68846.fb2
Александр, понимая, что Мишель в своей необузданной страсти повелевать не отступит ни на шаг, покорно пошел за ним, идущим походкой гордой, радостной. Взбудораженный, с горящими от дикого восторга глазами, Мишель вышел в зал, сам, разливая водку, плеснул в стакан, подал Александру:
- На, пей! Знал бы ты, что подарил сейчас несчастному ублюдку минуту счастья! Ты и я - несчастные счастливцы, дети власти! Ну, выпьем да поцелуемся, Саша дорогой! Долго ль я проживу на свете - не ведаю, а час сей полуночный и на смертной одре буду вспоминать!
Не дожидаясь, покуда выпьет Александр, влил в себя стакан вина, губы рукавом утер и впился своими жадными губами в губы Александра, а после яро закричал:
- А вы, сушеные стручки, почему не пьете?! Каждый пусть за наше с Александром здоровье выпьет! Да и девкам наливайте - притихли что-то! Ну, трясогузки, пейте!
Монахи, не понимая, почему их коновод вдруг стал послушника Василия именовать Александром, с радостной суетой наполнили стаканы, все выпили. Мишель, уже довольно пьяный, песню снвоа затянул, кто-то из монахов пошел наяривать на ложках, другой в дно дубовой кадки стал стучать руками, девки закружились в срамотном диком танце, Мишель пошел плясать вприсядку, и гульба перевалила за те пределы, за которыми гуляк поджидает или совершенное бессилие, или полное исступление, безумное и всепоглощающее. Но чьей-то грозный окрик, раздавшийся неожиданно, некстати, мигом заставил всех остановиться, замереть. В дверях в сопровождении двух иеромонахов, с посохом в руке стоял архимандрит.
- Бесы! Бесы!! - с великим гневом. обидой и недоумением прокричал Фотий. - Святую обитель срамите?! Чистый алтарь калом и мочой срамоделия поливаете?! Никогда прежде не бывало такого греха в сей обители! Преступники вы и заслуживаете самой страшной кары! Говорите, кто зачинщик блудодействия наглого и бесстыдного?! Кто святотатец безумный?! Ответствуйте, иначе всех без разбору на казнь страшную пошлю!
Мишель, желая, видно, довести безобразие сцены до высших пределов, находя в том огромную радость от возможности попрать власть архимандрита, вихляя бедрами, со стаканом в руке, обнимая другой рукой полуголую блудницу, немало, однако, смущенную, пошел к Фотию.
- Кого казнить собрался, ханжишка? Меня что ль, Мишеля Шумского, сынка другого твоего и начальника?! Не я ли сам тебя в кнуты отправить могу, сорвав вначале с позором твой клобук настоятельский?!
Наглая речь послушника, опозорившего монастырь не виданным доселе срамом, отняла у Фотия дар речи. Он стоял, мелко-мелко постукивал посохом об пол, разевал рот, пучил глаза. Наконец изрек:
- Срамник бессовестный! Отца своего начальником моим называешь? Нет, не начальник он мне - иное начальство у меня отыщется! Ты же, щенок, весь в моей власти, и власть сию сам отец твой мне вручил, тебя, бесстыдника, ко мне на поруки отправляя! Но за не виданный досель в обители срам, тобою учиненный, завтра ж отошлю тебя в монастырь Соловецкий, где погодка похолодней да настоятель построже! Бесов изгонять из святых мест безо всякой жалости надо!
Тут Фотий, скосив глаза, нечаянно бросил взор на стоявшего в сторонке понурившегося Александра, которому было безумно стыдно находиться в одной компании с безобразниками.
- А это кто?! - скорее с радостью чем с негодованием воскликнул Фотий. - Послушник Василий, тихушник скромный! Ну-ка, ко мне скорей ступай! А ну, дыхни, дыхни! - потребовал Фотий, когда смущенный Александр приблизился к нему. - Ай, да и дышать не надо! Слышу, как зельем хмельным от тебя разит! Вот аспид-то в овечьей шкуре! Уступчив, работящ и скромен, а на деле что? Вином и девками в обители святой пробавляется с другими блудниками, так что ли?!
Александр просто корчился от обжигавшего чувства стыда, он даже не мог поднять на Фотия глаза, весь трясся. Еле слышно проговорил:
- На кухню я сегодня был отправлен, для мытья котлов... Простите, отче преподобный, ради Бога!
- Нет, не прощу! - чрезвычайно радуясь тому, что находящийся в его власти первый человек державы достоин его гнева, унизил себя до срамотного поступка, уничтожил в себе достоинства, присущие властелину, звонко прокричал архимандрит. - Прочь тебя, Василий, из обители изгоняю! Не достоин ты быть средь братии! Завтра ж собирайся!
Но тут заревел до этого молчавший Мишель:
- Кого гонишь, мракобес?! Святого человека гонишь?! Да ты и ногтя-то сего мужа не стоишь, хламида вшивая! Гордыней упиваешься, властью, а вериги носишь, постишься, ханжишь! Лживая твоя святость! Самого тебя из обители гнать надо грязным веником!
Фотий поднял было посох, чтобы ударить им обидчика или просто погрозить им, но Мишель опередил движение архимандрита, схватил его одной рукой за запястье, другой - за длинную бороду, Фотий по-дурному взвыл, скорее переживая оскорбление, чем страдая от боли, а Мишель, расценив вой отца преподобного как воинственный клик, сам закричал, опрокинул архимандрита на пол и, покуда два иеромонаха силились оторвать смутьяна от настоятеля, сын Аракчеева успел дважды съездить его кулаком по лицу, вырвать изрядный клок из бороды и один раз удружить ударом посоха. Александр, не имея сил смотреть на отвратительное побоище, происходящее в стенах монастыря, где укрывались люди от мирских страстей, поспешил выбежать из трапезной. Он летел к своей келье, чтобы укрыться в ней и предаться горячей молитве. Александр понимал, что мир добрался до него и в монастыре, причем в творении этого ужасного мира был повинен он сам, потому как Мишель Шумский на самом деле был в какой-то мере и его сыном: да, Аракчеев родил Мишеля, но Александр был тем, кто родил Аракчеева как государственного человека, второе после государя лицо.
... Из ворот Юрьевского монастыря Александр вышел поутру. Лил сильный дождь, и скоро его шинель стала намокать. Без шапки, в шинели, в сюртуке и в казенных монастырских штанах, которые ему разрешили оставить себе, Александр выглядел нищим бродягой благородного происхождения. Куда ему сейчас идти, Александр не знал, как не знал ни месяца, ни дня недели, ни числа. Прошел под дождем с полверсты, впереди чернели крыши какой-то деревеньки, слышалось чье-то уханье, злая брань и крики. Вдалеке увидел он копошащихся людей, которые, разделившись на кучки, то набегали друг на друга, то разбегались вновь. Подошел поближе и рассмотрел, что копошащиеся люди дерутся, дерутся яро и серьезно, с намерением ударить противника не просто побольней, а так, чтоб уложить на землю. Бились они, топая по размокшей от дождя земле, жижа чавкала под их сапогами и лаптями, на которых толстым слоем налипла грязь. Бойцы падали в грязь, вскакивали, если имели силы, или оставались лежать в грязи, окровавленные и перемазанные чернотой, как черти. Сажернях в тридцати от дерущихся стоял человек в шляпе приходского священника, в рясе, но с накинутой поверх головы и плеч рогожкой - от дождя. Стоял и молча, но неотрывно смотрел на дерущихся. Александр подошел к нему, с укоризной спросил:
- Батюшка, да что вы с таким интересом смотрите на сию отвратительную драку? Подошли бы, разняли. Эдак они и убьют друг друга!
Священник взглянул на Александра добрым кротким взглядом, улыбнулся и, втянув сопельку, сказал:
- Может статься, что и убьют, да токмо я ничем помочь не смогу. Да и становой пристав, если вдруг, словно по волшебству, здесь явится, тоже не разнимет. Гляди-ка, они ведь в раж вошли! Издавна здесь по праздникам окуловцы на низовцев ходят и наоборот. Стенка на стенку, новогородские обычаи древние помнят. В кабаке каждая станка по ведру вина возьмет, выпьют спервоначалу, а после и махают кулачками. Ладно будет, если за колы не схватятся. Пьяные, знамо дело!
Александр, видевший за время своего путешествия так много пьющего народа, в сердцах спросил:
- Но, батюшка - отчего же пьет русский человек? Неужели ему и без вина не весело?
- Как не весело? - изумился священник. - Человеку рабочему недосуг и соображать - весело ль ему, али невесело. От зари до зари в труде, о баловстве и подумать некогда. Зато о веселье простого человека кабатчики-откупщики заботятся зло. Им вино продать надобно, да и гадкое вино, кислотой али щелоком разведанное, чтоб острее казалось, известностью еще. От кабацких же продаж имеет мзду немалую и казна государственная, а посему ни кабатчикам, ни господам министрам не резон водочную продажу прекращать. Мы же, слуги господни, в проповедях много говорим о вреде пьянства, и действенны проповеди сии - часто целыми деревнями крестьяне, а особливо артельные люди, от водки совсем отказываются. Так что ж? Через епархиальное начальство сделали нам строгое предупреждение, исходящее якобы от министра финансов, чтоб впредь призывали народ не к полному неупотреблению вина, а лишь к умеренному его питию. Не могли мы супротив такого циркуляра пойти - стали говорить, как велели, чтоб токмо частный, виноторговцев, и казенный интерес не страдал. Государеву волю исполняем. Людишки же сии свою волю в высшей степени сейчас выполнить хотят, силой кулаков над братом своим во Христе власть показать спешат. А то над кем властвовать? Над женками, которых иные крутые мужья в телегу запрячь могут да, хлестая плетью, заставят пять верст протащить? Над детками безответными? Над скотиной? И, соколик! Ежели конца света не будет, так и проживет человече, власть хоть над кем-то подыскивая, хоть кого-то, самую малую и беззащитную тварь стараясь принизить, а себя возвеличить. Да, слаб человек, а отсюда и гоньба его за властью! - И священник вдруг радостно и азартно вскрикнул, хлопнув себя по коленям: - Да вы смотрите, сударь, как тот низовец, что в красной рубахе, окуловца срезал! Начисто сработал, не иначе как свинчатку неприметно в рукавицу положил!
Александр, совсем не разделявший восторга батюшка, хотел было побыстрее уйти, чтобы не видеть кровавого, жестокого побоища. Священник уловил желание своего нечаянного собеседника и, поклонившись и поморгав мокрыми ресницами, сказал:
- А на храм, барин, хоть копеечку не подадите?
Александр машинально опустил руку в карман шинели пальцы сразу нащупали случайно оставшуюся, не украденную в монастыре монету. Вытащил серебряный гривенник, подал батюшке. Тот долго благодарил странного вида барина, не забывая поглядывать на продолжавшееся побоище.
Александр пошел прочь. Дождь закончился, в просветы между рваными тучами протиснулось неяркое уже осеннее солнце. Александр шел к дороге на Петербург. Он, уже ненавидевший порядки державы, бывшей совсем недавно его державой, хотел поскорее попасть в столицу империи, хотя и не знал точно, для чего это надо ему и как он попытается изменить российские порядки. Главное, что в нем жила уверенность в необходимости перемен, и он очень жалел о том, что оставил престол, хоть и понимал в то же время, что, не окажись он вдруг просто коронованным странником, многое так и осталось бы неизвестным ему.
Совсем бескорыстно, - лишь за несложную работу в пути, - его приняли в свой обоз новгородские купцы, направляющиеся в Петербург. Они узнали в Александре барина, а жалкий вид, его обтерханная одежда заставили купцов испытать чувство сострадания к благородному нищему. Ему подарили шапку, новые портянки, укрыли рогожами, и некоторое время замерзший, мокрый Александр отогревался. В его сердце жили страстная любовь к людям и сильное желание им чем-нибудь помочь.
14
БЕГУЩИЙ ИМПЕРАТОР
Осенью 1824 года Василий Сергеевич Норов, давно уже осознавший, что он, даже будучи выделенным высшей властью, - ничто в сравнении с армией твердоустоявшихся мелочей, догм, традиций, норм, взглядов, правил, а поэтому нужно лишь стараться быть их заботливым охранителем, отправился в путешествие по России. Побывал в Москве, Рязани, Калуге, Туле, Тамбове, Пензе, Симбирске, Самаре, Оренбурге, на Златоустовских и Екатеринбургских заводах, в Перми, Вятке, Вологде. Везде государю показывали самое наилучшее и интересное - лучшие больницы и тюрьмы, школы и рынки, заводы и земледельческие хозяйства. Он догадывался, что показывают, чтобы успокоить, если не удалить его, но Василию Сергеичу отчего-то самому казалось это очень удобным - он сам хотел лишь по-хорошему удивляться и не беспокоить себя, а поэтому оправдывал такой показ мыслью: "А если бы я был губернатором или городским головой, стал бы я огорчать государя императора видом нечистоты физической и нравственной, картинами нищеты? Нет, каждый хозяин по вполне разумным причинам спешит показать лишь самое хорошее, ну а я, гость, не имею права требовать от него, чтобы он вел меня на задворки и помойки. Они - добрые люди, и я тоже, добрый благовоспитанный человек".
Но по мере того, как Норов приближался к Петербургу, возвращаясь из долгой поездки, в нем все основательнее свивала гнездо тревога. Доводами разума уже невозможно было заглушить упреки совести, твердившей ему: "Ты энергичный и честный человек, добившийся абсолютной власти! Но что ты сделал доброго России, её народу? Спишь с женой Александра, танцуешь на балах, жрешь изысканные кушанья, смотришь на марширующих солдат да разъезжаешь в карете туда-сюда. Да ты подлец, Василий Сергеич!"
По мере того, как приближались к Петербургу, порывы ветра становились все сильнее. Норов в окошко кареты видел, что вода Финского залива, кое-где видневшегося сквозь стволы деревьев, стало темно-синей, почти черной. Ехали по Петергофской дороге, миновали Ульяновку, Красный кабачок, а неподалеку от имения Дашковой Норов велел остановить карету, вышел из нее, чтобы поглядеть на залив, открывавшийся отсюда во всем своем зловещем бурном виде.
- К самому наводнению поспели, ваше величество! - чуть ли не с радостью сообщил кто-то из свитских.
Ветер рвал полы плаща государя, который все смотрел и смотрел на кипящую воду. Недалеко от воды дымили трубами здания какого-то завода. В ста саженях от заводских построек виднелись налепленные без толку жилые строения рабочих. Вдруг Норов с ужасом видел, как синяя кромка воды залива стала двигаться, пахнуть на глазах, точно волна пламени, двигаясь по сухому дереву, съедала его, так и вода съедала берег, подбираясь к домам фабричных. Из них вскоре выбежали женщины и дети, крича, бросились наверх, к дороге, на которой стоял царский поезд, но волна бежала быстрее, и скоро она настигла беззащитных людей и съела их, а рабочие, выскочившие из заводских зданий, находившихся на более высоком месте, падая на колени и простирая к небу руки со сжатыми кулаками, в бессильном негодовании то ли на Бога, то ли на природу, стояли и смотрели, как тонули их близкие. Лишь некоторые бросались вплавь, чтобы помочь несчастным, но по большей части сами тонули...
"Как, я ездил где-то, не зная, не желая знать, что в восьми верстах от Зимнего дворца есть лачуги бедняков, которые может смыть волна? Не я ли преступник? Не ко мне ли должна быть обращена ненависть этих бедняг?!"
Так лихорадочно думал Норов, хотя рядом с каретой и грызя в возбуждении ногти. Он то смотрел на боровшихся со стихией людей, то закрыл глаза и уши, чтобы не видеть их смерти, не слышать их криков о помощи. А потом вдруг сам закричал, прсиедя на корточки в нелепой позе:
- Боже! За мой грех караешь Ты их, невинных! Ну пощади же! Пощади!
А потом, быстро впрыгнув в карету, прокричал вознике:
- Гони! Гони! Бегу-у-у!
Было 7 ноября 1824 года.
4 апреля 1825 года Норов выехал в Варшаву, чтобы присутствовать на третьем сейме. К этому времени он заметно пополнел, был или чрезвычайно весел, или, наоборот, резок, раздражителен, в лучшем случае рассеян. В Варшаве, появившись перед делегатами сейма, он произнес фразу, поразившую и его самого своей смелостью: "Я сочувствую упрочению вашей конституции". Поляки рукоплескали. Норов был собой доволен, но не доволен поляками, когда узнал о наличии в Царстве тайных обществ. Выговорил на эту тему Константину, побрюзжал и отправился в обратный путь. Заехал в Ковно, в Ригу, в Ревель, был в Грузино у Аракчеева, в Новгороде, и в Юрьевском монастыре, где имел беседу с Фотием наедине. 13 июля возвратился в Царское...
В тот же день получил из Грузино нагнавшее его письмо. Писал Алексей Андреевич, что-де некто Шервуд, унтер-офицер 3-го Украинского уланского полка, находящийся у генерал-майора Клейнмихеля, настойчиво добивается аудиенции. Аракчеев писал, что у Шервуда есть наисекретнейшие сведения о заговоре, направленном против императорской фамилии, но открыть их он сможет лишь в личном разговоре с государем.
Норов мог бы и не принять этого Шервуда, потому как о заговоре ему было известно давно, но он не стал этого делать - заговор, рассудил он, спустя почти два года со дня "Бобруйской ночи" может относиться и к нему лично, а не к какому-то Александру Павловичу. А поэтому, попросту опасаясь за свою жизнь, которой последнее время он особенно дорожил, Норов отдал приказ Клейнмихелю прислать к нему унтер-офицера. В своем кабинете на Каменном острове Василий Сергеевич и принял Ивана Шервуда.
Перед ним стоял белокурый молодой человек с благородными чертами лица, совсем не смущающийся, но сдержанный, правда, державший себя с достоинством, которое, видно, полнилось обладанием тайной, важной государю, что придавало Шервуду уверенности. Сам Шервуд давно уж посмеялся над тем порывом, заставившим его некогда броситься к ногам проезжего капитана, так похожего на государя императора. Теперь же он смотрел на пораженное оспой лицо стоявшего напротив человека и был уверен, что настоящий император и не мог выглядеть иначе, тем более после болезни, о которой говорили все.
- Ну так что же, сударь, вы хотели мне сообщить? - по-французски спросил Норов, вдоволь насмотревшись на чистенького, умненького уланского унтера.
- Ваше величество, только мои верноподданические чувства и заставили меня искать высочайшей аудиенции. Спешу вам сообщить, что в армии против вас заговор. Двенадцатого марта двадцать шестого года, как вам хорошо известно - начало празднований в честь вашего четверть-векового юбилея правления. Так вот, мне доподлинно известно, что когда вы, ваше величество, приедете на смотр третьего корпуса, вас убьют в день смотра. Этот план детище Пестеля, человека страшного, в руках которого весь корпус! Я знаю, что Пестель уже заготовил прокламации к войску и народу, и едва вас убьют, как полки корпуса пойдут на Киев и на Москву, где восставшие потребуют решительных преобразований России в духе планов Пестеля! Он уже наметил и физическое истребление всей царской фамилии! Ожидается, что к восставшим сразу же примкнут и гвардия, и флот! А вот и проект Пестеля. Мне удалось сделать копию с копии. Ознакомьтесь, ваше величество! Вы сами убедитесь, что я нисколько не преувеличил опасности! Молю вас, поверьте мне!