68754.fb2
Не пеняя Отцу на врагов,
Был Он чудным примером страданья,
В Нем горела святая любовь
и т. д.
Помню и другие песни. Но общаться с ними было невозможно. Они были замкнуты и не обращали внимания на чужих.
В другом роде были баптисты и евангелисты. Из последних помню Олю милую женщину с добрым лицом, с которой мы много говорили на тайшетской пересылке. Нас двоих послали мыть полы в столовой. Оля была первая, но не единственная верующая, пытавшаяся привлечь меня к вере. Я часто вызывала у религиозных людей надежду, что меня можно обратить. Я-то знала, что это дело безнадежное, но им казалось иначе. Интерес мой к вере был очень велик. Я выросла в атеистической семье и, к тому же, как многие мои сверстники, была очень невежественной во всем, что касалось веры. В детстве я не ощущала никакой потребности в религиозном знании. Но может быть, эта потребность подспудно жила, как во всяком человеке. Я спорила с Олей, повторяя обычные банальности антирелигиозной пропаганды. Но то, что это - банальность, - я не сознавала и была вполне искренней. И, может быть, верующие люди понимали мою искренность и поэтому не сердились на меня.
Только много позже, больше зная и больше думая об этом, я поняла, что атеизм мой действительно глубок и неисправим, что коренится он в особенностях натуры, а не в случайностях воспитания. Интерес к вере и большое уважение к отдельным религиозным людям остались навсегда. Хотя, если было бы у меня желание спорить, боюсь, что я не смогла бы сказать что-нибудь принципиально новое на эту тему по сравнению с моими тогдашними возражениями Оле. Я могу опять повторить те же общие места. Мир устроен несправедливо. Я чувствую зло миропорядка и отвращаюсь от него. Небо пусто, человек один и спастись от отчаяния может только любовью к себе подобным. Зла нельзя делать, потому что и так жаль людей и все живое, обреченное на страдания и смерть, а смерть есть самое главное зло. Всякое оправдание зла религиозными людьми со ссылками на Божий Промысел я считаю аморальным и ужасным с человеческой точки зрения, а другой точки зрения для меня не существует.
Но склонности к антирелигиозной пропаганде у меня нет, может быть оттого, что я обещала не использовать против веры своих небольших познаний. Это обещание я дала Насте, тоже православной, не желавшей молиться в церкви, но не "монашке". Я встретилась с ней позже. Настя - рыженькая, невысокая женщина, арестована была беременной, родила в тюрьме, потом ребенок умер. Она очень привязалась ко мне и страдала, что любит меня больше, чем своих единоверок. Естественно, ей очень хотелось, чтобы я уверовала. Сначала она наблюдала за мной. Она видела, что, придя с работы, я подолгу сижу неподвижно на нарах, прежде чем лечь спать. Ей казалось, что я молюсь, но я просто была очень усталой, не хватало сил сразу раздеться. Она предложила мне почитать Евангелие - ее сокровище, которое чудом удалось сохранить от лап надзирателей после всех обысков. Однажды книгу нашли и бросили в уборную. Пришлось отмывать каждую страницу. Книгу я прочла. И тогда я дала ей это обещание и сдержала его. Я читала Евангелие впервые, непредвзято и с большим волнением. Христос мне очень нравился. Несколько раз переписывала Нагорную проповедь и дарила подругам к празднику. Но к вере так и не приблизилась, к большому огорчению Насти. Не вера появилась, а сожаление о неверии. Позволю себе привести стихи, которые я тогда написала:
Молитва
О Боже, я в Тебя не верю,
Не славлю мудрого Творца,
И для меня закрыты двери
В страну, где счастью нет конца.
Закрыты двери в край забвенья,
Где нет ни горя, ни утрат,
Где людям радость утешенья
Сулит Твой мудрый, кроткий взгляд.
Душе усталой, одинокой,
Слабеющей в мирской борьбе,
Так сладок веры сон глубокий,
Молитва жаркая к Тебе.
О Боже, дай блаженство веры,
Неверие мое прости,
И дух, измученный без меры,
Направь по верному пути.
Когда через три года появилась возможность писать письма из лагеря в лагерь, и между родителями и мною завязалась переписка, я написала отцу в одном из писем что-то в таком роде: "Мы не знаем, где истина, мы не можем о ней судить, она где-то вне нас. Верующие люди считают Бога источником истины". Отец очень огорчился, решив, что я "впала в религиозность", и несколько писем посвятил подходящим к случаю разоблачениям. Мне не сразу удалось убедить его, что он ошибается. Сам он до конца оставался атеистом. Перед смертью он попытался с помощью Евангелия свести счеты с прожитой жизнью, но отверг учение Христа так же решительно, как в молодости. Сказал: "Всех любить - значит, никого не любить".
И Оля, и Настя оказались потом с моей матерью в Мордовии. Мать не слишком беспокоилась за чистоту моего неверия и была очень рада, что я встретилась с такими хорошими женщинами. Олю я встретила в последний раз, когда освободилась и приехала к матери в Потьму на свидание. Я, со справкой об освобождении в кармане, еще без паспорта, шла по зоне вместе с матерью и увидела Олю. Нам некогда было поговорить, и она только значительно улыбалась: она-то всегда верила, что свобода близка. Они все тоже ждали приезда комиссии, которая должна была их освободить, а я ни во что не верила. И в этот майский день 56 года мне так живо вспомнились и наши разговоры в мае 52 года, и неистребимая ее улыбка на 50-ти градусном морозе зимой 53 года - закутана до самых глаз, на ресницах иней, а глаза улыбаются.
Настю я никогда больше не встречала. Мне было тяжело, что я не оправдала ее надежд. Она не знает, как много для меня значила встреча с ней и с дорогой ей Книгой, а мне трудно было бы это объяснить не только ей, но и себе.
Были и несимпатичные верующие. Все сидевшие согласны, что таких особенно много встречалось среди свидетелей Иеговы. Это не потому, конечно, что вера влияет на людей, а наоборот, такие жестокие, человеконенавистнические верования привлекают, может быть, людей особого склада. Они вечно говорили об Армаггедоне, ожидая конца света, когда погибнут все, кроме них. Удостоилась я и их внимания. Одна из них сказала мне как-то: "Я видела сон о Армаггедоне, все погибли. Уцелели мы, и ты с нами". Объяснила она мне свою симпатию тем, что я еврейка, а они нас очень уважают. Боюсь, что я ответила ей с излишней резкостью. Другая свидетельница как-то выразилась весьма знаменательно. В ответ на обычный упрек, что, мол, в Бога верите, а к людям относитесь плохо, она ответила, что служит Богу, а не людям. Не знаю, было это ее собственное мнение или общая их установка. Я плохо разбиралась, чем отличается одна секта от другой. Думала, что впереди у меня так много лагерного времени, что все успею узнать, и все песни выучить, и даже языки. К счастью, я ошиблась.
На пересылке в Новосибирске я встретилась со своей одноделкой Галей. На воле мы не знали друг друга, но встретились, как друзья после долгой разлуки.
Перед арестом она училась в Ленинграде, а вообще жила под Москвой в Новогирееве. Ее согласие вступить в организацию было минутным порывом. Ее родители были вполне преданы властям. Мы много спорили, но это не мешало нам сильно привязаться друг к другу. В лагере она выглядела не "на месте" (если можно кого-нибудь представить на месте в лагере). С круглым лицом, наивными глазами, длинными косами, она даже одета была совсем как ее сверстницы на воле, когда начальство не запрещало ходить в своем. На нее обратил внимание начальник режима в Тайшете, вызвал к себе для разговоров, разрешил написать домой внеочередное письмо, и поползла о ней дурная слава. Но она была чистейшим человеком, самоотверженным в дружбе. Такими же были, как видно, ее партийные родители. Позже, посылая ей посылки, они клали что-нибудь и на мою долю, а ведь могли бы ненавидеть одну из тех, кто сбил с пути их дочь.
Она умела и нашему жалкому быту придать видимость уюта. Всячески старалась порадовать меня, даже умудрилась испечь ко дню рождения пирог, и я, при всем желании, не могла за ней угнаться в этом отношении.
Мы вместе ехали от Новосибирска до Тайшета, потом ее взяли на этап, и мы встретились только через год. Пробыли вместе несколько месяцев и снова расстались, а потом увиделись на несколько минут еще через год, на сельхозе. Нас оттуда увозили, а ее привезли. Снова мы встретились только на воле. И всегда мне приходилось сдерживаться, чтобы не оскорбить того, во что она продолжала верить. Как видно, XX съезд и развенчание Сталина поразили ее и подорвали все убеждения, а потом примирили ее с моими высказываниями. На воле все было не так жгуче, не так актуально. Очень тяжело было прощаться навсегда, уезжая.
Стоит ли описывать подробно этап? О кораблях и портах Архипелага рассказано другими. Немного воображения - и понятно будет, каково это ехать полтора месяца в столыпинских вагонах и теплушках; выгружаться на пересылках; устраиваться на нарах - ближе или дальше от параши, с уголовниками или без них; идти в баню в толпе голых женщин, а в дверях мужчина-банщик бдительно смотрит, чтобы не пронесли мы в баню своего белья для стирки - это не положено, но если попросить, то иной может и разрешить. Каково тащиться со своим барахлом несколько километров от станции и знакомиться с овчарками, этими неизвестно на что способными существами идут сзади, полаивают, а может, и тяпнут при случае? И слушать "молитву" начальника конвоя, которую потом будешь слышать каждый день по нескольку раз: "Внимание, заключенные! По пути следования идти не растягиваясь, не разговаривать, с земли ничего не поднимать, шаг влево, шаг вправо - считаю побег, конвой применяет оружие без предупреждения!" (Известно, что такое бывает.)
Каковы эти регулярные шмоны, когда перед очередными воротами заставляют вытряхивать на землю все из мешков, и если есть у тебя фотографии или письма (у меня пока ничего такого нет и еще долго не будет), - думай, как их припрятать. Хотя все это прошло цензуру, но захотят - и отберут.
И эти постоянные разлуки, разлуки с каждым встреченным человеком, вечный страх разлуки, когда, казалось, нечего тебе уже бояться. Но всегда есть, чего бояться и есть, что терять. На этапах встречаются старые лагерницы, их куда-то везут. В те времена на настоящую свободу никто не ехал, но некоторые ехали в ссылку.
Помню старую лагерницу на челябинской пересылке с седыми короткими волосами и жестким загорелым лицом. Она кончила 10-тилетний срок. Выслушав, за что я сижу, она пробормотала неприязненно, что на месте моей матери она убила бы меня своими руками. "Почему же, - поразилась я, - разве не оправдано враждебное отношение ко всем этим порядкам? Разве вам не на что жаловаться?" "Девчонка, что ты знаешь! Ты не знаешь, что мы пережили!" - и она стала мне рассказывать то, что я много раз слышала потом - как их привозили зимой на пустое место, как они жили в палатках, сами строили бараки и натягивали колючую проволоку, а по ночам волосы примерзали к стене.
Старым лагерникам обидно, что нам гораздо легче, чем было им 8-10-15 лет назад. Они любят пугать новичков. Они учат жить. Разъясняют - что в лагере самое главное. "Не можешь научим, не хочешь - заставим". Тут ты должен для себя решить - будешь ты жить по таежному закону: "только выжить" или следовать законам, что узнал с детства, в том мире. Хотя и говорится, что лагерь - это СССР в миниатюре, но не надо это понимать слишком буквально. Несвобода в политическом смысле и теперешняя ежеминутная несвобода все-таки разные вещи. И хотя взамен мы получили абсолютную внутреннюю свободу, но я этого не могла оценить. Ведь меня посадили так рано, что я не успела разобраться как следует - что такое внутренняя несвобода.
И еще разные вещи: несвобода в тюрьме и несвобода в лагере. Эта новая жизнь после тюрьмы - люди, воздух, движение куда-то - заставляет притупившуюся мысль работать, и смотришь, и слушаешь, и живешь тем, что есть, без надежды, но умирать не хочешь. Что же, другие живут - буду жить и я.
3. Тайшетская пересылка
Тайшетская пересылка - последняя остановка перед лагерем. Там мы пробыли недели две. Это еще легкая жизнь. Мы чинили огромные и безобразные ватные рукавицы, ходили по зоне, смотрели, расспрашивали, что это такое трасса ТайшетБратск. И новые встречи. Встретились мы с Инной Эльгиссер. Сейчас она тоже в Израиле, вместе с другим нашим однодельцем, Гришей Мазуром. Рядом, в мужской зоне, в это время оказался отец Инны, который, окончив 15-летний срок, ехал в ссылку. Им разрешили десятиминутное свидание "без слов". Невозможно было не дать им говорить, но что они могли сказать друг другу за 10 минут?
От нее я много узнала о Борисе Слуцком, о Владике Фурмане. Однажды в Иерусалиме я выступила в клубе для новоприбывших со своими воспоминаниями. Как всегда, преобладали пожилые люди. Одна из старушек, пришедшая просто так, как она ходила на все мероприятия, подошла ко мне и представилась как тетка Фурмана. Она приехала в страну несколько лет назад. Потом я ее навестила и она мне показала единственную сохранившуюся фотографию Владика: она была в деле, и ее вернули родителям в 56 году, когда те освободились. Мать Фурмана была на приеме у прокурора Руденко, спрашивала о судьбе сына, и он ей сказал: "Полина Моисеевна, их убили наши фашисты, что могу я вам еще сказать?" (Позже приехали в Израиль и родители Владика и здесь умерли.)
После пересылки мы были с Инной несколько месяцев в нашем первом лагере. Помню, как ужасно она страдала от укусов мошки, ходила вся опухшая, слепая, так что даже до столовой не могла дойти без помощи. Была она маленькая и, по видимости, слабая, но как только становилось чуть-чуть легче, она не унывала.
В Тайшете на пересылке мы встретили несколько "повторниц". Значение этого странного слова ужасно. Эти женщины повторно получили срок и снова ехали в лагерь. Как правило, им даже не предъявляли нового обвинения, а просто снова брали по старому делу, считая, как видно, что отсиженный когда-то 10-летний срок - это устаревшая мода. Другие, отбывая ссылку после первой отсидки, заработали там новый срок, обычно за "антисоветскую агитацию" - кому-то рассказали о лагерях и выразили неудовольствие тем, что жизнь их загублена ни за что ни про что.
Повторницей была Мирра Капнист, женщина неопределенного возраста, худая, с резкими чертами лица. Ее предком был известный русский писатель 18 века. В первый раз ее посадили по "кировскому делу", в 1934 году. В Тайшет ей должны были привезти на свидание маленькую дочь, но Мирру вызвали на этап до ее приезда, не помогли мольбы и истерики несчастной матери - свидание не состоялось.
Потом я ее встречала на других колоннах. При мне она освободилась, ехала зимой в ссылку в Красноярский край.
Она шла с мешком и деревянным чемоданом, какие делали работники хоззоны за 20 рублей, к вахте, и вид у нее был чудной: на голове еле держалась кокетливая самодельная шляпка. Кто-то из женщин отдал ей теплый платок.
С давних пор сидела теща Бухарина, мать его второй жены, врач. Родство не афишировалось, было известно, что она жена старого большевика Ларина. "А муж ваш не сидит?" - поинтересовалась я. "Мой муж похоронен у кремлевской стены", - ответила она с достоинством. Напрасно я расспрашивала ее, она о жизни в лагерях не распространялась. Это была моя первая встреча с представительницей той, уже немногочисленной, прослойки бывших партийных дам, которые, как правило, не вызывали у меня большой симпатии, хотя и подумать страшно, как они настрадались. Ничего не могу сказать о ней лично, но обыкновенно это были люди с совершенно искаженными понятиями. Они остались "верноподданными". Вернее, так они говорили, а что хранили про себя - один Бог знает. Я считала, что они искренни, и удивлялась такому идиотизму, но моя мать, как и многие другие, была убеждена, что они притворяются и, если бы не дрожали так, то могли бы даже нас удивить запасом ненависти к режиму. Этот их страх - самое поразительное. Они все в жизни потеряли: мужья их были расстреляны, дети в детдомах, а постарше - в лагерях и ссылке. Краткий промежуток между отсидками был у всех мучительным, но они все дрожали.
Позже я встретилась с первой женой Бухарина, с сестрами Зиновьева и Пятакова. Когда с 1954 года у нас в лагере началась известная либерализация, эти дамы принимали самое активное участие в "общественной жизни", были членами всяких советов и комиссий и назойливо приставали, чтобы и мы все подписывались на заем. Заработки были ничтожными; чтобы купить самую дешевую облигацию, нужно было нескольким заключенным сложиться. Я отстаивала свое право вместо облигации купить в ларьке зубной порошок, туалетное мыло и нитки. Они очень не одобряли мою позицию. Им по-своему хотелось меня спасти от "растлевающего влияния контриков", но это было безнадежно.