашем космическом сотворении и историю, составленную ими? Вероятно, нет. Прикладная наука в этом столетии имеет тенденцию усиливать, а не бросать вызов превалирующим теоретическим парадигмам. Лазеры и транзисторы подтверждают мощь квантовой механики так же, как успехи генной инженерии — веру в модель эволюции, основанную на ДНК.
Что удивляет? Открытие Эйнштейна об относительности времени и пространства. Идеи астрономов о расширении, развертывании Вселенной. Открытие квантовой механикой лежащего в основе вещей вероятностного элемента было и впрямь поразительным; Бог в самом деле играет в кости (несмотря на неодобрение Эйнштейна). Открытие последнего времени — то, что протоны и нейтроны состоят из частиц, называемых кварками, — было гораздо меньшим сюрпризом, потому что оно только расширило квантовую теорию; основы физики остались нетронутыми.
Сознание того, что мы, люди, были созданы Богом не одномоментно, а постепенно, путем естественного отбора, было большим потрясением. Большинство других аспектов человеческой эволюции — относящихся к тому, где, когда и как именно появился Homo sapiens, — это детали. Они могут быть интересными, но маловероятно, что они удивят, если только не покажут, что основные постулаты ученых об эволюции неверны. Мы можем узнать, например, что внезапный скачок в развитии нашего разума был катализирован вмешательством инопланетян, как в фильме «2001 год». Это будет очень большим сюрпризом. Фактически любое доказательство того, что жизнь существует — или даже когда-то существовала — вне нашей маленькой планеты, явится большим сюрпризом. Наука и вся человеческая мысль переродятся. Размышления о возникновении жизни и ее неизбежности будут поставлены на гораздо более эмпирическую основу.
Но насколько вероятно, что мы обнаружим жизнь где-нибудь еще? Если вспомнить прошлое, то космические программы США и СССР представляли собой изысканную демонстрацию звона клинков, а не открытие новой границы человеческого знания. Перспективы исследования космоса на каком-либо уровне, кроме тривиального, кажутся весьма неправдоподобными. У нас больше нет ни желания, ни денег, чтобы заниматься наращиванием мышц ради самого процесса. Люди из плоти и крови могут когда-нибудь добраться до планет нашей Солнечной системы. Но если мы не найдем способа преодолеть запрет Эйнштейна относительно путешествия быстрее скорости света, то у нас нет шансов даже пытаться посетить другую звезду, не говоря уже о другой галактике. Космическому кораблю, способному преодолевать сто миллионов миль в час — скорость по крайней мере на один порядок больше, чем может добиться любая современная технология, — все равно потребуется почти 3000 лет, чтобы добраться до ближайшего звездного соседа, Альфы Центавра[18].
Самый драматический шаг вперед в прикладной науке я могу вообразить в отношении бессмертия. Многие ученые теперь пытаются идентифицировать точные причины старения. Можно представить, что в случае успеха ученые смогут спроектировать Homo sapiens, который будет жить вечно. Но бессмертие, хотя оно и станет триумфом прикладной науки, не обязательно изменит наши фундаментальные знания о Вселенной. У нас не появится лучшего представления о том, почему Вселенная возникла и что лежит за ее границами, чем мы имеем теперь. Более того, биологи-эволюционисты утверждают, что бессмертия достичь невозможно. Естественный отбор позволил нам жить достаточно долго, чтобы родить и вырастить детей. В результате старение не исходит из какой-либо одной причины или даже набора причин; оно неотъемлемо вплетено в ткань нашего существования[19].
Легко понять, почему многим людям трудно поверить, что наука может идти к концу. Всего столетие назад никто не мог представить, что ждет нас в будущем. Телевидение? Реактивные самолеты? Космические станции? Ядерное оружие? Компьютеры? Генная инженерия? Мы не можем знать будущее науки — чистой или прикладной, — как Фома Аквинский (философ и теолог XIII в. — Пер.) не мог предположить появление Мадонны или микроволновых печей. Великолепные, абсолютно непредсказуемые вещи ждут нас, как ждали наших предков. Только нам не удастся найти эти богатства, если мы решим, что их не существует, и прекратим поиск. Пророчество может быть только самореализуемым.
Эта позиция часто выражается аргументом «вот что они думали в конце прошлого столетия». Аргумент представляется следующим образом. В конце XIX столетия физики считали, что они все знают. Но стоило начаться XX веку, как Эйнштейн и другие физики обнаружили — изобрели? — теорию относительности и квантовую механику. Эти теории затмили ньютоновскую физику и открыли новые перспективы современной физике и другим ветвям науки. Мораль: все, кто предрекает конец науки, определенно окажутся такими же близорукими, как физики XIX века.
Те, кто верит в конечность науки, имеют стандартный ответ на этот аргумент: в связи с тем, что самые ранние исследователи не могли найти край Земли, они вполне могли прийти к выводу, что она бесконечна, но были не правы. Более того, уверенность физиков XIX столетия в том, что они все завершили, является историческим фактом и документально зафиксирована. Лучшим доказательством чувства завершенности является речь, произнесенная в 1894 году Альбертом Майкельсоном (Albert Michelson), чьи эксперименты по измерению скорости света помогли вдохновить Эйнштейна на теорию относительности: «В то время как нельзя утверждать, что будущее физики не готовит чудес более удивительных, чем чудеса прошлого, кажется вероятным, что большинство основных принципов уже твердо установлено и что будущее продвижение вперед следует искать в основном в строгом применении этих принципов ко всем явлениям, которые обращают на себя наше внимание. Именно здесь наука об измерениях показывает свою важность — количественные результаты более желательны, чем качественная работа. Будущие истины физики следует искать в шестом знаке после запятой»[20].
Замечание Майкельсона о шестом знаке после запятой так часто приписывалось лорду Кельвину (в честь которого была названа температурная единица — кельвин), что некоторые авторы приписывают ему и эту цитату[21]. Но историки не обнаружили свидетельств того, что Кельвин выступал с таким заявлением. Более того, во время выступления Майкельсона физики яростно спорили о фундаментальных положениях, таких как жизнеспособность атомной теории материи, утверждает историк науки Стивен Браш (Stephen Brush) из Университета Мэриленда. Майкельсон так увлекся своими оптическими экспериментами, предположил Браш, что «не замечал жестоких противоречий, бурлящих среди теорий того времени». Утверждаемое «викторианское спокойствие в физике», делает вывод Браш, — это миф[22].
Другие историки, похоже, не согласны с утверждением Браша[23]. Вопросы, касающиеся настроений обсуждаемой эпохи, не могут быть окончательно решены, но мнение, что ученые в прошлом веке самодовольно относились к состоянию дел в своей области, явно преувеличено. Историки представили анекдот, который нравится тем, кто не желает считать науку смертной: говорят, что в середине прошлого века глава Бюро патентов США ушел с работы и рекомендовал закрыть Бюро, потому что вскоре не будет никаких изобретений.
В 1995 году Дэниел Кошланд (Daniel Koshland), издатель престижного журнала «Сайенс», повторил этот рассказ во вступлении к специальному разделу о будущем науки. В этом разделе ведущие ученые делали прогнозы в своих областях по поводу того, что может быть достигнуто в течение следующих двадцати лет. Кошланд, как и Гюнтер Стент, биолог из Калифорнийского университета, расположенного в Беркли. Он ликует, что составители прогнозов «явно не соглашаются с тем должностным лицом прошлого, выдававшим патенты. Великие открытия огромной важности для будущего науки ждут нас в скором времени. То, что мы зашли так далеко и так быстро, означает не то, что мы истощили рынок открытий, а то, что новые открытия придут еще скорее»[24].
С эссе Кошланда связаны две проблемы. Во-первых, те, кто писал в его специальный раздел, предсказывали не «великие открытия», а в основном довольно приземленные применения текущих знаний, такие, как усовершенствованные методы разработки лекарств, более совершенные тесты для определения генетических расстройств, более точные мозговые сканеры и так далее. Некоторые предсказания имели негативный характер. «Любой, кто ожидает подобный человеческому разум от компьютера в следующие 50 лет, обречен на разочарование», — заявляет физик, лауреат Нобелевской премии Филип Андерсон (Philip Anderson).
Во-вторых, рассказ Кошланда о должностном лице, выдававшем патенты, вызывает сомнения. В 1940 году ученый по имени Эбер Джеффери (Eber Jeffery) рассмотрел рассказ о должностном лице, выдававшем патенты, в своей статье под названием «Изобретать больше нечего», опубликованной в «Журнале Общества при Бюро патентов»[25]. Джеффери проследил историю до заявления в Конгрессе, сделанного в 1843 году Генри Эллсвортом (Henry Ellsworth), в то время возглавлявшим Бюро патентов. В частности, Эллсворт заметил, что «наступление науки год от года подвергает испытанию нашу веру и, как кажется, предвещает начало периода, когда улучшения должны закончиться».
Но Эллсворт и не думал предлагать закрыть Бюро, наоборот, он просил дополнительного финансирования для того, чтобы справиться с потоком изобретений, которые он ожидал в сельском хозяйстве, транспорте и связи. Эллсворт на самом деле подал в отставку два года спустя, в 1845 году, но в своем прошении об отставке он не упоминал о закрытии Бюро; более того, он выразил гордость тем, что его расширил. Джеффери приходит к выводу, что заявление Эллсворта о «периоде, когда улучшения должны закончиться» представляет собой «просто риторический прием, предназначенный для того, чтобы подчеркнуть удивительные шаги вперед в изобретениях того времени и ожидаемые в будущем». Но, возможно, Джеффери недооценивает Эллсворта. Ведь Эллсворт предвосхитил аргумент Гюнтера Стента, появившийся более века спустя: чем быстрее идет вперед наука, тем быстрее она придет к самым дальним и неизбежным границам.
Давайте рассмотрим то, что подразумевает альтернативная позиция, та, которую отстаивает Дэниел Кошланд. Он настаивал, что раз наука так быстро продвинулась вперед за прошедшее столетие, то она и дальше может так двигаться — возможно, всегда. Но этот индуктивный аргумент в корне неверен. Наука существует всего несколько веков, и самые великие открытия были сделаны в последнем столетии. Если смотреть в исторической перспективе, то современная эпоха быстрого научного и технологического прогресса кажется не постоянным свойством реальности, а отклонением, счастливой случайностью, продуктом единичной конвергенции социальных, интеллектуальных и политических факторов.
В книге «Идея прогресса» (The Idea of Progress), написанной историком Дж. Б. Бери (/. В. Bary) в 1932 году, утверждается: